Россия в неволе Юрий Анатольевич Екишев О чем эта книга? Детский вопрос… Но иногда звучащий в далеко недетских ситуациях. Эту книгу искали у меня повсюду. Пока сидел в тюрьме – удалось кое-что переслать на волю, что тут же было фрагментами опубликовано. В лагере из-за этого возникли проблемы – слишком пристальное внимание, "красная полоса" по звонку "сверху", как особо опасному преступнику, и так далее… Тщательные обыски, периодическое изымание оперотделом всего – вещей, книг, рукописей, писем… Чтоб знать – что он там пишет особо опасное… Заведующий оперотделом, капитан каких-то там войск Давид Сергеевич (всем бы писателям таких читателей – рвущих свеженькое, прямо из рук…) грыз с упорством, как карандаш, один постоянный вопрос – о чем ты там пишешь? – О рыбалке, Давид Сергеевич, о рыбалке… Он не верил. Приходил, изымал (не зная, что изымает уже совсем другую книгу, написанную на лагере, а ищет-то по чьей-то наводке эту, первую). Все выходные тратил на бесконечные неудобные для него местные топонимы, этнографические экскурсы в прошлое моей земли, воспоминания детства, сложное кружево родственных отношений, – и не найдя ничего, вынужден был возвращать обратно, со вздохом: – Признайся… Ведь опять написал что-то… Такое… Ну объясни, почему же мне звонят и говорят, чтоб я контролировал все "от и до"... Что ты там такое натворил? – Я? Давид Сергеевич… Ничего. Сами знаете. Дело мое почитайте… Ну что, отдаем рукописи… – Да бери! – машет опер рукой, шепча вослед. – Враг государства, блин… Так о чем книга? Чтоб ее пересказать, нужна ровно такая же – вот в чем необъяснимый фокус этого детского вопроса. Но для чего она? В двух словах – чтоб не боялись. И там люди сидят, наши, русские. Вернее, больше бойтесь быть несвободными в ситуации, когда казалось бы никто не стесняет вашей свободы. Свободны ли мы в своей стране? Думаю, пока нет. Оттого и такое название – "Россия в неволе", и далее движение – "Пара Беллум". Россия в неволе. Готовься к войне. Какие будут следующие слова зависит не от правителей, а от вас. ### Обложка. Это ноябрь 2006 года, за три недели до тюрьмы. "Русский марш" в Сыктывкаре. Меня, врага государства арестовали - это понятно. Похватали ночью по домам соратников с семьями, кого отвезли за три-девять земель за город, кого блокировали... - тоже можно объяснить. Трусостью, недальновидностью, слабостью, страхом. Кого не взяли ночью - стали хватать прямо там, лунатично улыбаясь при исполнении "приказа" - это уже сон разума, порождающий чудовищ и зомби. Схватили священника и упекли на несколько суток на нары (напомню, марш был разрешен официально), изваляли пожилую монахиню, мою маму - в осенней грязи. Истерика? Безумие? И наконец, сами видите - арестовали икону Божией Матери. Слов дальше нет, простых, которые можно сюда впечатать. Юрий Екишев Россия в неволе. Современные хроники А ночью слышать буду я Не голос яркий соловья, Не шум глухой дубров – А крик товарищей моих, Да брань смотрителей ночных Да визг, да звон оков.      Пушкин А.С., 1833. Розенкранц. Тогда весь мир – тюрьма. Гамлет. И превосходная: со множеством затворов, темниц и подземелий, причем Дания – одна из худших.      Шекспир, "Гамлет" Свобода, воля – дорогой дар, который как воздух – не замечаешь, когда им дышишь вволю. Многие полагают, что свобода – это возможность делать что угодно в любом направлении, но только в заключении, в заточении, в пещере – понимаешь, какая это иллюзия: можно и свободным быть, будучи замурованным в четырех стенах, и рабом на "воле". В Псково-Печорской лавре были отшельники, которые сами откапывали себе кельи, в глубине пещер, а для связи с миром оставляли во вновь замурованной стене своего последнего земного пристанища отверстие размером в кирпич. В это отверстие им подавали еду или нечто необходимое. А иногда приходили к этому оконцу – а оно уже заложено изнутри. И это были не какие-то незаметные никчемные бездельники – это были лучшие, добровольно избравшие этот тесный путь. Вынужденная изоляция – другое дело. Здесь рвутся сердца, разыгрываются маленькие трагедии и драмы. Это заключенный в непрочную бетонную коробочку с метровой толщины стенами опаснейший ядерный материал – люди – который общество неосознанно пытается захоронить заживо, чернобыльский могильник, вместе с теми, кто там оказался. Общество – неосознанно, инстинктивно, верхушка власти – вполне планово и цинично, отстраненно наблюдая, как эта мясорубка перемалывает Россию, превращая еще недавно единый русский народ в фарш, в нарезку из "ментов" и "людей в законе", "пацанов", "мусоров", "обиженных", "первоходок", "откинувшихся или нагнанных", "фартовых" и невезучих, "закрытых по безику (беспределу)", "шерстяных", "черных" и "красных" – всех виновных и безвинно осужденных, страдающих "заслуженно" и попавших в переплет "чисто случайно". Челюсти непомерно растущего репрессивного аппарата неустанно мелют изо дня в день все большее количество человеческого материала, одновременно укрепляя свой раковый механизм все новыми винтиками – вот киргизское несколькотысячное пополнение влилось в московскую фалангу мышино-голубых наемников, вот чеченский батальон, еще недавно амнистированных горцев, рвется навести порядок в проснувшейся на миг Карелии, и напротив – северяне все едут, опустошая на обратном пути запасы вагонов-ресторанов, в бесконечные "командировки": Это Россия в неволе – каждый ее житель связан кровными узами с этими, постоянно растущими и стимулируемыми к новому злокачественному росту, лагерями антагонистов. И чем больше ядерного топлива внутри неуправляемого могильника, тем больше нужно цемента на заплаты. Иначе – неконтролируемый, слепой и беспощадный взрыв, которого нужно обязательно избежать – вот порочная чернобыльская логика, внушаемая обществу "разбитых фонарей", живущему "тайнами следствия", встающему в стойку когда "суд идет", бесконечный криминальный тупик… Но правда ли, что Россия так криминальна, что не может без "чрезвычайных происшествий" и "дорожных патрулей"? Мы обречены на десятилетия криминальной агонии – так ли это? Какой бы ни был здесь человек – злой, весёлый, спокойный – но во сне у всех лицо страдальческое, скорбное, детски-огорченное. Какой бы ни был заправский матерщинник – а закрыл глаза, потекла "контролька"[1 - "контролька" - нитка для установки дороги, а здесь – висюлька слюны.], и зачастую проглядывает плохо прикрытое детское чувство беззащитности. Часть первая. # 1. Сотовый телефон, соотношение цены и качества (ст. 161,162) 161-я, самая, пожалуй, популярная сегодня статья. Самая яркая иллюстрация нашего безумного правосудия 21 века, века не то чтобы атомных крейсеров, а уж казалось бы и вовсе немыслимых ранее технологий и нано-достижений. Человеческий прогресс, в отличие от научного, идет по другим геодезическим линиям: украл, предположим, студент медколледжа Антоха с подельниками какую-нибудь простенькую "Моторолку" (красная цена у таксиста – 1000 рублей, не больше, и то, если модель не сильно устаревшая) и, например, вязаную шапку (на рынке у золотозубого кавказца – гирлянды подобных, все по 200 р.). Что ждет Антоху? Ну, взяли их, скажем, тёпленькими – не успели ничего продать, всё вернулось "терпиле" в первоначальном средне-убогеньком виде – все участники были навеселе, наговорили сразу непонятно что (хотя то, что не били, уже плюс – иначе 162-я, от пяти до десяти, перебить на 161-ю с помощью грамотного адвоката, – особый прайс, не самый дешёвый). Ладно, определяют их сначала в дежурку, через 3 часа (сильно бить и не били, сами трепались и геройствовали по пьяни) – на ИВС[2 - изолятор временного содержания]. Далее уже, как говорится, возможны варианты. Если кто-то из самых быстродействующих подельников включил заднюю и пошёл "на сделку с правосудием", а попросту вчистую дал расклад, то есть сдал остальных ради своей шкурки – идёт на подписку (под неслышные ему проклятия оставшихся в застенке). Остальные, после санкции, выписанным судом ареста на пару месяцев – "угреваются" в СИЗО. Здесь наш Антоха "определяется" – ляпнул где-то мимоходом, что был в охранниках и "имеет право на ношение", но на самом хся деле в стране охранников чужого, "нажитого непосильным трудом", навоза – уже около 6 миллионов. Но Антоха пока не очень технично, но съезжает – ляпнул это от того, что хотел показать собственную значимость (практически у всех есть такой соблазн при первом появлении здесь). Ну хорошо, съехал, объяснился – не был, не состоял, подельников не сдал, заявлений никогда ни на кого не писал – "терпилой" не был, перцем не банчил (не барыжничал), со шлюхами не целовался, и так далее – остается Антошка-картошка в людской хате. Иначе – в изоляцию, в "шерсть", в шерстяную хату, хату для БС-ников ("бывших сотрудников", и иже с ними, неприкасаемых, прокаженных). Там, может, и нет такой жесткой и устоявшейся иерархии, как в людской (которую даже конвой называет "нормальной") – но она тоже есть, хотя держится исключительно на силе, сидеть там не то что сложнее, а гораздо сложнее – и для навсегда испорченной биографии, и просто потому, что нет "дороги" – связи с другими камерами. "Дорога", связь – то, что зачастую коренным образом может повлиять на твою судьбу. Без "дороги" не свяжешься с подельником, или попросту будешь страдать, потому что спички закончились или конфет захотелось, или буликов[3 - бульонных кубиков] в баланду добавить. Дорога – это жизнь. Которая держится на системе "цинков", специальных условных знаков, отстукиваемых в соседние камеры, разговорах через дольняк, и систему разного рода материальных составляющих, в первую очередь нитей – "контролек", "тропинок", "коней", сплетенных из распущенных носков, свитеров, даже ремней спортивных сумок. Наверное, во многом именно поэтому хаты для БС, изоляции и называют "шерстью". Они ходят в свитерах, не распуская их, и им спокойней дают загнать их с воли. Итак, Антошка определился – не был, не состоял, не имел. Но это еще не всё – новичок, пока не обжился, не понял что к чему, не свыкся со своей судьбой – сидеть и ждать, своим всё ещё слишком длинным, ещё "вольным" языком способен легко испоганить свою жизнь практически навсегда: стоит ему даже в шутку болтнуть что-то лишнее – и увязнешь в собственной же паутине. Например, идёт по телевизору одна из современных "культовых картин" "Криминальное чтиво". Десяток раз, в разных вариантах и переводах, по телику и на диске, Антоха смотрел как Бутч валит педиков, спасает ниггера, как Траволта вмазывается и танцует. Уже почти наизусть выучены жесты, выражения, все это на воле так легко, так безобидно… Миловидная француженка (Антоха все забывает, как ее имя…) невинно просит Бутча доставить ей наслаждение языком: сначала ты, нет ты… Все, казалось бы, как уже тысячи раз до этого. И Антошка наш, не чувствуя опасности, осмелев, и уже оставшись с хатой, комментирует вслух: – Да я бы эту пилотку поношенную и трогать бы не стал… (героине уже за 20-ть, а Антохе только исполнилось девятнадцать…)  И все. Попался Антошка, через легкомысленный бездушный вольный "разговорчик" – а что, бобра сейчас попробовал бы? – и уже определен в обиженные, спит на полу на голом матрасе, драит до блеска каждое утро "долину" (отхожее место), стирает чужое белье, и так далее – поражен во всех правах. И не на время – эта печать на всю дальнейшую лагерную жизнь (а она, если пошла по кривой, скорее всего будет такой и далее, вероятность очень высока) – возможно, до самой своей бесславной смерти. Не интересует никого – было это, не было – попал Антоха ногами в жир, повёлся на легонький базар, и теперь это уже не Антоша, а какой-нибудь "Покемон", "Покер", "Полу-покер", или еще какое подобное существо с соответствующей званию погремухой… Траволта, Бутч, массаж ступни, Тарантино, девчонку звали вроде бы Камилла, но какое теперь это имеет значение… Zed is dead, baby, Zed is dead... Ладно, предположим лучшее: Антошка-моркошка оказался осторожней, не вляпался в подобный майонез, не стал полу-призраком, даже с разрешения людей ему дозволено стоять на дороге (хвастовство про службу в охране не забыто, но удалось съехать по простодушности характера и отсутствию других косяков). Стоит он по полсуток у решки, точкует малявки, груза, контроль – куда пошло, во сколько, кому. Его делюга идет как положено: прошли два-три месяца следствия, дальше суд (решили не запираться, идти особым порядком, поскольку сразу уже всё выложили – поэтому все будет быстро). "Косачки" (кассационной жалобы, косухи) не будет, поскольку пошли особым порядком. И – лагеря. Дадут даже по максимуму от двух третей – считай, повезло, но хоть не 162-я. Посчитаем, во сколько это все обошлось? В ходе следствия, пусть с терпилой даже пришли к примирению, и выплатили ему, положим пятерку или десятку (испуганные родственники, папа-мама плюс аппетиты терпилы). Но машина уже стартанула, даже не машина, целый состав, со множеством вагонов. Его не остановишь. Чтобы закатать Антошку на стандартные по 161-ой два с половиной – "работали" пепсы (ППС-ники), разбежавшихся доискивал РУБОП или ОМОН, следователи, адвокаты, конвой на ИВС и в СИЗО, судьи, гастарбайтеры, менявшие стояки на централе, законодатели, прописавшие в этот самый УК и 161-ю и ещё много чего интересного, прокуроры, в поте лица нагонявшие жути на общество во всяких "чрезвычайных происшествиях", газетных комментариях и так далее – закопаны проедены и розданы под видом "заработной платы" (без никакого, заметим в скобочках, произведенного продукта) – миллионы рублей. Кроме того, Антоха загубил свое начатое образование (начал, правда другое). Его знакомая (знакомые) девушка (девушки) – пишут пока горячие письма, впрочем, не исполненные уже особой надежды – сам Антоха отвечает неряшливо, редко, его растущий организм требует еды, домашнего внимания. Мама с папой носят и носят к одному и тому же окошечку бесконечные передачки и носятся по инстанциям с безнадежными жалобами. Будущее врача, клятва Гиппократа, или какого-то там Томсона-Шмомсона – растворилась, как сон. Впереди – довольно определенное будущее новоиспеченного новобранца криминального мира – за годы бессмысленной отсидки он научится ещё многим вещам, не связанным с медициной, о которых он даже и не подозревает пока. Кому всё это нужно? Только тем, кому нужно, чтоб у России не было никакого будущего, кроме медленной криминальной и системно-ментовской агонии. Самое интересное, что у среднестатистического Антошки все могло сложиться совсем по-другому, если бы поменялось, скажем несколько циферок: не миллиарды на создание "универсальных солдат" – ментов-гастарбайтеров и всей мышиного цвета безличной безгероической, лишенной мужества и разума системы – а тот же бюджет, те же деньги – на создание обычных рабочих мест с производственным товаром и услугами. Чтоб хватало Антошкиным предкам на сотик и ему на "Umbro" (пусть поддельную, связанную нелегалами в подвале). Не бессмысленные 2,5 года "хозяину" всего-то за сотик – а возмещение в несколько крат ущерба – пусть тому же государству, но плюс возможность не идти по кривой, не реабилитироваться потом ещё годами. Все очень просто – общество, которое сидит на нефтяной игле, и не производит другого реального продукта во все возрастающем и количественно, и качественно, и технологически объёме – превращается в орды воюющих по древним законам банд. И это вовсе не законы справедливости, а законы захвата, отката, обмана. Общество, где Антошка не может купить цветов девушке, не украв вязаной шапки "Asidas" – это тупик, в котором комфортно себя чувствует только тот, кто непричастен, наблюдает сверху, кто сам не будет банчить перцем и дезоморфином, чьи дети не попробуют кокса и трепета человеческой плоти под рукояткой ножа или пистолета, – тот, кто непричастен к нынешней обычной нищенской жизни: её хозяин и его обеспеченные детки-конфетки… Вот и сидит Антошка за ширмой, на долине, оправляется. – Кто там на дольняке? Дайте отлить скорее, – хмурится Волчара, вставший поздно, к середине дня. – Это я, Антоха, груза отправляю хозяину! – радостно орёт Антоха. Волчара, тоже бывший когда-то таким же оптимистом-бздюком, милостиво разрешает: – Ну, удачно отбомбиться!.. Давай, быстрее только, не задерживай добрых и честных людей, не задумывайся… Сидит Антоша со спущенными штанами, упершись взглядом в коллаж из "Плейбоя" – все, что государство приготовило на его молодую жизнь в данный момент. Сидит и вздыхает в сотый раз – можно ведь было, можно было тогда не брать эту бестолковую "Моторолу" с "Умброй" поддельной?! Можно… Его нехитрые мысли перебивает голос из чрева тюремной канализации: – Два один[4 - два один – камера номер 21, шесть ноль – 60, и т.д.], два один, это шесть ноль… Воду убей! Антоха выключает кран. Из отверстия доносится: – Два один, два один! Сигаретами не богаты? А программа есть? Совсем высохли. – Сейчас, узнаю! – вскакивает Антоха, быстро оправляется, натягивает штаны, бежит, потом возвращается, цинкует три-три по парапету, кричит весело: – Шесть ноль, это два один! Есть "Прима" и "Балканка", будете? Программу тоже тусанете возвратом, перепишете себе. Только КАМАЗ[5 - КАМАЗ – емкость для больших грузов, отправляемых по дороге, обычно по размеру решки – не больше пачки сигарет.] загоните. Вновь та же тюремная бесконечная суета, отвлекающая от одной, до боли разрывающей сознание мысли – за что? за что? за такую мелочь? где справедливость? Лучше не думать, отвлечься… И правда, самому интересно, что там по программе – "Голый пистолет" или "Чужие-2"? Вернут обратно, надо поинтересоваться. Америка, Траволта, "Полицейская Академия", сладкие сны, лица девушек с долины, всегда нагло смотрящие прямо в глаза… # 2. Черный квадрат в черную полоску. Может, конечно, показаться, что соотношение цены и наказания для Антона зашкаливает (с одной стороны телефон, на который можно заработать за недельки две, с другой стороны – запросили 2,5, дали год, считай, сорвался). Но это для тех, кто живет только с той стороны, кто не был внутри тюремного мира. Антон кое-чему научится и здесь. Только выбор его, в каком направлении двигаться, будет гораздо жестче. Здесь нет мальчиков со скейтбордами, дредами и пирсингом. Как ни странно, здешний климат во многом здоровее, чем тепличная для многих воля, на которой они добровольно становятся рабами, дырявя сначала уши и ноздри геевскими сережками и кольцами, а потом – и души. Здесь лестница и вверх и вниз идет гораздо круче, и это во многом лучше, чем незаметный пологий уклон иллюзий и обманчивой видимости вольных дней, скользкий, как подтаявший ледник, по которому соскользнуть незаметно в пропасть – пара пустяков. Здесь любая мелочь не проходит просто так и вываривается в горячем кипятке общей жизни – любое движение, любое слово. И здесь же обсуждается, остается неприкрытым всё – от личной жизни (конечно, по желанию рассказчика, не против его воли, но сама тюрьма выжимает из него эти слова) до экзистенциальных ценностей мёртвых стихов Цветаевой (колких, не влезающих ни в одно любовное письмо) или вновь реставрируемого "Черного квадрата". Россия воюет давно. Раньше это разделение носило иной характер, порожденное сначала гражданской войной, когда в макаренковских беспризорниках ходили в первую очередь дворянские дети, а местечково-бабелевские антигерои и швондеры хлынули в обе российские столицы. Затем разделение укрепилось и структурировалось, преобразилось в традиции, в которых происхождение уже только угадывалось – традиции и структура иерархии в зависимости от репрессивного климата в стране меняются уже десятилетия. Это своего рода необходимость, без которой анархия перемелет всех. Все времена имеют свои минусы: Варлам Шаламов считал личный опыт лагерной жизни сугубо отрицательным. Но тогда – лагеря и зоны, руками загнанных туда мужиков и инженеров, пасомых жёстко безжалостными пастырями, хоть что-то производили, хоть как-то, платя кровавую жертву, ценой жизней, строили университеты, фабрики, прииски, шарашка проектировала лучшие в мире самолёты, танки, разрабатывали месторождения. Цель была определена, воля каждого члена общества способствовала направлению всей энергии к достижению этой цели. Согласившись с примитивным земным предназначением человека – вся страна, в том числе и тюрьма – стали частью экономики. Сегодня, когда заключенных в тюрьмах и лагерях больше, чем в ГУЛАГе, когда централы переполнены, этапы следуют за этапами в переполненных "столыпинах" и воронках, когда на заготовленных за десятилетия шконках, человеко-местах, спят по очереди по двое-трое – все части системы практически не производят ничего. Из сектора экономики зоны плавно, в соответствии с дем. реформами, перетекли в сектор политики и "воспитания" и пассионариев, и маргиналов. В нынешнем ГУЛАГе настаивается такая вакцина, такая инъекция для общества, которая потом, оказавшись вновь в организме, ведёт к интоксикации, к самоотравлению, к практически необратимым последствиям: миллионы работоспособных и детородноспособных мужчин, годами не видевших ни труда, ни женщин, вернувшихся в не ждущее их общество, несут ему не благую весть о своём исправлении, а наоборот, все лагерные болезни во все сферы жизни. Общество ограничивается пассивной обороной: нанимает милиционеров на защиту от своего детища. Но это очень дорогое лекарство не действует на саму болезнь, сплачивая только симптомы, и загоняя ситуацию все глубже. Облегчённый вариант этого далеко не пастеровского эксперимента нашего общества на самом себе я испытал осознанно где-то после 7-го класса школы, когда решил подзаработать на строительстве гаражей. Основа нашей бригады, возводившей бесконечный унылый ряд гаражей из плохого второсортного кирпича на городской окраине, состояла в основном из людей сидевших, и не просто сидевших, а голимых ооровцев, расписных – то есть синих от татуировок с ног до головы, оттянувших лет 12-15 каждый как минимум. По тем временам это было близко к потолку (п/ж ещё не было, зато был расстрел) – за убийство, разбой, грабёж (в 50-е, по воспоминаниям очевидцев, банк в Сыктывкаре грабили чуть ли не каждую неделю – американские вестерны, по сравнению с теми нашими бандами в тайге, отдыхают). Там, еще школьником, в одной связке с прошедшими лагеря немного странными для меня людьми, я научился не бояться системы, и одновременно пить дешёвый портвейн и разбил свою первую гитару о застывший, ничего не стоящий бетон. Там меня постарались выучить строить так, что через неделю ещё свежая кирпичная стена вдруг неожиданно начинала заваливаться. И единственным лекарством от этого, я помню, было возведение контрфорсов. Таким важным словом наш бригадир называл временную стенку, которая ставилась поперёк направления завала падающей поверхности гаража. Вместо нормального строительства мы сначала, руша все графики вышестоящего СУ, возводили одну синусоиду в полный рост, потом практически сразу – контрфорсы, куски косинусоиды. И в результате – счастливые обладатели тогдашних "копеек" и "москвичей" ездили на своих ласточках змейкой, как вполне благополучные немецкие бюргеры в своих дойч-деревнях, где эта "змейка" сделана искусственно, оформленная в виде аккуратно уложенных лежачих полицейских и милых клумб. Там я научился первым росткам идеологии и устроения человека: – Ломом, Юрок, лучше целить человеку в живот – он мягкий… – Коммунизм, Юрок, он как горизонт. Ты к нему идёшь, а он удаляется, удаляется… – От работы кони дохнут, Юрок. Пусть, начальник, лошадь думает – у неё голова большая. – Ну что, пристёгиваем рога и попёрли плужить? Там, так и не привыкнув чифирить, я увидел первую в жизни бессмысленную смерть: огромный незлобивый Тарас, из живых существ более всего привязавшийся к маленькой ливретке, постоянно сидевшей у него на руках, как горностай у да-винчиевской дамы, пошел ночью проверить – как там дрова для битумной печки, а скорее всего просто прогуляться со своей Лиской – на дрова и на все остальное материальное всем было глубоко "по". Надо же, чтобы именно в эту звездно-лунную ночь каким-то цыганам как раз понадобилась машина дров. Тарас получил дробью в упор из обреза, Лиска осиротела, сидела в углу возле буржуйки, ничего не ела, пока не умерла с тоски. Десятилетия противостояния выковывают до определенного совершенства методы вербовки солдат обоих основных армий системы и антисистемы, и способы удержания стада в повиновении. Система штамповала фильмы от "Джентльменов удачи" до однообразных детективов с главным героем милиционером, наделенным дьявольским (или мелко-бесовским) умом и его же местечково-дзержинскими приемчиками и ужимками. Во имя высшей коммунистической справедливости хитроумные защитники закона в основном внедрялись в криминальный мир и взрывали его в зародыше. Как ангелы мести герои Збруева и Конкина принимали вид оборотней криминального мира, и действовали коварно и беспощадно, не как мужчины или рыцари, а как власть имеющие мелкие хозяева, послушные основному хозяину стада – овчарки в волчьих шкурах. В личной жизни герои в форме, которую не снимали никогда, выбирали себе женщин из добропорядочного стада, которых заражали тем же вирусом – вседневного и всенощного почитания основного своего богатства – хозяина системы. А в жизни торжествовал донос. Героев в мышиной форме в реальности было очень мало. Об этом криминальный мир знал прекрасно. И, пользуясь этим, создавал целую антисистему воровской романтики – очень многие пришли в этот мир, увидев очевидную слабость системы, охранявшей не закон, а хозяина закона в системе путём естественного отбора наиболее послушных и дающих хорошие показатели. Становилось все меньше места для героев и все больше зачетников, получавших "зарплату" за отработанные часы, за "плюсики" и "раскрываемость", процентовку, сухую мертвящую цифру, в которых измерялась верность хозяину. В отличие от "мусорских", криминальные герои, их авторитет и похождения – всегда отличались индивидуальностью и реальностью, начиная от прозвища, кончая похождениями, и "подвигами". Антисистема выбрала много, очень много, чего система прямо переварить не могла, ограниченная идеологией – зачастую криминал впитывал и сплавлял в единую взрывчатую смесь противоположные вещи – от шукшинско-есенинской простоты до местечкового жаргона, и не только жаргона. Многое, очень многое, по чему можно было идентифицировать этот мир, было взято из попандопуловского мира – не только слова, но и многие опоры этого мира – из того же "одесского" материала. Половина хаты спит. Лёха (с погремухой пока не определились – все ему не нравится: Пикассо, Мане…) рисует очередного котёнка с большим сердцем с надписью "Оно – твоё". Волчара смотрит телевизор и, почесывая живот, комментирует: – Мишаня, вот что ты думаешь про "Черный квадрат"? Его вот реставрировать собираются. За Малевича слышал что-нибудь? Мишаня, ходячая энциклопедия не очень литературных, но метких выражений, не отрываясь от холодной чисовской картошки с редкими прожилками тушёнки, кратко отвечает: – Да куерга это всё. Грёбань полнейшая! Малевич – из погремухи уже все ясно: намалевал что-то, загнал за эксклюзивное нечто, и пялятся, как на полный песец – а!.. о!.. А на самом-то деле, посмотреть фактически, весь модернизм – грёбань: то хрен слишком длинный, то рубашка короткая… – Что бы ты понимал! – Волчара спорит только для развлечения, лениво. – Просто когда на него смотришь, то индивидуализируешься. То, что в тебе заложено – оно и появляется в твоих мыслях… – Я и говорю – грёбань! Война в Крыму, всё в дыму – и ни хрена не видно! – Мишаня, доев пайку, идет мыть ложку, положив опустевшую шлёмку в стопку перед дверью. – "Квадрат" – это, доведенная до абсурда стилизация, – вмешивается Лёха-Пикассо. Он сидит на брошенных на пол матрасах, предназначенных для тех, кого завтра "назовут" (вызовут в суд на продление санкции, или просто к следаку). Это матрасы из тех, что похуже, свёрнутые уже в "чисовские рулеты", чтоб только взять их с утра вместо своих – все равно потом возвращаться, вновь застилать постель, лишние хлопоты, ведь в последнее время практически никого не нагоняют?. Волчара, оживившись от неожиданной прыти молодого и зелёного. – Сына, что ты умничаешь, грёбаный стыд? Как ты выражаешься – стилизация, абсурд… Что такое, по-твоему, эта стилизация? – Ну, это когда вместо лица, например, рисуешь овал или круг. Вместо ушей – треугольники, и так далее… – Пикассо умничает и важничает. – Ну и что по-твоему, кукусик, стилизует "Черный квадрат"? – Не знаю, это может быть всё, что угодно. – Да не всё, что угодно! – раздражается Волк. – Вот если ты вместо котенка девушке пошлёшь квадрат, и ещё напишешь: – "Он твой" – это будет нормально? А вдруг это стилизация, доведенная до абсурда какого-то хрена?! Он твой… Волчара и смеётся, и возмущается. – Это будет грёбань, – подтверждает вновь Мишаня, сметая в ладонь с общака кожуру лука и чеснока. – Нет, конечно, – Пикассо наивно пытается ещё сказать что-то выученно-умное, но Волчара его пришпиливает: – Это будет точно ни хрена не стоящая грёбань! Потому что любой повтор – это ухудшение, как оригинала, так и бездарной копии. Как все твои котята, кукусик! Они твои!.. – Что ты хотел этим сказать? – обижается Лёха. – А то, сына!.. Что ты не знаешь, а мелешь, стилизацией чего первоначального был квадрат?! Наверняка всяческой мерзости, что есть в человеке – его волосатых ушей, соплей, грязи под ногтями. Это шерсть, это чесотка, это менты, которые тебя принимали и держали на кулаке пару суток, это терпила твой, подельник, чесантин, который тебя сдал – посмотри внимательно! И если ты это будешь повторять – ты тоже будешь как тот мерзкий тип, который первый это нарисовал и разрушил нормальное искусство. Стилизация! Абсурд! – это все вонючие съезды. Рисуй котят и больше не вякай. Надо рисовать нормально – лес, бревно, три медведя, вот это я понимаю! – Ты же сам говорил – индивидуализм, – подкалывает Лёха. – Но я же не сказал, что это хорошо! – радуется Волк, поймавший в лапы котёнка. – Запомни, раз папа сказал, значит это так. Мишаня, покончив с картофаном, и не спеша потягивая чаёк, улыбается своим неправильным прикусом: – Вот, нашли на чем свернуть кровь!.. При чём тут стилизация, индивидуализм… Я понимаю так – если бы мне за это покашливали по бане[6 - по бане – много, достаточно…], так чтоб я мог семью содержать, ребёнка одеть – базара нет, я бы струячил эти квадраты пачками, вагонами бы грузил. А так просто, это даже не грёбань, а самогрёбань! – Это как? – отрывается Лёха от недоштрихованной лапки. – Как, как… Каком сверху! Очень просто – когда сам себя имеешь не снимая штанов. Вот как! Дискуссия закрыта. Волк, протянув ногу, большим пальцем щелкает по кнопкам, переключая каналы в поисках нормального искусства – девушек, беззаботно поющих о белом снеге, связывающем нас с небом, раздражаясь от рекламы, как Лёхиных котят – таких же ярких и безжизненных, стилизованное пушистое ничто. # 3. Риалтоновые сны. Иногда сны здесь очень яркие, как жизнь коралловых рифов – чувства, ощущения расцвечены и контрастны до предела. Возможно, из-за информационного голода и вынужденного чисовского серого быта. Разум, после огней городов, столкнувшись с мышино-камуфляжной бесконечностью, сопротивляется. Сами милиционеры, ощущая уже упомянутую негероичность их положения, невольно подтверждают это разными мелкими деталями: на их мобильниках, например, сплошь мелодии из "Бумера" или "Бригады". Нередок и "Владимирский централ", и "Мурка", иногда в каком-нибудь кителе затиликает "Семь сорок" – и кто-то исполняет невольный ритуальный танец, хлопая себя по карманам: – Вот черт, да где он… Але, ну что ты? Сейчас, заедем в питомник (в СИЗО), и я уже считай дома. Пива можно возьму полторашку? "Бригада", "Бумер", Саша Белый – скорее всего от недостатка личного мужества, восполняемого таким виртуальным образом. (И то, какое мужество за зарплату, между полторашками и кредитами, и гоготом напарников, получивших квиток с новогодней зарплатой: – Сколько у тебя, восемнадцать? А у меня двадцать две, га-га-га, лошара!..) Саша Белый – хоть какой-то для них, а герой, пусть без твёрдых моральных принципов, но хоть мужества не занимать. Надел погоны, вступил в систему – значит ты и есть закон, значит, моральные принципы, чистые руки, холодный разум – заведомо тебе должны быть присущи – ты же страж порядка, и тот, кто сорвал твой погон – посягнул на государева слугу… Психологические коллизии таковы, что система неизбежно плодит неполноценных нереализовавшихся служак, у которых за отсутствием этих самых провозглашаемых с революционных времен пылких принципов, реализуются самые примитивные инстинкты – кто повыше, "крышует", скажем, определенные автобусные маршруты в городе; кто пониже – между игрой в "контру" и выбиванием из пацанов признаний – или пьет, или листает автомобильные журналы с самыми дешёвыми моделями, прикидывая во сколько лет такой серости обойдётся подержанный праворульный "японец", кто самоутверждается иным способом, геройствуя дома или на дискотеках, любым способом подчеркивая при случае значение погон на плечах. Особенно здесь, через хмурый экран кормяка: – Ну что там?! Ножницы? Не положено! Сегодня суббота… Хата уже неделю каждое утро отдает заявления на ножницы для ногтей и для волос. И все как-то нет возможности. – В баню? Пойдешь через десять дней, по утвержденному положению. Кипятку? Я тебе не повар! – если ты оказался на ИВС, например, знакомишься с делом несколько дней, или вызван на допросы – то вообще бани можешь не дождаться. На СИЗО – полегче, там хоть какие-то традиции. А здесь погоны: защита от совести. И так далее. Нормальные, а поточнее более-менее адекватные – конечно, тоже встречаются. Они есть везде, поскольку мы все же живем в России. Но составляют ли они хотя бы значимую часть всего мышино-голубого спектра? Да, есть те, кто втихаря говорит: мы за вас, но вот система, ее не переделаешь, И даже втихаря пытается как-то помочь. Но чем больше звезд и лычек, тем больше вероятность лукавства, хитро-Дзержинского прищура, конторской корпоративной умерщвленной совести и чести. Не удивительно, что многие живые по характеру русские парни пошли в криминал, либо в бандитизм, либо в одиночное волчье – разбойничье плаванье. Не потому, что их туда особо тянуло – просто им, как и многим другим, не осталось выбора. Работать годами на пустопорожнее ничто? Свести смысл жизни к маршруту: стол – отхожее место? Любовь к свободе и изначальная тяга к справедливости не могут ужиться с тем, что каждый день ты либо сторожишь чужое добро, либо за подачки бычишь ценой здоровья – за копейки, за мизер, либо ловишь и сажаешь любым путем в клетку одних и тех же, и уже не заботишься, чтоб что-то аккуратно доказать, главное – поймать, ведь дальше свои – прокуратура и суды тоже придерживаются того же удобного принципа: раз человек в форме говорит, что у него сорвали погон, и оказали сопротивление – значит, это так и есть. Люди в форме, в мантии – легко привыкают, что только они и есть закон (в который они особенно-то и не заглядывали, младшие и средние чины – повально). Отсюда – полное перерождение всей системы органов государства (родившихся и развившихся в стройную структуру ещё во времена Иоанна Грозного). Если при Сталине признание было "матерью правосудия", то сегодня всё упростилось до предела: желание человека в погонах (а уж тем более человека в галстучке в большом красивом доме) – мать правосудия. Да, ещё довольно часто примитивно и сильно бьют тех, кого взяли даже не с поличным – а по подозрению, просто потому что кое-что было в прошлом (хотя сегодня в России – треть мужского населения судима). Выхлестывают с самого первого момента, как только "приняли" – именно в этот момент, в первые минуты, часы, дни в изоляторе – новички пишут явки, сдают подельников, вспоминают все новые эпизоды, а чем больше эпизодов, чем больше точек, за которые удалось зацепиться, чем лучше удалось закрепить – тем спокойней совесть (написал автоматически, предполагая все же наличие всего человеческого, и задумался… Какая совесть у "рожденных революцией"?..). Но иногда обходится и вовсе без этого. Юра Безик, смотрящий по хате, сидит за общаком, играет в домино с новенькими первоходками, которые ещё как овцы – пугаются всего подряд, неуверенно спрашивая обо всем: вот при шмоне переломали сигареты, что с ними делать? выкидывать? – Выкидывать? Вы что! вы плохих времен не видели. Да отдайте часть Покемохе, часть загасим в запас. Я как-то предыдущим сроком, половицы вскрывал, вот такие окаменевшие с 70-х годов окурки собирал, заныченные еще до потопа… – Во-во. Мы на малолетке, было дело, шконки скребли, и опилки эти продымленные курили. "Русский лес" называется, – поддерживает его Мишаня, одновременно цинкуя на пальцах Безику, что у него на руках. Игра продолжается: – В этот раз мы, конечно, вляпались совсем по-дурному – прямо у дверей хаты нас приняли. И сразу – в ГОМ, и там х…ли. Били весь вечер: бам! бам! я несколько часов не приземлялся, летал на кулаках! Вас-то хоть не били… Это уже хорошо. А нас с ИВС, каждый день возили. Возвращаемся уже после обеда. Даже конвой – видят же что происходит – сигарет нам подкидывали… Через несколько дней терпилу притащили на опознание, без адвоката, без понятых. Так, что у нас там? А мы вот так, обан-бобан! – Безик щелкает доминошкой по столу, и подмигивает Мишане. Новенькие, Леха и Сашка-Сирота, кладут камни осторожно, будто извиняясь или боясь чем-то огорчить Юру с Мишаней. – Главное – не признаваться! Признание – прямой путь в колонию… О, так, что там у нас? А я вон как! И вот так! – Безик с блеском закачивает партию, обрубая оба конца доминошной свастики "баяном" и "пустиком" – итого проигравшим "плюс 75". – Та-а-ак. На что мы там играли, на желание? – в глазах Лёхи и Саши – неподдельный испуг. Еще не освоившись, они уже вляпались по уши – мало ли какие бывают здесь желания. – Да мы вроде не твердо договаривались, в шутку же… – боязливо переглядываются они, поёживаясь от мрачнейших предчувствий. Особенно Лёха. Сашка-Сирота все же что-то прошел в жизни, не по школьным учебникам с мультяшными иллюстрациями. – Как это не договаривались! Не-ет, сели – значит, приняли условие, – вмешивается и начинает нагонять жути Хмурый, даже не принимавший участия в игре. – А что же вы садились играть? – Ну, на первый раз – общак полностью вычистить и помыть! – великодушно объявляет Безик. – Ну, если общак, то можно, – облегченно соглашаются новенькие, более всего боявшиеся, что их заставят делать нечто другое, гораздо более страшное или унизительное. – Что можно! Что можно! Будете делать, и все! – преувеличенно серьезно бьет Хмурый по оробевшим душам, и во многом правильно – здесь нельзя быть слабым. Слабак быстро становится непоправимо потерянным, вечным обиженкой. Не скажешь ты – скажут тебе.  Ночь. Аблакат, молодой таксист, попавший в дурную историю с пассажиркой, предложившей расплатиться не деньгами, а услугами – прозванный так за то, что даже не представлял системы правосудия, назвавший адвоката "аблакатом" – скулит, тихо стонет во сне, ворочаясь на верхней шконке, рядом с дорогой. Волчара стоит, курит, опершись на шконку, потом поправляет съехавший с Аблаката пуховик, незлобно выругавшись. Ещё днем Волчара, оказавшийся здесь уже в который раз, ободрял его. – Тебя-то, ягнёнок, нагонят. Ты только не будь на колпаке, не раскисай. Аблакат днем держался: мыл со всеми пол, чистил от остатков еды шлёмки, играл в домино, правда тоже на желания, и проиграл Хмурому – месяц не бриться. Правда, что там брить? – еле пробивающиеся усики и хилую поросль на подбородке?.. Но в глазах был все равно тот же древний человеческий страх, – а что со мной будет? за что? когда кончится этот кошмарный сон? – Ты пойми! – Волчара поставил Аблаката перед собой навытяжку и поучал. – Ты эгоист! Какого хрена ты эгоист? Нельзя быть эгоистом здесь – здесь все свои, ближе папы, ближе мамы! Аблакат пытается вникнуть в слова Волчары, но уж слишком много пришлось принять без раздумья, что разум, мечась в безвинных юношеских глазках Аблаката, окончательно гаснет, будто компьютер после неожиданной атаки со всех сторон – что брать с собой, когда позвали на санкцию? Что делать, когда в передаче пришла шоколадка? А любимые пирожки? Что предпринять – следователь говорил, что вот-вот выпустят, а папка с мамкой – неизвестно, наняли ли адвоката? Почему он не приходит? Как там девушка? Что можно писать в письмах, что нет? Пробовать ли чифир? Что делать, когда заболел зуб? А тут еще Волк, футбол, холод – рукава свитера сразу обрезали на нужды дорожников, неловкое движение, мяч, сшитый из носков, набитый обрезками полиэтилена, попадает то ли в штангу, налепленную снегом по "шубе" прогулочного дворика, то ли в ворота. – … Гол, – неуверенно сказал Аблакат. – Что-что? – взревел Волчара, стоявший на воротах. – Вроде гол был… – Вроде или был? – Гол, вот сюда попало. – Я сейчас тебе попаду! Всеку – надристаешь больше лошади! – Ну, может, и не было! Волчара окончательно рассвирепел: – Ты, мля, определись – был, не был! Что вы, все время заднюю включаете, чуть что?! Как ты мог видеть?! У тебя же глаза в разные стороны смотрят от страха, в глаза смотреть! Был или не был? Герой, мля, Пеле! Бекхем грёбаный – гол! А чуть что чувствуете, что попадаете – сразу на измену: а может и не было, а может я и ошибся… Это не я!.. Гол-то действительно был, просто ситуация обострилась тем, что кто проигрывает – тот, придя в хату, заваривает чай. До этого, хоть и было забито более полусотни голов, счет держался приблизительно равный. Но Волчара подвернул ногу и встал на ворота, а Аблакат наоборот осмелел, стал уже играть не кое-как, осваиваться, все наглее бить по воротам, уже вошёл в азарт. – Гол все же был, – неуверенно подтвердил первоначальные показания Аблакат. – Гола не было, что ты тут устраиваешь, гребаный стос! – сила слов Волка в соединении с угрозой, плюс жизненный разбойный опыт никаких шансов Абакату не оставляют, который уже дрейфил и чуть не попал. – Да вроде был!.. – Я, – с паузами после каждого слова стал произносить Волк, – тебя… угребу… щас! Гола … не-бы-ло! – Ну, не было, так не было. – Аблакат сдался, повесил уши как ослик Иа в день рождения. Футбол потерял смысл, хотя ещё за минуту до этого казалось, что стоит только привыкнуть к нынешнему распорядку – проверка, баланда, прогулка – и все скоро обойдётся! Главные вопросы здесь – впереди. Могут застать в любую секунду, и исходят вовсе не от следователя. – Ну, все. Тебе здесь уе..ть или в хате? Разобью твоё невинное хлебало – и на продол! – Волчара стал гнать жути вовсю. – Да мне плевать на самом деле – был этот гол или не был! А вот ты, конкретно ты – что ты мне врешь в глаза? Был, не был – я что тебе, мальчик-побегайчик? Определился – был гол! – так и стой на своем. Если ты прав – не отступай. А если не уверен – прикрой свой фрагмент и не порть кадров! Главное – не ври мне. Когда человек мне врет – я нюхом чую, понял?.. Аблакат, вновь воспаленным неустойчивым сознанием, ищет выход, и не знает, что сказать, что сделать – он в майонез ногами уже соскользнул, по самое горло. – Ну, ладно, – Волк великодушно ослабил хватку, – в другой раз просто ушатаю. Просто будку распишу и скажу – так и было. Ты-то хоть понял, за что? Продолжаем. Два-ноль… Футбол продолжился. Аблакат ещё пару раз чуть получил словесных эпитетов от своих же – за то, что после беседы с Волком не мог собраться, дергался на ледяной корке боксика для прогулок, как Пьеро на верёвках – бессмысленно и нелепо, промахиваясь по мячу, или наступая на него, окончательно превращая в большого расплющенного головастика. В конце концов, все пока обошлось – ничья, раскрасневшийся и воодушевлённый Волчара, схвативший на лету из зашедшей "дачки" куриное крылышко, и разжевывая его без остатка, успокоился. Все пили ароматный зеленый чай, на который половина хаты перешла по причинам вольного эстетства, некоторой мелочи, выбивающейся из обычной тюремной рутины. Но после обеда, приснув – Аблакат опять что-то скулил, и кому-то жаловался – возможно своему домашнему ангелу. Под утро те, кто обычно в хате вёл ночную движуху-положуху, ночной образ жизни, включали телевизор на полную, и слушали в тысячный раз одни и те же клипы, заучив все слова и движения: – О, смотри, сейчас она будет на диване скакать! – Вот эта черненькая – моя девочка… Пусть только дождётся! После клипов сразу переключались на другой канал – там шёл хит-парад мелодий для мобильников. Звук по бане! – хочешь, не хочешь, а сквозь сон узнаешь – кто поднялся на первую строчку, кого уже скинули наконец-то (до изжоги надоел…). Трудно назвать их песнями, скорее быстреньким речитативом произнесенные слова на некоторую простенькую, а то и вовсе дебильненькую мелодию. Что в этом завораживающего, что каждое утро, каждое утро – одно и то же? Перемены хоть в чем, хоть в такой малости – Билан упал или "Шпильки" или "Стрелки" махнулись местами, перемены возможны – время, основной противник каждого, кто оказался здесь – не железобетонно, и оно подается, и оно – даже судя по таким дурацким вещам – изменяется. И все-таки, что в этом завораживающего? – до конца не поймёшь: вся хата (те, кто на ногах), сбегается с маниакально-раскрытыми глазами, с меломанскими приступами шизофрении следит, как набирает силу какой-нибудь прожженный прогадивший эфир "петушила", и как скатывается с глянцевой горы в бездну безвестности "свора куриц", которые помелькали-то всего секунду по сравнению с местными сроками, но и за эту секунду они подарили всем, кто этого хотел, возможность мысленно ухватить их округлости, их прелести прикрыто-открытые, и успеть прокомментировать – кто и что и с кем из них совершил (в основном по 132-й, и 133-й). И у тех, кто спит – такие же неясные, короткие сны – клипы. Не глубокие, не мелодичные. Иногда они рассказываются за порцией утреннего кофе-чая, но не обсуждаются – из самого контекста сна всё было ясно: ясно и к чему он, и что ждет сновидца, который выглядел особенно беззащитным, обнажая свой мир: многим снится, что весь город – в дорогах, из подъезда к подъезду – веревки, "кони", плывут малявки, весь мир – связан кем-то в одну большую тюрьму… Одну мелодию все слушали молча: еще девочка, почти подросток, пела незатейливую песню про уехавшую далеко маму, и что она её ждет – не дождется. И даже играя в домино, кто-то потом обязательно напевал под нос: "А я игрушек не замечаю. На все вопросы твержу упрямо – я очень сильно по тебе скучаю, мама!.." Мама, мама – даже в риалтоновых снах, пусть на мгновение – но они, мама и папа, живые и реальные, такие, какие есть – никогда не предающие, заботливые, ведущие по свободным дорогам воли, даже если у кого-то их за это долгое время не стало… Шприц сидит уже давно. Когда он узнал, что мама умерла – сжал зубы, отложил до нужного времени свою злость, свою месть тем, кого знает, как виновников всего этого. И он во сне, услышав простенький подростковый лепет – расслабляется, успокаивается, хотя, когда бодрствует – не может слушать этой мучительной песенки – переключает нервно канал, кричит дорожникам, чтоб поправляли антенну, или срывается с места, находит себе какое-нибудь занятие: распускает на нитки рукав свитера или шапку, или цепляется к тем, кто опять поставил на общак пепельницу, которая только что стояла на полу – и никто его не останавливает. Все понимают, что дело не только в обязательной чистоте. Дело в маме. # 4. Измена. Это слово имеет здесь разный смысл. Каторжный язык – особый. Например, лицо человека можно назвать чавкой, будкой, рылом, кадром, фрагментом, ватрушкой, дыней, хлеборезкой, заточкой, хлебалом, и так далее (не считая уже матерщинных) – выражений очень много. Время – давлюха, давление (потому что это основаня здешняя тяжесть?). Но некоторые слова, как например, измена – имеют здесь в первую очередь не тот смысл, к которому привыкли на воле, в данном случае – к взаимоотношению мужчин, женщин, жен, любовников. Можно сесть на измену, словить измену, включить её – это означает отказываться от своих слов, струсить. Почувствовать измену – дать страху овладеть собой, отступить, ощутить жуть, хлебнуть испуга. – Вот сука, включил измену… – Это может относиться, например, к главному герою "Властелина колец" тупоумному Фродо, постоянно попадавшему в ситуацию, когда вся тяжесть ложится не на него, а на хоббитов, вовсе не искавших приключений, или другую нечеловеческую нежить; а может относиться к Джорджу Бушу, запрашивающему в Сенате новый котингент в Ирак, или в Афганистан (а хрен тебе, радуются, как дети, каторжане); может относиться и к неприятно выглядящему Саакашвили, виляющему подхвостьем карлику – "а не встретиться ли нам в любой форме в любом месте" (в любой позе… – продолжает Хмурый) с нынешним главой – хозяином нашего многострадального, но дерзкого государства. История показала: "кузькину мать" – в нас не убить, она жива: нашему Ивану по плечу любые планы… Измена – может относиться и к не в меру захваставшемуся сокамернику, по любому поводу кичащемуся – он и "Властелин колец" читал, и политику старины Буша знает, и зубы не боится лечить – все может, все умеет. – А давай вечером проверка зайдет, а ты скажешь, что дорогой начальник "Конь-голова", а не пойти ли тебе на продол, а не то запах изо рта, будто собачьего говна кто-то съел и так далее, тоси-боси, хрен на просе!... – и сразу герой-одиночка, только что рассказывавший какие девушки его любили, и какие подвиги его прославили – тут же серьезно пугается: – Я? не-е… Вы что, серьезно? – это и есть измена. Но не самая главная. Самая главная – когда её словит подельник, или даже близкий тебе человек: жена, сестра, ставшие, например, свидетелями. Измена настоящая, серьезная необратима и демонична. Это пропасть, отделяющая людей от уродов. Отсюда отчетливо видна реальная и злокачественная измена всей нынешней государственной системы: доказательства россыпями лежат всюду – от остатков умерщвленной шмелевско-бунинской деревни до кабинетов лоснящихся начальников, с портретиками запечатленной ходячей измены: бюстиков Ленина, Дзержинского, логического продолжения "Путина-бск (бело-сине-красного)" во всех мыслимых ретушированно-кремлевско-фетальных вариантах – всё повторяется. Повторится и крах их, шумный и кровавый. Есть лекарство от измены, но рецепт, способ приготовления – не укладывается в хроники, в рамки очерков, и одновременно может быть с некоторой точностью записан в виде программы из трёх слов: "Мочить, только мочить". Если дело касается отдельного человека, то можно иногда обойтись некоторой политикой разговоров. С системой так не получится – разговорами, книгами, только распространением некоторой разумной информации – не обойтись. Должна быть воля, должны быть исполнители этой разумной воли: хирург и скальпель, Иоанн Грозный и опричники… Пасмурный декабрьский день, оттепель, настолько долгая, что зеки уже начинают поговаривать о Нострадамусе, Апокалипсисе, Армагеддоне, Антихристе, всеобщих волнениях и катастрофах. Футбол в маленьком дворике, к тому же перегороженном проржавевшей, опасной при падениях, трамвайкой, приобретает особую травматичность. Лишнее движение – и обрушение, со взмахами рук назад, будто плывешь на спине, неизбежно. После прогулки, уже в хате, Волчара, немного наигранно, словно посреди сцены, не спеша с охами и междометиями перебинтовывая вывихнутую ногу, особо шумно интересуется: – А кто проиграл? Чай-то поставили? Лёха, целый, здоровый, раскрасневшийся и вполне бодрый: только что катавший мяч наравне с "пацанами" и "людьми" – раскидал свои мокрые вещи по хате, в приказном тоне потребовал от приснувшего Покемона: – Покемоха, а ну, чего это долина вся в нифелях, я что ли за тебя буду убирать?.. – хозяин, барчук, приказчик, беспечный полу-принц спального микрорайона… Он же, в том же самоуверенном тоне успевает и Волчаре ответить: – Кто проиграл?! Если бы мячик не рассыпался, мы бы догнали! – Я может, плохо слышу? – встрепенулся Волчара. – Или не ясно выражаюсь? В сослагательном наклонении ничего не бывает, кукусик! Если бы мячик не рассыпался… Если бы у бабушки был хрен, то она была бы дедушкой, понял? – нога действительно распухла. Проблема была в том – что это? вывих, трещина или перелом? – диагностировать в условиях хаты было очень сложно. Плюс ко всему, если пойдешь в санчасть, – потом могли пойти объяснительные, запрет на игру в футбол, ограничения по прогулкам, худшие маленькие боксы – реально можно было хату подвести, а зеки очень сильно, прямо болезненно реагируют именно на такие мелочи. – Так, хрен мамин. Завариваешь чай, а потом стираешь мои носки!... Лёха не различая серьезного и жёсткого стёба, надувается: – Я заваривать не буду. – Ну что ж, хрен мамин, – спокойно наматывает Волчара бинт на щиколотку. – Берем сегодня шапку и складываем туда бумажки с погремухами. Надо же как-то тебя величать, великосветского гадёныша. Предлагаю сразу – Лёха-Измена! Волчара большой, похожий на волка из знаменитого мультика про пса-недотёпу, – характером, фигурой, повадками. Когда разговаривает, то по привычке вытягивает губы трубочкой, говоря слегка в нос – всегда слегка небритый и ленивый, неспешно, косточка за косточкой съедающий любую пищу – что копченую курицу, что неопытного ягнёнка, который виноват уже тем, что хочется Волчаре кушать. Лёха и впрямь напоминает то ягненка, то барана – французская кровь сворачивается быстро, и на круглом Лехином лице практически постоянное выражение – обиженного недоумения – а я-то что? Недавно побритый наголо – Лёха всех стрижет, а его обкорнать как водится некому – но его пушок по сравнению с красивым серебристо-соломенным подшёрстком слегка побритого Волчары – тоже контрастно оттеняет ситуацию: волк-заяц, хищник-жертва, человек-невменяшка, неопределившаяся по жизни: – Я не измена! Какая я тебе измена! – Не тебе, а вам, Александр Николаевич для кого-то, между прочим, – Волчара радуется: поймали мыша, и едят не спеша. – Захочу, окрестим тебя Вторяком или Сырком, если это будет продолжаться. – Что продолжаться? – Лёха тоже весь вытягивается от негодования. – Сына, не сворачивай мне кровь, грёбаный стыд! Что ты мне на каждое слово – поперёк два говоришь? Хмурый не ходил играть в футбол. Он только проснулся, лежал на верхней шконке, кубатурил – скоро по этапу, надо готовиться. Решил вмешаться в этот в сущности пустой спор: – Да живи ты, кем жил, ходи необоснованный!.. Лёха стал на два фронта пустомелить, и Волку, и Хмурому: – Я говорю на каждое слово? Я не говорю на каждое слово! Я не обоснованный? Я обоснованный… Волчара распалялся, Хмурый пустил кольцо дыма вверх, в уже, казалось бы никогда не рассасывающейся камерный смог, особенно ощущаемый после прогулки, пропитанный то ли мочевиной, то ли селитрой, то ли каким-то неизвестными табачными добавками, которые способен выдержать только русский. Хмурый пустил в потолок ещё одно облачко, и предложил: – Есть же хорошие погонялы – Дубина, Балбес, Лёха-Балбес, нормально? Лёха взвился: – Совсем охренели!.. – Что-что? По вольному заговорил? Ты кто вообще? А, ну стоять! Расслабуху поймали? А ну Молдаван, Сирота, Аблакат, на сцену! Что, все охренели? Встать живо. Знаешь, что такое охренеть? Это превращаться в хрен! Кто тут превращается в хрен? Вы, я смотрю, с трудом догадываетесь о реальном положении вещей, – Волк построил, заставил встать на свободный пятак в хате молодых, а сам сел за общак, налил себе, поучая их, чаю и теперь шарил в недрах общака в поисках сахара, – Вот, ё-моё, а где пайка? Где пайка, я спрашиваю? Я уходил на футбол, ещё не пил, Хмурый только проснулся, а сахара уже нет! Где он, я спрашиваю! Дело не в пайке, а в том, что её нет, потому что какая-то чайка втихаря спокойненько налил чаю, положил как привык сахару, и не думая об остальных, просто закинул себе в топку… Что, я не прав? Молодёжь стоит, молчит. Лёха бормочет, – Я тоже не пил, а видел как дорожники пили, Остап оставался… Хмурый, не поймёшь, серьезно или тоже нагоняя жуть... – За пайку можно и из хаты вылететь… Или к Покеру пойти. Покер есть, будет ещё и Поттер. Давай, Лёха, тебя Поттером назовём: Поттер! Гарри Поттер!.. Почти Бонд… Джеймс Бонд!.. Наверное, в это же самое время, когда Волчара с Хмурым разделывали молодого, следователь в далеком поселке, ведущий дело Волка (на него, кроме города, взяли и из ничего создали делюгу в районе) – отодвинул в сторону лист с ознакомлением с делом, 217-ю, под которой не было его подписи, пусть простенькой, Волчьей, но какой-никакой – собственной. Потом поразмышлял, прикинул – это надо ехать в город, в СИЗО, искать Волка, поскольку ИВС на ремонте и его не вызовешь – несколько дней проводить в дорогущей городской гостинице, а если денег не дадут на командировочные – упасть где-то в углу у своих, стесняясь и стесняя других. Нет, – вновь придвинул лист к себе, пару раз черканул в воздухе, примериваясь к подписи Волка в предварительном объяснении, и легко подмахнул. Получилось похоже, довольно похоже. Настолько, что судья не будет канителиться с ходатайством Волка о недопустимых доказательствах. И даже если оно и будет, то легко будет съехать, что мол в интересах следствия, поскольку это рецидив, раз наше общество, наш хозяин поставил задачу, раз проверка из Генеральной втихомолку советовала: крепить, крепить, будут жалобы – прикроем… И положил этот лист в папку. Всё. Можно её в суд. А самому домой – сегодня пельмени. Не забыть взять майонез. Наверное, в это же самое время худенький восемнадцатилетний Васька, выглядящий едва-едва на четырнадцать, выследил-таки, как "троечница" Есова (продавщица популярного стеклоочистителя "Трои"), пошла на почту, на некоторое время оставив свое хозяйство. Сегодня почта, должники-пенсионеры придут к её открытию, а долгов как раз накопилось ровно с пенсию (приходят пьяные, берут незнамо сколько фунфуриков, ну и за записью не следят – пишешь вдвое, а то и втрое, нет тебе ни налоговой, ни банковской отчетности, благодать…). Васька давно уже сдружился с дворовым есовским Шариком и легко скользнул в сарай, потянул канистру с "Троей", а она полная – тридцать литров. Волок сколько мог, но обессилел. Дома жрать нечего, младший брат еще более худой – вдвое против него, отчим где-то на севере, распиливает, разрезает подлодки, а мамка за восемьсот рублей пропадает на ферме – кто его осудит? Но как раз шел домой следователь – увидел этот след. Взял. Поймал Ваську легко, будто ногтем сковырнул заусенец, даже не заметил всей неправды его восемнадцатилетней горькой жизни… (Потом уже – следствие, суд, главное – начало) Может, именно в это самое время шли новости, что особых новостей пока нет: "Хезболла", ООН и "Аль-каида", Ливан, Ирак, Венесуэла – все держалось на каком-то хрупком равновесии. Может, именно в этот миг в десятках тысяч русских деревень угасали последние, уже даже не плачущие старухи-старики. От химических бомб и экспериментов с "Троей", "Снежинкой", "Лимоном" – поумирали ещё раньше. Именно в это мгновенье скакнул и пополз вверх магический Доу-Джонс, умер где-то в Америке последний православный епископ, видевший ещё Царя Николая и указавший младшей дочери, что у неё развязался шнурок… Многое могло произойти именно в этот миг – увеличиться поток наркотиков в Россию, умереть ещё одна тысяча русских людей – всего не вместишь в слова, но по крайней мере, Волк делал не самое худшее, что мог – он учил жизни тех, в чей мир никто и никогда так близко не заглядывал, кроме милиционера с дубинкой и учительниц, неопытных, не знающих, что такое жизнь втроём на восемьсот рублей, не знающих как легко найти шмаль у кавказских барыг, хотя, тоже измученных особой, педагогической нищетой и эстрадно-виртуальной жизнью в ожидании праздника. Все, что приготовил им, Васькам, Лехам, Аблакатам, наш нынешний мир – ИВС, СИЗО и хорошо если Волк с Хмурым, и их безобидные подколки и наставления: – …Меня один умный человек на малолетке учил не бить сразу таких, как вы. Объяснять один раз, другой, третий. Я его спрашивал – а сколько же объяснять, сто раз, что ли? Он мне ответил, что в принципе можно и сто раз – пока не поймут. И я стараюсь! Сильно стараюсь, поверьте, грёбаный Экибастуз! – молодые оробело молчали. Волчара иногда незаметно подмигивал другим, чтоб они помогали гнать жути на Лёху и ко., поучая через это всё стадо молодняка, слишком ещё по-вольному говорящих и ведущих себя в хате. Лёха-измена молча, только чтоб не стоять, тупо упираясь и некая, берёт литровик, включает кипятильник… Волчара расслабляется, встряхивает отсыревшее на прогулке трико: – Вот так вот! Научитесь у меня мышей ловить!.. Хмурый сыплет разными погонялами, на которые Лёха нервно дёргается: – Тупак, Тупиш, как тебя звали в художке – Моне? Можно и Моне. Только слово уж больно заманчивое Моне, Монде, и тэ дэ…А давай тебя назовем Сфинктор? – Это что такое? – удивляется новому слову Лёха. Половина хаты давится от смеха, а Хмурый, приняв серьезный облик, объясняет: – Знаешь что такое сфинкс? – Сфинкс? – Ну да, что такое сфинкс? – Ну это вроде кошки, в Египте, рядом с пирамидой Хеопса. – Ну вот, а Сфинктор – это часть сфинкса… Такая штука… – Ну может, сфинктор – и неплохое слово, – соглашается Лёха. Юра Безик, пожалев Лёху, не выдерживает, и встает на его сторону. – Не слушай, Леха, сфинктор – это не передняя, а задняя часть, и даже не задняя часть, а такая зажимуха… Хмурый смеётся, Леха краснеет, Безик шепчет ему на ухо: – Давай врежь ему, давай! Давай вместе его вгребём, и выкинем из хаты… Зажимуху ему устроим… – И шутя берёт Лёху за руку и бьет несильно Хмурого – начинается обычная шуточная борьба в хате, в которой выходит молодая сила. …Но этих хоть можно попытаться вылечить. На их лицах нет ещё печати несмываемой измены. Такой, как на портретиках в кабинетах, соседствующих с лубочно-неправдоподобным софринским ширпотребом – совмещенное глупой силой системы несочетаемое: честь офицера и так запачканный, что не отстираешь, мышино-голубой мундир, рожденный революцией – то есть началом уничтожения величайшей державы, методичного, систематического, жесточайшего. Честь, вера и уничтожение личности, страны – в одном флаконе? Да помилуйте… Не это ли зовется шизофренией? Рождественская ночь. За долгие выходные, начавшиеся с новостильного Нового года, все подметено, все подъедено. Осталось несколько шоколадок в заначках на баулах, глубоко заткнутых под шконками. Полуночный чай-кофе – домино с кусочками "Бабаевского" (большинство предпочитает молочный, который умяли в первую очередь). Идет трансляция по ТВ рождественской службы из Храма Христа Спасителя. Вася "Кепа" из дорожников – все подрывается переключить на очередной негритянский детектив, сплошь состоящий из юмора на уровне мозжечка – ужимок, пацанских повадок, женского матриархата – безика, подспудно таящего в себе времена женского правления в африканских племенах, – но получает по бритой голове: – Вася у тебя не только волос, но вообще ничего и в голове нет. А ну верни на место. Пусть идёт служба. Это ведь красиво, – Геныч, не выпуская из рук доминошек, осаживает Ваську. Протодиакон возглашает прокимен перед Апостолом, усиленный микрофонами, телекомментатор выдает очередную порцию сентенций, что означает это очередное действие (в основном по популярным источникам, пытающимся объяснить необъяснимое и выразить невыразимое). Телевизионная фигурка Фрадкова со свечкой в руке кланяется, даже крестится, как это ни удивительно… Мелькают лица жён других "персон грата", первых шахматных фигурок российской политики – в платочках, с рембрандтовской подсветкой снизу. В хате, между выкладыванием костяшек, свой комментарий: – О, этого клопа я знаю. Когда его назначили, я тоже на "централ" заехал. А что это он со свечкой? – сравнил кто-то коллизии своей судьбы с линией жизни небожителей, спустившихся ради традиции раз в год к такому способу демонстрации своего единства с вконец разорённым и раздраконенным народом-тружеником, который должен был ощутить своё телевизионное единство с жителями другой планеты, мудрыми управленцами с неведомыми планами относительно будущего русского народа, дети которого стали вдруг сиротами и беспризорниками (их уже больше, чем после Великой Отечественной). Да и сам он, народ, от такого разумного управления успешно развивается в нужную правителям сторону – уменьшается на 1,5 миллиона в год. Под благостные заупокойные просьбы смириться с такой долей и покаяться перед тем, что ничего изменить нельзя, перед безысходностью нищенского будущего и тьмой безвестности, в которой уготовано сгинуть русскому народу нынешними умельцами-управдельцами, которых узнают по блеску глаз, по походке, по чему-то неуловимо знакомому, как узнают судью или следователя после отсидки, случайно вновь встреченного уже по гражданке, в каком-то другом обличье: – … Меня тогда нагнали[7 - нагнать – освободить подчистую.], чудом сорвался. Дело-то было громкое, по ТВ про нас говорили, суд показывали – обычно в таких случаях крепят по полной, а тут – раз, и сорвались. Мы ждали, когда за нашу делюгу местные будут рассказывать, жуть гнать… У нас в хате, как "криминал" местный – так все как очаровашки, собирались – о, это мой дом! о, это мой подъезд!.. Однажды даже мою показали – говорила про капризы погоды. Ничего так, грамотно, в белой шубке была… А этого джуса я помню – этого тогда по НТВ главный по еврейской теме определял – обосновывал, помню, что это нормально, что у нас и на этом стульчике тоже будет еврей… – Да не на стульчике, а на посту… – Ну на посту, какая хрен разница – как его ни назови… В общем, нас не показали: нагнали же, а это неинтересно. А этого джуса я запомнил – со всех сторон квадратный… Безик, любитель невзначай по-дружески, свернуть кровь Хмурому, как бы случаем, краем задел его: – Хмурый, что ты там про шубку белую? А сам-то тоже говорил что-то, краем уха я слышал, что у нас бабушка в Одессе еврейская… – Теперь ясно, кто у нас ушкует! А про бабушку – это надо доказа-а-ать!– полу-шутя, полу-серьезно взвился Хмурый, часами пролистывавший книжки в поисках стихов и крылатых выражений про любовь. – Вот ты сейчас расскажешь мне, почём сахар в Одессе!.. Я-то уж о евреях знаю больше твоего, пока ты последний мандарин в хате дожираешь спокойно, и не делишься, конь чисовский… Безя тут же отломил половинку мандарина, которую и так собирался отдать Хмурому, а получилось – по его хмуровической воле. Хмурый, закинув в кормяк разом полмандарина, спокойно продолжил: – Ты-то Библию читал? Понял что-нибудь? А ну-ка скажи – сколько там книг канонических, неканонических? Не скажешь – шестьсот шестьдесят шесть отжиманий!.. – Да ну тебя! Ты-то хоть читал, да ничего не понял! – Я не понял! Да я, если хочешь – могу с Люцифером договориться! Какой у нас срок? – Хмурый из-за спины играющих протянул руку и вытянул первую попавшую доминошку: – Вот видишь, шесть и пять – шесть с половиной тебе, Безя! А хочешь, я тебе устрою – тебя даже нагнать могут. Хочешь? И ничего не надо – только будешь должен, после смерти кое-что будешь должен!.. – Хмурый, идёшь ты пляшешь! Не парь мозга, – на эту тему Безику шутить уже расхотелось. – Да я же всерьез! Что, не веришь? Вот все вы – верю, верю, а чуть что ни во что не верите, ни в Бога, ни в слугу Его, ставшего врагом… – Даже не всерьез, лучше об этом не говори, – отозвался за Безика Геныч, относившийся ко всему спокойно и серьезно, и продолжил, окончательно оторвавшись от доминошек, и порушив игру. – Я раньше со своей всегда по праздникам ездил… Свечку ставил, так хорошо было… В телике опять что-то произошло. Изображение мелькало, антенна сегодня ловила плохо, да и дорожники постоянно её сбивали, более часа пытаясь словиться с нижней хатой, в которую заехали какие-то странные постояльцы: ни тропинки как следует выставить не могут, ни вовремя ослабить нитку. Казалось, что в шипящем мелькающем черно-белом мареве насосавшиеся клопы машут бестолково головками, держа в руках огоньки. Две недели до этого всей стране, и тем более тем хатам на централе, где затянули телевизоры, которые не выключались ни день, ни ночь – "парили мозга" американо-европейской смесью якобы праздника и шоппинга, а также однообразными картинками городов, расцвеченных одинаково – гирляндами, цветными блестящими обёртками, спутниками праздничного шоп-безумия и новогодней истерии – смесью люциферо-пристойной верочки, в которую теперь вляпались и столично-городские кварталы для обеспеченных, а потому беспечных. Зато сразу за решкой, за антенной – полоса леса, за которой – опустевшая страна. Хмурый сумрак, проблески маячков летящего в ночи редкого самолета, везущего над мраком погасших огней деревень и поселков очередных менеджеров на большой завод, бывшую гордость России, теперь давно уже находящуюся в чужих хищных лапках. Обезлюдевшая страна и разноцветные огоньки городов, манящих зайти в бар, зазывно подмигивающих окунуться в dj-club, в игорную забегаловку, прикоснуться и быть причастными к элитно-обыденному раскрученному фаст-фуду – и не знать, и не помнить о ней, о стране, которую мы теряем. Планктонные, еле светящиеся в огромном омертвевшем черном море, которым стала Россия, сияния и переливы городов и освещенных трасс и рекламных щитов, с их безумным, стерильным, гораздо более мертвым миром… Глухое посверкивание синего телевизионного пламени, отдельными сполохами пробивающееся из окон угасающей деревни – пламя, в котором в чаду смеха горит и плавится русское прошлое, в телевизионных горелках, в которых, как в печах крематориев, сгорает дотла будущее многих малышей и сынов, неопытной поросли, потянувшейся на манящие, с виду вполне безобидные огоньки. История нападения, попытки разрушения величайшей державы, может быть описана запросто – в терминах света и тьмы, боли, слез, и окамененного нечувствия: тьма и мрак ксеноново-безжизненной обманки пытаются затмить и загасить, или подменить свет русской лампадки. Удалось ли? Или мы выстояли? Вроде, держимся… Чудом… Хмурый, тоже как и Вася, нервно ждавший, когда же народ переключится на какой-нибудь концерт, и так и не дождавшись этого, нервно покурил, залез на свою шконку, завернулся в чисовское одеяло, накинул ещё сверху Лёшкин пуховик, и проворчав, – Да мне все по… – отвернулся, заполз в свою норку с головой, и замолчал. – Бабла у них по бане, – невольно прокомментировал Безик, когда фигурки в телевизоре важно, по-чичиковски, стали друг с другом раскланиваться. – Давайте "48 часов" врубим. Какого фига, все равно ничего не понятно, – предложил Вася. Гена вспылил: он не любил щелкать по каналам и менять планы. Сегодня у него по плану был праздник: – При чём тут бабло, Безя? Какие "48 часов", Вася? Ты, Вась, недоделанный какой-то, честное слово. Вообще "48 часов" в любой другой день можно посмотреть, тем более завтра будут повторять… – Завтра днем я как раз спать буду после ночной движухи, – обиделся Васька, тоже нервничавший оттого, что его планы, отличавшиеся от Генкиных, тоже не сбываются. – А я полностью согласен с Безиком: денег там гораздо больше, чем веры. – Деньги отдельно, вера отдельно. Вы хоть головой-то своей думайте, когда говорите, – запутался Генка, обращаясь к Безику и Ваське, одноголовому существу из двух (или более?) человек. Мишаня сразу постарался его успокоить. – Я со своей тоже иногда хожу. Но все же что-то там не так. Ну не могу я платить, рука не поднимается как-то, – Мишаня высказался в основном, чтоб поддержать Геныча. Ему на самом деле всё, почти всё было безразлично – телевизор, какая-то трансляция, или же "48 часов" – он всё обдумывал к суду – кубатурил, гонял по трассе – искал противоречия в показаниях, одновременно проклинал тот день и час, когда дядька его жены, вовсе и не близкий родственник, а всё же родня – втравил его по-родственному в глупую историю, обернувшуюся двумя статьями – тяжкими, особо тяжкими. Какой тут праздник – только на несколько дней отсрочка, и одновременно – пытка. Молдаван, все время молчавший, говоривший только по обыденным событиям в хате: отшмонали резку, нечем и хлеб резать; забыли набрать воды на ночь; забыли убрать после еды за собой поляну – кто был последний? – неожиданно тоже забубнил: – Мене бабушка всегда говорила про веру, книги мне читала, рассказывала мне про Бога. Некоторые бабки у нас дома держат чертей, не выпускают, кормят их. Я монастырь ездиль, видель ножка Богородицы на камне, где она стояль… Вася взял у кого-то Евангелие на русском и очень медленно, по полстраницы в день, пытался читать. Волчара, проснувшийся от всей этой движухи рядом со своим шконарем, почесался, послушал, повернулся на бок, и высунулся лицом, из-под шторки-полотенца, высказался по всей рождественской движухе-положухе: – Молдаван, речь не о том. Я их изнутри видел. В Москве был, кто-то крестик потерял на улице, я решил зайти – отдать. Вот как раз туда. А там, прикинь! – в храме! – на первом этаже: автосервис, мойка… Так, думаю, не понял! Иду дальше – смотрю, всё морды попадаются, от 100 кг. Кому крестик отдать? Старуха какая-то злая попалась, даже внутрь не пустила – вот так же в праздник, оказывается, вход только по приглашениям. Я очумел. Я не просто очумел – я чуть не охренел на месте. Чуть не выхлестнул её прямо там, во как! Чуть не выругался в святом месте – смотрю, идёт один, опоздавший. Сую ему крестик, святому отцу. А он так равнодушенько, в карман сунул, кивнул мне и побежал дальше. Я думаю – ни хрена, от меня не уйдёшь. Я его выцепил. И знаешь что потом – я даже дома у него был. Случайно. Думаю – встретимся с тобой – мир квадратный, за углом обязательно встретимся… И что ты думаешь?.. – Волчаре рассказывать было неудобно, и тем не менее, он лежал, вытянув шею, выгнувшись, чтоб со шконаря, из-под висевшего на канатике, большого полотенца с полуобнаженной девицей, выговориться на важную тему, о которой редко кто из тех, у кого тяжкие статьи, не думает – о времени и вере, о Боге, Его церкви и её служителях, мнимых и настоящих. – … Мы с одним пацаном решили узнать, что ему дальше делать. В него стреляли несколько раз. И попали – десять раз. Десять пуль, а он ещё живой, коптит, кубатурит. Прикинь!.. Ему нужно было узнать про одного старца, который про будущее может сказать. Подъехали мы, это уже в другой день, на "Лексусе", и как раз этот самый выбегает. Мой друган – к нему, а тот смотрит – машинка не кислая, кастрюля что надо, и к себе его приглашает – поехали, говорит, ко мне домой, там и поговорим. Садится, а я там уже. Про крестик не стал ему напоминать. Квартира у него – шести или восьмикомнатная, я так и не сосчитал. Одна комната – четыре наших хаты!.. Мы в дверь входим – а столик с вином, с сыром, у него в том конце. Еле видно. Вот что я вам скажу. Это не просто обман. Это самая страшная дичь! Дальше рассказывать? – Волчара все же свернул себе шею, и скрылся за занавеской. Геныч обрадовался. – Ну и не рассказывай, зачем. Хотя я в шоке честно признаюсь, – Геныч с разрушенными планами и ещё больше пострадавшими понятиями о церкви и святости, расстраивался оттого, что всё выходило из-под контроля: надо следить за набранными очками, за тем, чтоб случайно не вышла "рыба", и чтоб воспоминания о "своей", о размеренной жизни, о комфорте в церкви – были в порядке, были спокойными и в меру ровными, веющими теплом устоявшегося быта и маленького скромного своего мирка. Он откровенно обрадовался, что Хмурого мы в эту ночь потеряли, и теперь совсем не желал, чтоб Волчара своими грубыми бандитскими приемчиками залез и поломал карточный домик воспоминаний, который тут выстраивает каждый – из писем, из фоток, из вещей, переданных с воли, и купленных не в цвет (то ли размер "своя" уже позабыла, то ли похудел на чисовской диете, или попросишь понаряднее, а присылают дорогой, хорошо скроенный, настоящий, не тайваньский "Найк" – но серого цвета, а зачем он тут нужен, такой, цвета чисовской обыденности). Довольно неприятный для Геныча разговор о том, чем на самом деле занимается толстый, хрюкающий в нос, дядька в золотой одёжке не по чину (вот ему-то как раз по делам – максимум что полагается – чисовские контачки, а не золототканые одежды), про их конторских времён Соввласти погремухи, под которыми они строчили доносы по любому удобному случаю – и друг на друга, и на тех, кто приходил исповедоваться или креститься, про их бизнес на водке, алмазах, табаке, детских стволовых клетках, об их потайном имуществе и невероятном богатстве и скупости, помеченным ещё Игорьком Тальковым (вот был парень, кто убил? – ясно, они…). И не только об этом, и о чем говорить-то вовсе срамно – о скандалах с делами по совращению малолетних, о слезах вдов, отдавших им квартиры, и чемоданах денег, утекающих из каждой области России – по их прихотям, выдаваемым за социальное служение обществу – в Москву, в Москву, в Москву – далее везде, от Швейцарии и Финляндии, до поклонения собранию раввинов Нью-Йорка… О том, чего простые люди не знают, а когда узнают, что пока они воевали – в Афгане, в Чечне, в Приднестровье, в Сербии, защищая – отечество и веру – их же в то же время продавали и загребали вот какие пухлые ручки, не брезгующие ни ручейками подаяний, чьих-то проданных квартир, накопленных общинами, не опасающиеся даже своими пальчиками-сосисочками брать и спокойненько опускать в кассу то, что сделано на фетальной медицине, на "продуктах абортов и выкидышей" – ручках, выхоленных в бесконечных приемах в банях, отдыхах и застольях, и прочей мути – всё это кончается естественным для русского человека справедливым судом и приговором: – С-сука… Что происходит?! Украл телефон – держи два с полтиной. Канистру "Трои" – трояк, даже по малолетке. Украл несколько мультов – пожалуйста, ты депутат, полная уважуха. Украл веру, святое, церковь – и ты святой! Где справедливость? Тут должны сидеть другие и совсем за другое… – Волчара-таки сдул до основания Генкин, казалось бы, устойчивый мир. – Жечь, палить огнём негасимым! От этой херни только одно лекарство – коктейль Молотова! – А куда же деваться, куда идти, если все обстоит так? – расстроился Геныч. Печать измены, которую он старался не замечать, лежащая на всех телепузиках – есть, надо признать, никуда не деться. А значит, какие могут быть дела с этими насквозь законтаченными обиженками с насквозь татуированными мертвыми душами. – Геныч, не плачь! – Волчара говорит, будто видел, что происходит с Генычем сквозь занавески из чисовских простыней. – Настоящую-то церковь разрушить невозможно. Она всегда есть, если она настоящая, то есть Божья. Её только надо найти. Мы тогда с этим пацаном были у одного дедушки на одном острове под Псковом, так он там всё сказал, что почём, хоккей с мячом! Всё ещё будет зашибись! И царь будет и справедливость! И башни порубают всем, кому надо… Веришь, нет? Геныч, расстроенный проигрышем во всем, сам как Хмурый, тоже пошёл и залёг на боковую, принял обычную для нынешнего зека позу – позу римлянина, занятого неспешным разговором и пиром. Разговор мог продолжаться неспешно, долго, на пол-ночи, но зачем? И так было всё ясно. Сколько ещё можно говорить о вере и России? Пора бы и действовать… Ваське удалось-таки быстренько под шумок нажать заветную кнопку и переключиться на очередной, из бесконечной цепи, негритянский безик об украденных алмазах, или тысячах "бакинских", или миллионах, плюс обязательное переодевание мужчин в женщин, плюс обязательное разрушение и издевательство – обычный салат-оливье нынешнего виртуального пиршества. Но этого никто уже не остановил. Вера – пожалуй, основное, что здесь проходит испытание на прочность, глубину, искренность, здравость. Множество зон и тюрем в России – и признак слабости правящего пока ещё режима, и признак неприятия русским народом основной веры режима в бесконечную силу денежного вопроса, доведенного акульими аппетитами до денежного безумия. Кто слаб – тот прячет народ в тюрьмы, и "трюмит" там бездельем и унижениями, шмонами и чисовской пайкой-баландой, бессмысленной тратой времени и молодости, и сил, и жизненных соков. Это признаки жертвы, приносимой нынешним режимом своему богу цвета зелёной купюры. Слабаки сами куют себе ритуальный нож, который в них вопьется – вероятность равна ста из ста – вот только когда? Пока что они подносят его хозяину и ждут, когда он сочтёт нужным вонзить его, выдумав причину: за три колоска пшеницы, за мешок полусгнившей картошки, за анекдот, за то, что хочется мне кушать. Но в мире все уравновешено: взявший нож – от него и погибнет… Не может нежить и измена, гниль – править долго (это успокаивает и вселяет надежду) – русский человек в своей вере в справедливость проходит, вероятно, последнюю проверку – больше никому, даже из самых великих, не выпадало в истории человечества выдержать столько немыслимых издевательств. Что же будет с нами? – решается сегодня в каждом русском сердце. Посреди ночи Волчара, после всех дискуссий о том, что и как будет в другой, по-настоящему честной и верной России, кто будет посажен на кол, а кто прощён, сколько звёзд на погонах и сколько килограммов живого мяса священной коровы, уже давно не умещающейся на одном стуле – будет автоматически достаточно для наказания, – полез на решку, за последними остатками колбасы и сала. Там на дне пакета, он нашёл только пару лимонов и маленький огрызок, оставленный кем-то, видимо, для успокоения своей голодной совести. Волчара, в другой ситуации непременно бы доведший разбирательство до логичного наказания какой-нибудь жертвы, самой виноватой на этот день чайки, жертвы растущего молодого организма, ограничился только благодушным замечанием: – Вот, сука, чайки – они и есть чайки! Всем хрен, а мне два. Дорожники, только они – больше некому… Пока люди спят, они в два ряда харчат продукты. Ладно, продержимся. Хотя я сейчас курочки бы навернул. Но раз нет рождественской курочки, значит, придётся в бизоны переименоваться, в супер-бизоны… – и ворча, стал закутываться в одеяло и простыни. – Библию он читал… А в праздник свистит флюгером, так что с Эдди Мерфи в унисон получается, – Мерфи в очередной раз взвизгивает, и как ни странно, Хмурый в эту секунду всхрапывает. Волчара одновременно с ними чихает – О! Точно, правду сказал. Я всегда говорю только правду! Под утро, когда большинство ночной движухи разошлось, спавший до того момента единственный ооровец в хате, Санёк "Танкист", вскочил, сбегал на долину, потом в надежде на то, что будут повторять что-то старое, тоже подсел к телевизору, но упёрся взглядом сразу в пышный бюст мужика-бабы, кривлявшегося во всю ивановскую. Санёк (на самом деле уже в годах, за 50, бывший механик), громко выругался и произнёс свой приговор, перекрывая всё: – Ну что за х…етня – прикусил конфетку-подушечку, глотнул чифиру с некоторым отвращением, ещё раз убедился, что надо верить своим глазам и ушам – в Рождество, посреди страны, выдержавшей страшнейшие войны ХХ столетия, выжившей, несмотря на любые эксперименты, звучали не гордые песни вольных и разумных людей, а дикий рабский хохот, корм для свиней, который выдавался под якобы "народное" гарканье и ужимки какого-то гнойного гидро-пидора: – … Жечь! Убивать! Всех убью-на!.. Всех, кто написал эти законы, кто их защищал, кто ими прикрывался! Вы посмотрите – весь централ – сплошь салаги! Им что, может, стадион построили, сауну, дали в руки штанги, гантели? Дали научиться в технике разобраться? Может им дали заработать? Или им дали получить образование? Всех-то делов: не покупай ты себе футбольный клуб в городе Ахуёндоне, сделай ты доброе дело – построй больничку, другую, дай на спорт. Нет! У них два миллиарда "бакинских", надо три! У кого три – надо шесть! Всех – жечь, от и до! Просто гусеницами давить! От самого первого гондона… – "Танкист" назвал его по фамилии, и снова принялся за чифир, бесконечный, набивший Саньку за десятку строгого такую оскому, что она уже, казалось, не сходит с его исконно русского лица. – Ты забыл одну вещь! – прокомментировал Волчара из-за занавески. – Какую такую вещь? – Санёк разошёлся, и начал было перечислять грехи всех последних президентов и олигархов, телеведущих и высоких чинов, идолов от попсы и всяких там РАО-ШМАО… – Да я не о том… Сначала у…бать!.. – гаркнул Волчара. – Ну, это само собой, все по порядку, – осклабился старший механик, подготовивший бесконечное число экипажей на учебке в Чите, которые потом горели в своих "72-х" в Афгане, оттого что от удара автоматику заклинивало, которые потом вновь вернулись к надежным "62-м" и в Афгане, и в Чечне, которые потом пересели на новенькие "80-е" (это машина, спору нет!) – Ещё кое-что забыли, – добавил, не открывая бесцветно-серых очей, Хмурый. – Да вроде ничего… – Санёк кровожадно перечислял всех, кого, и за что, и как. – У…бать, зав…флить и об…сать… А потом можно и гусеницами… – Эт-точно! Пусть подохнут пидорами, как жили!.. – Стоп-стоп… А чай отобрать, а рандоли?.. Все по порядку… Потом уже объявлять их… Хотя… Отбирать не будем – еще законтачится кто… Рождество в России приблизительно таким образом отпраздновало более миллиона человек на положении зеков. Сколько из них разделяет данные мысли – неизвестно. Думается, немало. # 5. Новый год настает… Мы застигнуты временем в тот миг русской драмы (язык не поворачивается сказать трагедии), которая уже довольно подробно и правдиво и до боли бесконечно мало описана во множестве толстенных изданий, книг, подшивок газет. Нет смысла их перечислять или суммировать (цифры теперь непосильны для разума – сколько смертей, сирот, погибших, сколько украдено, уничтожено, убито) – все это доступно при желании, в любом информационном объеме. Но при всем обилии, все же не достает некоторых элементов. Во всех россыпях, безусловно искренних и во многом очень точных книг, есть некоторые важные детали – (а именно, пресловутые: что делать? как быть?) – нарисованные слишком умозрительно, приблизительно или вообще присутствуют в виде авторских неуёмных и неумелых фантазий, что зачастую сводит практически к нулю весь предыдущий труд. Дело касается будущего, той перспективы, к которой необходимо вести русское общество и как пройти этот путь. Дальше констатации факта (русской нации скоро конец!), дальше того, что разум воспринимает в виде трагедии и её действительно существующих деталей и кульминационных моментов. Короче, написано и очень много, и очень мало. Очень много – что случилось, к чему все придет (крах, конец, полный конец…) если ничего не предпринять, и очень мало – что же всё-таки предпринять, эффективно и по силам. В основном возмущение уходит в пар, в создание искусственных нагромождений из смеси – нужно восстанавливать культуру, или давить на экономику, или взять всем и бросить пить, всей деревней, или ещё что-то подобное, что выдаёт воспаленное фантазиями воображение – совершенно беспомощные миражи, к которым предлагают двигаться всем остальным. Разноголосица, блеяние овец без пастыря, шарахающихся то в одну сторону, то в другую… Во многом это объясняется тем, что вопрос будущего, а куда ж нам плыть? – касается вопросов веры. А здесь при всем единстве анализов существующего положения – у большинства авторов присутствуют самые противоречивые искусственные конструкции, вызванные тем, что большинство перед вопросами веры пасует. И без веры не обойтись, и без русского православия, и одновременно (чуткая часть русского общества жива, не дремлет) – куда ты пойдешь с МП-шными стукачами спасать кого-то: на заседаниях бесконечных конференций? в президиумах призывать всех умирать за отечество и веру? проглотив стерилизованного искусственного молочка смиренно-послушнической безглазой безголовой идеологии, возмущенно лепетать об онтологических (или генетических) различиях с иудейством? Некоторые из русских авторов уже выдумывают Православие вне церкви или возвращение к лаптям и языческим неведомым никому корням, что окончательно приводит вдумчивого читателя в тупик: в большинстве случаев ему предлагают поступить именно тем образом, который только что критиковался на предыдущих страницах относительно того, как поступили евреи, скажем, в Испании перед лицом Инквизиции – войти в храм, одновременно имея в кармане скрещенные пальцы. Выбор убийственный. Как же так – сотни страниц, и на тебе! – уподобиться тем, кого только критиковали, и войти на своей земле в свои храмы и вести себя, как пришельцы или чужаки, оправдывая всё необходимостью. Какая здоровая психика это выдержит? Или вернуться в леса к кровавым жертвоприношениям деревянным истуканам и прыгать через костры? Что еще есть более нелепое после тысячелетней великой истории? Обычно клинит в самом простом месте – что есть вера, и что есть знание? Нельзя подойти к вере с точки зрения, чтоб всё было понятно, это не вера, это система умозаключений. Искрит на стыке веры и познания. Сознание обычно принимает отмазки, вроде тех, что – деваться-то некуда, как все, так и мы, ну это же отдельные недостатки системы, и её не лучших представителей (рождение МП в кровавом чреве, в кровавой утробе тирании – её кадровая политика, основанная на измене, лояльности карательным органам, практической службе на них – со званиями! с погонами под рясой! – с непременным ушкованием-стукачеством, с контролем практически всего МП-епископата через культивирование покаянно-содомитских настроений: главное не попасться, а втихаря-то, согрешил, можно и покаяться, один раз, как говорится, не того, ничего же страшного…) – другого-то нет. А может, просто не искали? Сами себя оскопляли и ослепляли? Как это для искреннего верующего русского человека вдруг может исчезнуть и в сознании, и из поля зрения – настоящая, истинная, не поддельная, не встающая на колени перед раввинами Нью-Йорка, Русская, Российская Церковь? Как это может исчезнуть ясная перспектива великой и сильной духом, несгибаемой, царственной, мощной, недосягаемой в своей красоте и мощи, России? И откуда в нормальном русском сознании берётся картина полу-олигархической псевдо-демократии, стоящей на западных ценностях, в противовес России – единому обществу, стоящему на личностном законе справедливости, управляемому разумно, охраняемому настоящими, не обиженными, не сдавшимися мужиками, вскормленными красивыми и даже прекраснейшими в мире, русскими женщинами? Русскую Церковь – не уничтожить, не купить, не украсть (хотя у страны в большинстве своем, она украдена, превращена в муляж, в недействующую МП-копию подлинного корабля, все по словам Серафима Саровского: "будут золотые купола, а молиться под ними нельзя будет" – но и это временно) – так же как не опорочить пророчества о ближайшем будущем России – "золотые купола вверх подымутся, архиереи, попадают, в кровь разобьются" – будущее велико, исполнено достоинства и украшено мощью православного правления царя грозного, нового – "кровь прольется, а потом будет порядок. И в церкви Христовой порядок будет, царской рукой наведенный"… Кровь любви, почти переставшая идти по венам обезжизненного тела страны – здесь умножается беззаконие, здесь, на распростертом теле израненной страны, опутанной паразитическими законами, оскверненной жирующими, растущими как бледные поганки, колониями паразитов – но и одновременно здесь же по тому же слову пророчества, преизобилует благодать – бери, черпай сколько надо – если ещё жива вера. Хотя, казалось бы, когда разум и сотни томов говорят, что уже всё умерло – надо только пройти по воде, туда – где все раны будут исцелены, нагноения, опухоли, колонии паразитов уничтожены. Лечит не сам диагноз, лечит горькое ядовитое лекарство, а при смертельном диагнозе – ещё и вера. Лечит правда, которая обязательно облекается в действие, а не в ноющие бесконечные пустые слова из-под стола, из-под шконаря. Когда бьют, надо давать сдачи. Лечит слово, сказанное с властью – толпе, силой слова становящейся армией. Лечит движение в необходимом направлении, которое чем позже начнёшь, тем тяжелее будет сделать, но сделать-то его все равно надо, по-другому вопрос ставить нельзя. Или не надо? Забыть про Россию? Про русский народ? Про великую историю последней империи, признаки которой – огромный избыток культуры, воплощающей лучшее в человеке (не Голливуд, не скейтбордовая унисекс-форма с дредами в придачу…) Направление этого движения не описать словом понятным, привычным для сердца. Это слово – необходимая пища каждодневных движений, скрытая, потаённая, дающая дополнительную энергию, разумная и одновременно таинственная, как долгожданная влага для иссушенной десятилетиями неволи русской души. Это слово – не бунт, но восстание – ещё не достигло той силы, чтобы превратить собравшиеся разрозненные русские ручейки – протесты, митинги, марши – в единую организованную силу с единой волей и единой целью. Пока что оно не достигло своей силы, пока что оно скрыто в частоколе суетных пустых мечтаний, которые с технологиями тотальной лжи и дезинформации становятся противоестественными потребностями русского общества. Сквозь пелену полного, откровенно наглого вранья – достучаться до сердцевины русского общества невероятно сложно. Нужна энергия, сходная по размерам с электрошоком для лежащего на реанимационном столе. Но это единственное, что ждёт спящий пока страшным сном израненный русский богатырь. Если он из комы не встанет – все напрасно, и не имеет смысла. Чтоб это слово было сказано – необходимы люди, которые должны пройти долгий путь к этому. Необходимы и те, кто готов пойти до конца, чтоб привести в чувство тело русской нации – новые опричники. И всё это будет, не может не быть. – Ну, что, тортик забалабырим? – Юра Безик достает в пластиковой упаковке заготовку из вафельных дисков. Как бы там ни было, а Новый год, все же праздник, хотя многие на изжоге, нервничают, взбудоражены – кто воспоминаниями, кто ещё недавним запахом воли – не думал не гадал, что праздник будет здесь, – там столы накрыты, пацаны ждут, уже все оговорено. Лёха (Измена, Моне, Изжога – так и не определили ему погремуху, то отзывается, то молчит, насупившись…) рисует новый календарь. Старый при шмоне соскоблили с косяка, заодно и резку, спрятанную за ним, отшмонали. Календарь – наддверная полоска: дни недели на одной шкале, над косяком, числа до 31 – слева от двери, сверху вниз. Леха в шутку рисует дополнительную ещё шкалу годов: 2007, 2008,2009… и т.д. Думает, что смешно. Максим "Зуб" реагирует крайне нервно. Как все – он сидит ни за что. В его случае это выглядит так: когда молодой парень ("терпила" в контексте Максовой делюги) со своей девушкой выходил из кинотеатра, превращенного в районную дискотеку с баром, то видел как Макс спит на скамейке перед баром. Он попытался его разбудить, но Макс, молодая микрорайонная поросль, часть одного нынешнего мира хулиганов – спортсменов, невменяшек, скинов, реперов, гопников и седалгиновых нариков – так и не проснулся. Терпила вышел на крыльцо, где получил в драке травму. Там было человек двадцать, среди них – дети крутых микрорайонных воротил. В результате срок запросили тем, на кого указали пальцем следаки – этот, этот и ещё вот те двое. На ровном месте. Терпила был в шоке, ничего не помня, за него всё написали: кто, что и как. Потом, когда память стала возвращаться – было уже поздно: четверо парней уже под судом, практически в шаге от приговора – заднюю включать никому неохота. Плюс долгие годы круговой милицейско-прокурорско-судейской поруки. Всё – 10 запросит! – семь держал! Это случай совершенно обыденный, но не для того, чья судьба сломана: – Я тебе ушатаю на хрен! У тебя что, Лёха, две задницы? – тогда дерзай! Я тебе устрою такой календарь, ухохочешься! Семь лет! Мне сейчас девятнадцать. Выйду – будет двадцать шесть! Жизнь кончена. Ну выйдешь – ни образования, ни хрена – и баня сгорела, и хрен не стоит! Герасим, на всю херню согласен! – предложат пойти дальше в бандосы. Я пойду. Убью всех-на!.. Это исключение? Обиднее всего, что накануне Макс уже почти успокоился, смирился с тем, что вся микрорайонная шатия-братия гулять будет без него. А тут письмо – терпила извиняется, что так вышло. Понимает, что Макс-то точно не при делах, а что поделаешь? Обычно в хате до сильного кипения температуру стараются не доводить. Даже если чем-то недовольны, то потихоньку кубатурят на шконках – как обосновать, до талово, что кто-то не прав. Но у Безика в хате этого нет. Он незаметно, чувствуя очень тонкую грань между полу-шуткой и настоящей обидой, обычно сводит дело к тому, что да – лаются, но по-дружески, покусывая друг друга довольно беззлобно. Без этого нельзя – надо же куда-то деваться огромной энергии молодых сердец, среди которых сегодня сорока-тридцатилетние – большая редкость. Макса можно понять: 19, запросили 7, и дадут столько же – уже шепнули – судья этот или даёт столько, или больше. Хотя, по русскому чувству справедливости, которую уже практически не встретишь в нынешних судах – могли ведь нагнать. Но ведь тогда всё надо начинать снова – кого-то ловить, доказывать вину только допустимыми аргументами, – а это, увы, пока бывает только в полночных американских "законах и порядках", которые никто в хате не смотрит – от изжоги, оттого, что будь у нас все, как в грёбаной Америке – здесь, в тюряжке, была бы пустота! От этого можно разозлиться не на шутку: если бы вовремя вызывали адвокатов, если бы не врали в судах, если бы искали преступников, самых крутых, ответственных за всё происходящее, не вешали всё новые эпизоды на пойманных, и уже заранее ими осужденных… – если бы бабушка была бы дедушкой!.. – как минимум 99% сидящих на централе никогда бы здесь не оказалось, это точно. Правила просты: если по твоему рылу (плюс криминальное прошлое) милиционер определил, что ты вор, или жулик, или не важно кто, но на тебя написал заявление какой-нибудь родственник мента, или важный человек, или обиженная на что-то девушка – будешь сидеть. А за что – судья расскажет. Доказательства? Разделят эту канитель на троих: следователь, прокурор, судья. Если ещё и адвокат чисовский – точно хана: всё против тебя, весь мир. Итак, Новый год – это новые ожидания, возможная и мифическая амнистия, а как там в этой связи политика Госдумы? А что президент? О, ведь скоро выборы! – точно будет амнистия. Лишь бы нагнали всех, а не только беременных, инвалидов и ещё каких бездуплёвых… Здесь в этом предчувствии нежданного чуда – амнистии, важно всё: мелочи приобретают качественно иное значение. Иногда потолок чувствительности падает почти до нуля – и человек может запросто сорваться: за пайку, которую баландёры забыли выдать на тех, кого назвали с утра на сезону (и они поехали на суд, на санкцию, на следственные действия – голодные) – человек может закатить чисовской смене такую истерику, что запросто схлопочет несколько суток трюма. А там ещё несколько, и ещё… – доходит до нескольких месяцев в год у некоторых. Здесь человек, как в бульоне, вываривается практически до скелета, выворачивает все внутренности до самого маленького пятнышка, каверны, потемнения в лёгких, в душе, в мыслях – здесь без рентгена видно всё, и никуда не скроешься. Мелочи поведения, закорючки в словах – всё складывается в плотную мозаику спаянных в одно целое 17 жизней, делящих 12 шконок по очереди (на самом деле ещё меньше – 10. Одна шконка – под колхоз, вещи пацанов, другая, около решки – для дорожников). Правда, Покемоха места не занимает – лежит на своем матрасе возле парапета. Это новая семья для каждого, будь он хоть молдаван, хоть француз. Лёха, если не врёт, по отцовской линии через дедушку француз. И фамилия у него странная – то ли от слова кивер, то ли кувер, переделанный на наш русский шляпер, если в переводе – был бы Шапошников, или Шляпников – короче какой-то кувер-бувер!.. И голова у него подозрительно круглая… И сам он слишком упрямый. – Может Шляпой тебя наречь? Или Грибком? А что – вон ты как мухоморишь – сутками… То на одной шконке, то на другой бизонишь, – ласково поддевает Безик, аккуратно отделяя пластиковую крышку, чтоб не повредить, и чтоб потом ещё сгущёнка не пролилась, пока торт будет настаиваться. – Я не мухомор! – А кто ты, сына, определись… Праздничная работа кипит. Всем не до Лехи, и он опять остается без прозвища. Никто не спит, даже те, чья сейчас очередь – ходят по пятаку с воспаленными красными глазами. Все ждут чуда. Маленького невозможного чуда. Верят, не признаваясь, что возможно – всё. – На, Молдаван, отдай Покемохе. Покемоха, покушай… – Безик отдаёт кулёк с новогодним набором – мандарины, колбаса, конфеты – Ване-Молдавану, который не очень разбираясь в склонениях, спряжениях и прочих русских премудростях, общается с Покемохой просто, иногда просто тычком, иногда пиночком, и всегда – строгим голосом, подчеркивая соблюдение соответствующей тюремной иерархии. – Покер, на. Это тебе. Ты бы прибралься, что ли. Подмети потом у себя. Что ты сидишь в грязи, как свиння! Молдаван – человек в общем-то не злой, можно даже сказать – в чем-то правильный и безотказный. Ему бы не 10-15 лет на зоне, а где-нибудь лет 5 с лопатой на городских улицах – вот было бы нормальное наказание–исправление, о котором он сам иногда вздыхает: сказали бы что-то строить, я бы с радостью строил… – там он был бы кстати, или в какой-нибудь деревне, на уборке сена или автоматической дойке. Но не здесь, где он, не понимая половины слов, сидит, и вперив взгляд в толстенный обгребон (обвинительное заключение) сидит и приговаривает: – Ну что они тут пишут! Какие такие тела без признаков жизни на расстоянии 300 метров друг от друга… – и ругаясь по-молдавски, причитает: – И зачем я приехаль… И зачем вернулься. Ведь я приехаль, брат уехаль. Мне нечего делать было, я снова уехаль. Потом телефон забыль отдать, брат позвониль, а я уже чуть не уехаль Молдавия. Из Москвы опять вернулься. 3 года брата не видель. Папа меня увёз Мольдавия, мама осталься – захотель брата увидеть. Сейчас бы работаль Италия, строиль мост. Нет – вернулься, пиль, зачем пиль, зачем не послушаль мамку. Зачем… Зачем… – это ещё ладно. Когда Молдаван увидел, что про них насочиняли журналюги, он обомлел: – Как такое можно писать! За это надо бить, потом описать, потом опустить! – Молдаван последовательность запомнил нечётко, и Юра Безик со смехом его поправляет: – Сначала чай отобрать с рандоликами, а уж потом – всё остальное! И в другом порядке!.. – Мне порядок не нужен! Мне нужен факт, чтоб эта конкретная журналистская сволочь, чтоб этот кувер-бувер, чтоб эта скотина, – запаса слов Молдавану не хватает, и он начинает повторяться: – отобрать чай, запинать ногами, закопать на свалке!.. – Ладно, Молдаван, не плачь, тусани-ка мне резку, – Юра Безик стоит, облизывая пальцы от самодельной сгущёнки, сотворённой Мишаней из сухого молока, сахарного сиропа и чайной ложки растворимого кофе. – Ну как, нормально? – Мишаня затягивается, прикрывая от дыма один глаз, чтоб едкая непривычная новогодняя сигара не выдавливала слёз – при этом у него получается на редкость хитрая мордочка, как на какой-то картине то ли Пикассо, то ли Ван Гога – хитро сощурившийся любитель абсента, открытым глазом косящий на рюмку, которую он сейчас накатит. Но выпивки у нас нет. – Покурим? – толкает Мишаню Фунтик, ещё один невменяшка, заехавший в хату на белом коне, с белочкой на плече – белой горячке. Этот не то, что Молдаван, не понимающий – откуда, с какой радости в его жизни вдруг появились какие-то "жмуры", в 300 м. "друг" от "друга". Этот несколько дней после появления не в силах был выйти из Матрицы, в которой он то привязывал невидимого коня к шконке, то бегал с тазиком по пятаку, то смеялся как поросёнок из "Вини-Пуха", вернее, вдруг в середине разговора посмеивался в кулачок, то смотрел кругом и скрипел зубами. За несколько дней его умыли, побрили налысо, и он действительно вдруг помолодел и стал похож на розового поросёнка – Фунтика из мультика, с которым ну никак не вязалось: "обвиняемый вызвал экипаж "Скорой помощи", будучи не в состоянии оказать самостоятельную помощь потерпевшему С., который был доставлен в Эн-скую районную больницу и в результате полученного колотого проникающего ранения…" Фунтик сидит и потрошит засахаренные орешки для тортовой обсыпки. Остальные чистят и делят на дольки мандарины, разделывают окорочка на кусочки, режут на правильные овалы колбасу, довольно толсто, по-мужски, колдуют над одним небольшим куском ветчины, чтоб его хватило на всех, тщательно отжав до последнего майонез из упаковок, заправляют вольные салатики, зашедшие с последним предпраздничным кабаном, делают внушительные поленницы из бутиков с сыром. Дорожники беззлобно ворчат – перед праздником идёт бешеная движуха: постоянные цинки, что идёт очередной груз – бесконечная череда посылочек размером с пол-сигаретной пачки из конфет, шоколадок, кофе; гранул на чифир, сигарет, буликов, даже спичек, которых в больших хатах уходит по паре-тройке коробков в день: и покурить, и запаять малявки и грузы в герметичные упаковки, чтоб спокойно шли по дорогам, проложенным по долине. Все шлют друг другу поздравительные мульки, поздравления от смотрящего зачитываются вслух, от "Дорогие братья! Поздравляю с любовью…" до "Всех благ от Господа нашего и удачи вам! И срыва на золотую!.." Сыпется со всех сторон – куклы с открытками для девчонок (связь с ними только через нас), и ответные, надушенные дезодорантами, их пожелания, и черно-белые, от руки рисованные сердечки со стрелами и подписями, по долине раздаются бесконечные поздравительные тирады подельников, сидящих в разных хатах: "Сына, родной! Удачи тебе, фарту, чих-пых тебе в нос, морда ты арестантская! Давай не болей, голова маковая! Всё, пойдем!.." Между делом и суетой нескончаемым потоком идут диалоги: Безик задирает Лёху, который, как только почует подвох – как заправский прыгун с трамплина – сразу на лыжи, и съезжает! – Лёха, ну-ка объясни нам за любовь? Что ты там говорил? Лёха устал от рождественско-новогодних медвежат, и не поднимая головы, и пока не чуя опасности, повествует, как любой молодой гордец, довольный вниманием к его жизни: – А что я говорил, не помню. Я говорил, что любил одну девчонку? А теперь думаю, ничего у нас не получится серьезного. А зачем мне это всё? Мне она, конечно, нравилась, но теперь любовь кончилась. Кончилась одна любовь, найдём другую. – Это что получается? По-твоему настоящая любовь кончается, что ли? – осторожно, как кот к мышу, крадётся Безик, мурлыкая над последними штрихами праздничного торта – центра нашего праздничного разгула. Лёха важничает: – … Ну, я в ней разочаровался… – Лёха и до этого не отличался подобающей сдержанностью, и много чего лишнего порассказал из своих девятнадцатилетних похождений. – Теперь, видимо, буду искать такую же, она же мне всё-таки нравилась. Такую же, только без недостатков. То есть я её разлюбил отчасти, я бы хотел с ней быть, только недостатки женские убрать – и всё зашибись! Она этого не смогла, но я найду другую, которая будет без этого всего… – Лёха важничает и говорит высокопарно и очень неопределённо, что он имеет ввиду под недостатками женской натуры, познанными им к его девятнадцати неосознанным годам. Хата смеётся. – Не найдёшь, кукусик… Даже не пробуй! – У меня была настоящая, – вздыхает Санёк-Танкист. – В седьмом классе отца у неё, военного тыла, перевели в другую часть, в Подмосковье. А я остался, под своей Смоленщиной. Через двадцать лет нашла меня на том же самом месте, в Больших Гнилищах. Сидим друг напротив друга у меня на кухне. Женка в комнате притаилась – наверняка, ушкует, на фоксе – что это она вернулась, одноклассница? Смотрим друг на друга – как Штирлиц с женой! – молча. Всё живо, бляха-муха! Всё живо… А что сделаешь? У неё – трое, у меня – двое. Молча попили чаю. Она даже не плакала, развернулась, ушла ещё лет на двадцать, а то тридцать… – Такая же хрень, братишка! Такая же хрень… – сочувствует Саньку Мишаня, и замолкает, будто вспоминая о какой-то своей единственной, настоящей, встреченной раз в жизни. Женская тема здесь не просто сложна – она противоречива и неисчерпаема, бесконечна и однобока, разнообразна и убога – с одной стороны, парой-тройкой ловеласов шлются по дорогам бесконечные потоки мулек разным адресатам, с другой стороны – под прессом приобретают огромный вес всяческие мелочи, касающиеся своей, единственной: моя-то что-то не пишет уже третий день; моя-то на свидании ревела – выговор; она-то поплачет часик, а ты не будешь спать, может неделю – неизвестно, сколько чеклажка будет свистеть; вот бестолочь, дубина, принесла спортивный костюм на два размера больше, она что, размер мой забыла? а цвет? ну ей бы в дождливый серый день хотелось бы одеть серый "Найк"? Конечно, она знает, что красного лучше не слать (на малолетке за красную олимпийку вообще бы выкинули на продол в лучшем случае, да что олимпийка – там, например, мамка впервые за три года пришла на свиданку, в красном, вот бестолковая – и если не повернёшься и не уйдёшь – тебя уйдут!). Или другой вариант – а вдруг на суд и моя придёт, и Ирка в придачу? Что им потом говорить, если встретятся? Любовь – клубок противоречий, сладкая замануха, приманка-обманка и вернейшая опора, смысл жизни и бесконечная игра. Есть здесь сторонники чувственной эротики, есть спокойные, верные, успокаивающие себя – зачем заводиться без толку? зачем смотреть на вредные для самочувствия заводные фильмы, разгорячать не имеющие выхода страсти? – большинство в первую очередь раздражается по поводу некоторых сериалов на американский манер и, конечно, "Дома-2" – и всё равно, как седалгиновые наркоманы – некоторые начинают волноваться, нервничать если "Дом" совпадает, например, с Кубком Англии, или "Гладиатором" – и тянутся усесться вокруг ящика, следя за гораздо более больными и несвободными людьми в гораздо более безнадежной камере – телевизионной, без правил, тупиковой, с одной дорогой – вниз… – Лучше бы к нам камеру поставили, – Юра Безик, заканчивая последние кулинарные штрихи, тем не менее тоже держит голову по телевизионному курсу, притягивающему лучше всякого магнитного полюса. – А что? Мне бы сказали: вот год здесь будем снимать, как вы живёте, просто снимать, а потом – амнистия. Я бы подписался. И для страны гораздо полезней посмотреть, как тут всё устроено, какой у пацанов в реале хувер-бувер!.. И моя бы поспокойней была... – Только доставала бы! А кому это сердечко подписывал? А кому малявки строчил? Каким ооровкам глазки строил? – Хмурый, как всегда внесёт свою лепту в разговор. – А она и так меня спрашивает. Я и говорю – красавицы здесь нормальные, только немного хмурые и выглядят на три очка, когда не бреются долго… – Дайте посмотреть! – Хмурый опять уткнулся в телевизор, держа в руках давно остывший чай. – Я этого не понимаю, – Геныч кивает на зачарованного Хмурого, который ждёт, когда же Боня хлестанёт Стёпу – в рекламе уже промелькнуло, как она его замахорила. Кроме этого, идет еще отдельным фронтом битва меломанов с киношниками. На Новый год меломаны побеждают за явным преимуществом, техническим нокаутом: только щелкают по каналам в поисках наилучшего концерта (который всегда по их предчувствиям – где-то на другом канале). Да и среди меломанов нет единства в рядах – там свои ортодоксы и раскольники – ретроманы и современники – в нашей ситуации семнадцать мужиков на один телевизионный сундук не стесняются быть мягкими, сентиментальными, привязанными к прошлому и к позолоченной блестящей мишуре, которой прикрыто чьё-то ненастоящее, эстрадное настоящее. – О, с этой бы я покувыркался! Наш оператор, молодца!.. – Лёха уже быстро перенял чьи-то повадки и теперь восторженно вздыхает по поводу женской подпевки-подтанцовки. – Да тебе бы она и понюхать не дала, мал ещё! – резюмирует Мишаня, на секунду остановив свой мерный маршрут по трассе, из угла в угол, от вешалки до Покемохи и обратно – по делюге, по показаниям этого уродца… Волк громко ржёт над его приговором Лёхе и схватывает со стола то бутик, то кусок рыбки. Хмурый, как только кончился современный концерт и началось беспонтовое на его взгляд ретро, вскакивает, берёт Блока, листает, загибая страницы на тех стихах, которые потом можно вставить в письма. Но всё больше недовольно шепчет: скифы, циркули, фартуки, повозки… незнакомки… Какие незнакомки? Пошёл – познакомился, делов-то минут десять, ну, двенадцать, это максимум… О, вот это пойдёт! Под матрасом у Хмурого торчат ещё корешки – Шекспир, Цветаева, сборник каких-то деревенских поэтов, и конечно, Пушкин, у которого, как ни странно, мало что годится – столько какой-то полемики, ёрничества, или наоборот Аполлонов, Хлой, цензоров, или деревенских усадебных подробностей, а про любовь – либо слишком известно, либо заумно, либо некая загробная Леила, – вообщем не любовь, а сплошной какой-то кувер-бувер: я взглянул на небеса, ваши синие глаза… А глаза-то – зелёные, с оранжевым солнечным затмением вокруг чёрного зрачка, глаза прекрасные, снящиеся почти каждую ночь. А как о них сказать? На выручку приходит Тютчев, старик-Тютчев: "Люблю глаза твои, мой друг, С игрой их пламенно-чудесной, Когда их приподымешь вдруг…" – и так далее. – Блок-то ещё ничего, не седалгиновый, а вот Цветаева – точно маковая голова. Коксом вмазывалась – сто пудов, не иначе! – Хмурый, перепробовавший в своей криминальной жизни много чего, знает в этом толк. – Ну куда это годится – на такую толстенную книгу всего три стиха! И то каких-то коцаных, язык сломаешь. А остальное – ты меня не любишь, и я тебя, и это кайф, другая с другим, поколение "Пепси".. – ставит диагноз Хмурый. – А что, какое там давление? – Безик спрашивает который час, посыпая торт ореховой крошкой. – Не пора ли чифиру забанчить? Антоха срывается на долину, пробивает разговор с шесть ноль. – Ой-ой! Шесть ноль! Воду убей! Это шесть ноль? Позови семь девять, давай, родной, с наступающим! Ой-ой! Братишаня, роднулечка, это семь девять, что ли? давление пробей! В нашей хате "котлы" отмели, поэтому приходится узнавать сколько ещё до полуночи у Гарика из 79-ой хаты через связь по долине: – Длинный, Антоха, ты? – Я, Репа, ты? – Я, сына. Что хотел? – Давление пробей! – Давление? Сейчас, родной… Двадцать три двадцать! – Двадцать три двадцать? – Да, родной. Всех пацанов с наступающим, всё, пойдём! – Пойдём, дорогой! Будем прощаться! Удачи, фарту… – желает Антоха Репе в глубины канализации. Воду в честь Нового года не выключают всю ночь. Антоха, сполоснув под краном руки после разговора, сообщает Безику. – До нового года сорок минут! Ну, что, может Comedy Club посмотрим? – Это которые тортами кидались в прошлом году? Да ну их, там же сплошной петушатник, – Макс ругает всех, и юмористов, и режиссёров, и актеров. А как только на экране появляется женская фигурка – он с ходу даёт ей определение совершенного рода, в духе того, что все бабы, и так далее. Макс загорелся. В нём всё бушует – ненависть ко всему миру, к воле, к тому, что его засадил сюда весь мир, в котором основная движущая сила – непрерывная измена. Стоит какой-нибудь девушке хоть что-то сказать, хоть пару слов, или начать песню о любви, как сразу раздается на каждое слово три Максовых, некий тюремный бесконечный бессмысленный горький реп: – Да, иди сюда, я тебе покажу, любовь… Да, расскажи нам про то, как прекрасен Нью-Йорк осенью, шлюшка подзаборная,.. Да-да, рассказывай нам сказки, дура манхеттенская… До Макса, к его сердцевине, подкрадывается, подбирается острая, как ритуальный нож, суть приговора – ему девятнадцать, дали семь… – кто виноват? Весь мир. Кто его пожалеет? Никто во всём мире, почти никто вне пределов этой хаты. Кто и что может изменить? Точно никто, только чудо. Только если к власти придут другие люди, и посадят тех, кто сажает, а тех, кто посажен – освободит по полной. Откроются двери хаты, и с порога объявят – Зубарев, Хмурый, Безик – всем спасибо, все свободны. Возможно ли это? Нет. Даже во сне. Даже в самом замечательном сне самая верная девушка обманывает тебя, как только раздастся звонок утренней побудки, и исчезает. За маленьким окошком за решкой неожиданно что-то хлопает, взрывается, в воздух взмывает новогодний фейерверк. Сразу несколько взрослых детей взлетает к решке и зачарованно смотрит на быстро гаснущие огоньки – праздника хочется всем и везде, особенно здесь и сегодня. Ещё несколько залпов – безделица, а настроение поднимает, даже у Макса, который наваливается на Лёху и начинает в шутку колотить его, как грушу: двоечка, уход, двоечка, удар коленом, нырок, удар в челюсть, ногой в голень – кулаки мелькают в сантиметре от оторопевшего и не ждавшего атаки Лёхи. Хмурый, единственный, кто довольно прохладно реагирует на салют, бросает раздражающего Блока на шконку. – Заколебал. Циркули, девы… Ну никто не может нормально написать, коротко и ясно – люблю, целую, живи, солнышко, хорошо, а будешь шалить – умри, нечисть! Хмурый раздражён не меньше Макса, но реализует это по-другому: берёт курс на то, чтобы делать всё поперёк: если все хотят "Чародеев" – настаивать на "С лёгким паром", если у власти ретроманы – поддержать "современников", просто так, чтобы свернуть кому-нибудь кровь, и удовлетвориться. – Да на хрен это всё старьё?! Давайте нормальный концерт посмотрим! – и давай без толку щелкать по каналам, хитро поблёскивая своими серыми, будто обесцвеченными глазками из-под тоже посеревшей, кепки-восьмиклинки, в которой он хранит запасную "малышку" – симку. Как только удастся затянуть сотик, то многие проблемы отпадут. Но начнутся другие. Разговор с волей из хаты – отдельная тема. Это не мелочь. Это глобальное событие, которое, возможно, кто-то типа Шекспира способен описать. Пока что ретроманы быстро скрутили Игорёху и удалили подальше от телевизора, но сами вдруг обнаружили, что выцветшее ретро что-то не то, что было раньше – нудный "Чин-Чин-Чингис-хан" – "Сык-Сык-Сык-тыв-кар, это название трудно произносится" только подтвердил правоту Хмурого. Киношники отрывались всю следующую, самую бестолковую в стране, нерабочую неделю – в программе сплошь стояли неплохие фильмы на любой вкус. Но "Иронию судьбы" сколько бы её ни повторяли – молча проигнорировали, даже не сговариваясь, единодушно. Впрочем, как и поздравления глав и всяческих президентов. В полночь подняли кругали – кто с чаем, кто с чифиром, и – наверное, это неистребимый русский рефлекс – сразу принялись закидывать всё, что на столе, с космической скоростью – в топку! Как в поезде, когда только расположились в купе, сразу, – курочка, сало, огурчики – так и за новогодней трапезой – тр-р-р!.. Впрочем, довольно тихо, без особой суеты, с обычной арестантской солидарностью – не семьями, не каждый над своим баулом – а общаком, поминая всех родных, всех благодетелей, всех парней, – заботясь друг о друге, чтоб всем досталось хотя бы по кусочку. Такое бывает, наверное, действительно раз в году – даже без спиртного, с ещё недавно чужими тебе, неизвестными людьми – чистое и ясное чувство единства в чем-то хорошем, чем-то прозрачно-простом, нестареющем год из года, в чем-то, для чего и создан человек, в незамутнённом, неиспорченном общении. Фирменный торт "от Юры Безика", шокольдос и почти все сладкое – рандолики, лимонные шарики, порезанные на ломтики яблоки и мандарины – кончились в первую очередь. Под утро стали показывать старинную, времён Очакова, и покоренья Крыма, киносказку – "Садко". Те, кто так и не прилёг, смотрели древнюю наивнейшую киношку уже не споря ни о чем, только комментируя всё происходящее в скобках: – О! Пошёл искать счастье. Счастье – дома, грёбаная жизнь! Ну ты, Садко, и невменяшка! Кайф – это когда дома твои в порядке, и пресс на кармане приличный! – А птица счастья, смотри – ух, и морда у неё п…датая! – Оставь покурить, грифон! – У грифона и проси! – Вот этого я с детства не выношу – как он там под водой дышит? Не Садко ты, а Герасим, на всю херню согласен! – Слушай, кого-то мне этот грифон напоминает! Барракуду какую-то! – Это не грифон, это группер! – Да мне по хрену, Груббер-Шмубер – это же вылитый Мишаня… Хорошо, Мишаня уже уснул. "Садко" прошёл на ура, как впрочем и все остальные новогодние сказки – потом была и "Троя", и "Властелин колец", первая часть. – Я бы пошёл сейчас на войну! А ты бы, Макс, семёру свою променял? Вот открывается дверь, и тебе говорят – хочешь искупить кровью? Ты бы пошёл? – Я что, греблан? На хрен это нужно? Я НЕ ДЛЯ ТОГО СЮДА ПОПАЛ!.. – А я бы пошёл, – Мишаня открыл один глаз. Всё он слышал, и про барракуду, и про свою неправильную заточку, похожую на группера, но не реагировал. – Я тоже пошёл бы, только не на мечах, и не с чехами, и не за Путина. За страну. Если бы была такая война – запросто. Только чтоб стрелять из "калачей" и СВДшек. А не так – ну их на хрен! Представь, тебя как Ахиллеса в пятку – шпок! Охрененно больно. И главное, за что? – Не надо было к этой дичи привязываться – к славе. Его Одиссей, вот тоже хитрый греблан, понял на чём поймал? На славе. Славы захотел, вот его и замахорили. – А потом ещё и эта курица, дочь царя Приама. Ну и что, что дочь царя – всем им только одно нужно – бивень! А остальное без разницы – что Ахиллес, что Одиссей!.. Прикинь, враг Трою плющит, её родину, у неё на глазах – а ей по хрену мороз… Ах, Ахиллес, а что это у тебя – дичь пригородная! У меня таких побегушек – на каждом углу. А он клюнул… – Из-за них всё. Парис – петушила голимый, на хрен он, маленький бздюк эту Елену Прекрасную-то притутулил? Ещё домой притащил. Ещё и Гектора впарил в подельники. Похищение человека, причём часть 4-я, ОПГ – с применением оружия и т.д., старт от пятёрки – как минимум. За это надо отвечать! А они видишь что раздули – целую историю. – Гектор – вообще молодца, умница, красавелло, пацан что надо. И ведь из-за брата, въехал ногами в жир – а тот-то, ясно, из-за этой клюшки. Все войны – из-за дичи этой: глазками хлоп-хлоп! Ах, Парис, ах, принц – дичь, что с неё возьмёшь. – Надо же как надолго пацаны закусились. Это ж подумать только, 12 лет воевать. Это ж просто песец какой дурдом, какая движуха-положуха. 12 лет рамсили, в три раза дольше, чем с немцами в Отечественную. Не представляю. – А представь себе 12 лет общего… – Дурдом, что сказать! Лучше уж строгого. 12 лет общего – это вилы! – Были и столетние войны. И ещё была война Алой и Белой Роз – брякнул неожиданно Фунтик, тихий поселковый алкоголик, от которого вот уж никто не ожидал таких познаний. Пить месяцами, закусывая солью или стаканом воды – это по его части. А тут – на тебе, война Алой и Белой Роз… – Ни хрена ты монстр! – А чё ты хочешь? Херакнули сначала одного, потом замахорили другого – вот и понеслась кровная месть. Затянуло… То этот, Патрокл. То этот, как его, Менелай-Шменелай! – Во Фунтик даёт! Тебе точно всё на пользу – память возвращается, и мыслишь связно… – Интересно, а чем они тогда вмазывались? – Да уж не перцем. – Я слышал, викинги, когда высаживались на берег, сжигали корабли, раздевались до пояса, обнимались друг с другом, накатывали грибков – и в путь! – Ну, я же говорю – монстр! Что ты там по ушам ездишь? Какие в те времена грибы? – Мухоморы. А что ты лечишь, северный что ли? Что, северные получаешь за подколки? – Рыба моя, усни уже сладким сном. Когда корабли бороздят, шлюпки отдыхают. – Ты что, колпачков обкурился? Лёха вдруг вспоминает про давний Безиков вопрос. Он, как Раскольников, видимо вёл свой внутренний монолог, и теперь, как бы в полусне, не обращаясь ни к кому, бормочет, увидев в троянском принце Парисе своё ожившее отражение: – Любовь. Да и что там разберёшь про неё. Им легко говорить – иди, бейся за неё… А какой без неё смысл жизни? А с ней? Хата слушает его, провалившись в какой-то вакуум – разом вдруг все замолчали, и Лёха опять оказался в центре внимания: – Не бери в голову, малыш. Что ты всё на изжоге да на колпаке? По первому разу тебе больше двушки не дадут. А это, считай, на одной ноге – через треть срока уйдёшь по УДО-МУДО – через девять месяцев уже будешь их подмышки нюхать! – Ничего я не буду нюхать! – А что ты будешь делать с подмышками? – вновь завертелась карусель подколок и поддёвок, до начала "Властелина колец". Здесь всё же не Бунинские герои сидят, не Пушкинские Дубровские, не Лермонтовские Печорины. Здесь сидят нынешние замухрышки, русская безотцовщина, пойманная нынешними сетями системы только для того, чтобы сделать их жизнь бессмысленной, лишенной цели, бесплодной, безответной на применение силы, безголосой – никто не услышит – ни прокуроры по надзору, ни уполномоченные по правам человека, ни правозащитники, – только силы и власти тьмы, услышав стон, внутренний стон нынешней пленённой русской поросли – радуются будущему урожаю искалеченных душ. Начался "Властелин колец", Лёха опять позабыт-позаброшен, все уже хором отзываются насчет дебильненького Фродо, насчет "Пендольфа Серого, ставшего теперь (в переводе от Гоблина) Сашей Белым", и всех больших хоббитов-невменяшек… Все в один голос дарили свои симпатии Легалайзу (в том же переводе – ЛогоВАЗу), и свой смех – Голому. – Фродо, вот ведь голова маковая! Ну, давай, давай, тянись, греблан, спасай народец от этой куерги, не дави пасту, сына… – А что ты хочешь? Нагрузили парня, как "Боинга"… – А хрен ли! Он же избранный!.. – Вот и пусть ведёт себя нормально, а то будто дезоморфина гребанул, или маньяк его притутулил!.. – Да дайте, зеки, спокойно кино посмотреть! Девять всадников, явно перекочевавшие в "Кольцо братвы" из Апокалипсиса, средоточие мрачной силы, скачут по экрану, но цокот копыт сотрясает стены и души – каждый здесь, как в день сурка, живёт предчувствием пусть мрачных, но перемен, связанных с иной, высшей силой, не зная, откуда она должна явиться. Пусть из детской сказки, пусть из глупых новогодних историй, из невероятных арестантских баек о легендарных случаях – и меньше всего из политических новостей. Сила, которой дано спасти души, смести, взорвать ненавистные толстые стены, пусть даже из звездных войн – сулит перемены, которые всегда к лучшему – это манит, привлекает, волнует израненные души и сердца. Большинство, находящихся здесь, ну может, кроме Аблаката, Лёхи и отчасти Молдавана – уже точно знает, в глубине своей, что никак не уйти – попал сюда, значит, это надолго, не на один месяц, год. И тем не менее, при всей безнадежности, лихорадочно стучащаяся во все двери надежда, бегает, как городская сумасшедшая, у всех на глазах, как Ассоль с ожиданием алых парусов, как сестрица Аленушка, и прислушивается – не звякнет ли кормяк, не придёт ли спецчасть, не назовут ли твою фамилию… Этого нет и нет, но все ждут – силы, проходящей сквозь двери – слова: ты – свободен. Нехватка, безумная нехватка пищи для этой сумасшедшей надежды, рождает непрерывное ожидание их появления. Незапланированный, необеденный – щелк кормушки! и только страх и надежда: это может быть передачка (дачка, кабан), может, наконец, ножницы дают постричься, законка (значит, кому-то на этап), это может быть новенький, или наоборот, шмон, чисовский или полный – готовимся со всеми вещами, это могут быть письма, библиотекарь с одним и тем же набором (Достоевский, Блок, Ахматова, Стивен Кинг, Агата Кристи…), а может быть – сухой листок: Ваша жалоба рассмотрена, как только будет получен ответ из прокуратуры… И – один шанс из миллиона двухсот тысяч, ныне сидящих в России – извините, ошиблись, вы сидите ни за что, дело в отношении Вас прекращено… Волна смерти, накатившая на Россию с революционным цунами, выкосившая лучших – требует теперь тех, оставшихся, последних из тех, кто ещё смог бы попытаться восстановить разорённый дом. Но волна ещё не схлынула – безумие, безнадёжное отчетливое мрачное безумие связывает нынешнее общество. Вместо того, что скрепляло раньше, тонких нервных прожилок, сильных стяжек – сухожилий здорового организма – вместо ровного, осмысленного, практически одинакового для всех уклада быта великой семейно-домашней, городской и крестьянской, воинственной и гостеприимной России, скреплённой органичной, естественной иерархией – безумная вакхическая эстрадно-телевизионная опиумная связь одного органа государства (лучше пока сказать банды) с другим, одного человечка с другим – круговая порука денежных ценностей, олигархическая циничная деспотия, ломающая под себя всех, и хотящих приблизиться к власти, и хотящих просто жить своим мирком – пресс на кармане, жена, дети, двухкомнатная юрта – и общее безмолвие униженных и сломленных рабов псевдо-демократии, общая ярость и ослепленье наиболее активной части молодёжи, и её отдельный цикл обмена веществ – пиво, насаждение страстей в ещё не окрепших душах, духовный ВИЧ – наркотики, потребности безумной противоестественной моды: серьги в носу, в ушах, штаны до колен, демонические прически, дреды, скейтборды – общий кумар и непроходящая жажда хоть что-то сделать от адской скуки и при наличии моря никчемного времени, в которое никто не придёт, ничего не попросит. И всеобщая, повальная продажность и блудливость тех, кто первый должен отстаивать фундаментальные ценности и опоры. И общая ломка тех, кто пошёл служить системе – судей, прокуроров, ментов, получивших несмываемые печати на чело, печати вырождения, мрачных знаков подземелий – "В крови до пят мы бьемся с мертвецами, Восставшими для новых похорон…" Усиление безумных, стягиваемых адом и всеми его силами, смертельных уз на русском обществе – рождает и ответ. В каждой душе – безумная, простоволосая русская надежда, больная, чахоточная, всё же заклинает: ну сделайте хоть что-нибудь. Рождаются партии, движения, направления молодёжной субкультуры, группировки, домашние кружки, фиктивные (желаемые) целые армии и ополчения (без оружия, только с побрякушками – медальками и лампасиками) – у которых хватает силы грызть цепи, но не хватает сил, а главное, решимости – взять и всё изменить. То лидеры слабы, перекуплены, амбициозны, то направление действий оказывается абстрактным и тупиковым. Хаотичная агония, в которой последний вздох этой надежды – царя! крепкой руки! порядка! убрать всю адскую нечисть из русского организма! Ослабло русское "слово и дело" – когда сказано-сделано. Нынешние времена родили тех, кто сказал, но ещё не сделал, пусть ценой жертвы. Без жертвы и жертвующих собой никакое движение не сможет приобрести необходимой силы. Русская привычка, что если правду узнают – можно успокоиться – и больше ничего не надо ничего – подводит нас. Этап "сказанной" правды должен смениться этапом правды "сделанной", без всяких объяснений. Именно в этот этап войдут, наконец, если они остались – последние живые силы России в последний бой, если мы не хотим умереть загнанными под стол, с отобранным чаем и рандоликами, униженными и несвободными, с пустой болтовней на устах. Те, кто выстоят, победят – это новая русская элита, новая русская власть, новый порядок. К этому идёт весь ток удивительной русской истории, измеряемый не календарями, а всплесками могучего, несломленного духа. # 6. Суд над хозяином и его дичью. Большинство, да практически все, читают свою делюгу с отвращением, с раскольниковскими припадками несвязной, рвущейся мысли, мечущейся от одной мелочи к другой, от одной несправедливости к другой, захватывая очень большую гамму чувств: от возмущения бестолковым подельником, до радостно-долгого, бесконечного обдумывания, где же всё-таки обвинение сделало прокол, явно ошиблось или намеренно написало что-то невнятное, противозаконное (хотя, обычно, суд во внимание не принимает – какими нитками шито-крыто дело). Объемные, многостраничные обгребоны, замусоленные, скрученные с пренебрежением в трубку, с обтрёпанными краями – лежат под матрасами, брошены вперемешку с вещами в пакетах под шконками, хотя всё остальное человек старается беречь, обзаведясь отдельной папочкой, файликами. Но настает время, как вдохновение, и человек аккуратно вытирает с общака крошки и пепел, расстилает домашнюю простынь, служащую скатертью, разворачивает делюгу. Садится нога за ногу, как профессор, заложив сигарету за ухо – изучать с карандашиком всё, что следователь, демон пупырчатый, накопал, – обмозговывая абзац за абзацем, эпизод за эпизодом. Этот поединок, эта партия, эта война проиграны уже заранее (за редчайшим исключением). То, что не решается с помощью денег, решается с помощью больших денег. Если ни того, ни другого – ты проиграл. И не потому, что ты не прав, находя огромные, бездонные провалы в следствии, рассыпающиеся доказательства, недостающие улики, сфабрикованные, сляпанные из пустоты. Эта война проиграна в тех кабинетах, где прокурор уже договорился с судьей за чашечкой кофе – этому пять и восемь, этому – десять, а этих трюмить по-полной – это же ОПГ, хотя ни в законе, нигде нет этого понятия. Эта война проиграна уже после одного высокого звонка – посадить! Она проиграна и для заведомо невиновного, посаженного по ошибке, когда начинается выяснение – а кто будет платить за то, что держали невиновного? (легче дать ему хоть что-нибудь). Она проиграна ещё до начала суда, самого справедливого суда в мире – суда в разорённой, охваченной денежным безумием, коррупцией, нищетой, беспринципностью и воровством на самом верху, страны – суда, проведенного бывшими следователями, ставшими судьями без милости и разума, судьями – неудовлетворёнными женщинами, мстящими за свою несложившуюся судьбу, судьями-жертвами, чьи дети подверглись всё возрастающему насилию, подсели на наркотики, тоже в свою очередь осужденных и обречённых слепым обществом. Милостивых судей, вернее не милостивых, но чуть более мягких, из числа местных вершителей закона – знают наперечёт. И каждый молится – лишь бы попало к этому, к этой, или наоборот – только не к этому, только не к этой – даст больше запрошенного, а это вилы. Всякий приговор несправедлив и незаслужен из рук режима безумно-больного по сути и объявившего войну всей русской нации. Но даже несправедливый приговор – несправедлив вдвойне, если всё зависит от прихоти злой судьбы. Это лотерея, безвыигрышная, безнадежная, в которой знание деталей дела помогает лишь отчасти. Кругом – зло. Следаки, по отношению к нам, кто содержится под стражей – практически демоны, – безусловное, хитрое, изворотливое зло, которому начхать на правильно собранные доказательства. Судьи – зло условное, показывающее себя на деле: за мешок картошки – трёшку держал! за отстаивание чести полузнакомой девушки – бах, десятку! за украденные миллиарды – год условно!.. За нищую, ограбленную страну с униженным и вымирающим населением – ничего… Что судьи с прокурорами и следователями… Даже адвокаты – иногда тайное, хитро пришедшее зло, вроде бы с той стороны, с которой должна прийти защита. Сразу говорю – имею в виду не всех, далеко не всех. Но только тех, кто, выставляя самые дорогие цены (какое у вас дело, батенька, уголовное? этот прайс на сегодня самый дорогой…) – ничего не предпринимает – кто кормит обещаниями обезумевших родственников жертвы, прекрасно зная результат наперёд (максимум условно… по этой статье? – даже не думайте, батенька, максимум условно…) – а когда дитё отправляется по этапу, стриженое, без тёплых вещей, свитеров, носков (скоро условно, точно нагонят – можно всё пустить на дороги…) – только разводит руками: ну, не получилось, ну, извините… – твёрдо зная, что эти простачки не имеют связей, "выходов на людей", чтобы "решать вопросы", поэтому и пришли, потому и внесли вперёд всю сумму… Таких "защитников" иногда дают, когда платные адвокаты недоступны – чисовских, взятых из назначенных судом, которые ведут к этой пропасти доверчивых "разумными" юридическими советами: зачем тебе знакомиться с делом? давай, подписываешь не глядя 217-ю, ознакомку, а я договорюсь, что у нас эпизодик снимут… А делюга уже в суде, уже некоторые ходатайства писать поздно, уже некоторые экспертизы, способные всё перевернуть – пропущены… Зачем, сына, эта канитель – свидетели, показания терпилы, плачущие мамки, впервые в жизни узнающие где тебя носило, жена, с изумлением обнаруживающая, чем ты промышлял, чтобы её прокормить – зачем тебе это всё? Давай без этого, особым порядком, получишь не больше двух третей от полагающегося, только признай себя виновным, сделай вид, что раскаялся – и кончится эта канитель: следствие, суд, – поедешь по этапу, а там ещё договоримся – уйдёшь по УДО, будешь себя хорошо вести… То есть ещё можешь откусать две трети от всего, что дадут… Ну и что, что ты не делал этого, сына… У нас же в суде, раз следователь говорит, значит, это так. Подумай. И думает Лёха, и думает Аблакат, сидя сутками на колпаке – на что соглашаться, а на что нет? Хотя все кругом талдычат только одно: очнись, ты из Матрицы оказался в реале! Опомнись, какие надежды? Оставь надежду всяк сюда входящий – кругом может быть зло: и в стелющих мягко следаках, и во внимательных, выслушивающих твои нелепые аргументы, твой лепет, судьях, и в рассудительных чисовских уверенных в себе адвокатах – трудягах, получивших копейки за роспись, что они будут тебя защищать – вести, как ослика, постоянно мотающейся впереди морковного цвета свободой-призраком. Вот и формируется правило, правда не у всех, конечно, но у многих: лучше думать, что здесь все против тебя, кроме тех, кто спит на соседних шконках и делится с тобой дачками, и советует, в тысячный раз – не унывай Лёха; Аблакат, хорош грузиться, Бог, в натуре, есть… Пусть грубо, зато от чистого сердца, лишь сокамерники не осудят тебя: это радует, хоть кто-то не против. Лишь сокамерники-товарищи будут слушать обрывки твоих мыслей и возмущение явными противоречиями в следственных действиях, которые судья не счёл нужным заметить. Лишь они, случайные попутчики в этом вселенском поезде, точно не имеют ни корысти, ни умысла тебя засадить, а значит – судят объективно. Их суд прост – Копиш выхватывает доминошку наугад, и сует Лёхе – пусто-пусто, мальтийская капуста! Нагонят тебя малыш – скажи спасибо дяде Копишу, богу азартных игр… – Это не пусто, это двадцать пять! – мрачно замечает Хмурый. Копиш, зная все коцки на полустёртых костяшках, на этот раз раздражается – Я всегда прав! Хмурый – держи сам! Пять четыре! Пять лет и четыре сверху, за побег!.. Хмурый – Это не считается… Я сам знаю, сколько у меня будет. Давай лучше курить бросать, Копиш. С двенадцати – кто закурит, тому торба… Сто отжиманий. – Сто? Это на одной ноге… Пятьсот. Ладно? – Я не боюсь, давай штуку! – Не, давай сто, ладно, согласен. – Давай в нарды. Я выиграю – делаем сто, проиграю – штуку. – В нарды, так в нарды – десять партий подряд… Здесь должны сидеть другие, и за другое – я не устану повторять не дожидаясь Страшного Суда, на который пойдут все. Здесь, на земле, в России – думаю, очень многие согласятся, что после процесса, подобного Нюрнбергскому – должны сидеть те, кто уничтожал наши производства и лишил Лёху с Аблакатом возможности заработать те крохи, которые им нужны. Те, кто захватил страну, её земли и города – в собственность, кто алчно разгромил деревни, просившие у государства самый мизер – чуть внимания и небольшого послабления, чтоб бензин, солярка стоила хоть раза в два дешевле молока. Те, кто вогнал народ в рабство, в бесконечные собесовские очереди за подачками, в ковыряние лыжной палкой у мусорного бачка вчерашнего уважаемого ветерана, которому стыдно просить милостыню, не может он перешагнуть наворачивающиеся слёзы от нестерпимой обиды: за что? за что отдана вся жизнь? за какие заслуги всё это? Этот суд пройдёт просто – не надо писать особых законов. В сердце русского человека жив очень простой неписаный закон – закон справедливости. Конечно, никому не пожелаешь мук вечных, адовых, но многие души, того не замечая, горят ими уже при жизни. И может, суд народа, приговор народа тем, кто ещё не безнадёжен – это благо и лекарство. Думаю, после народного простого суда – те, кто будет отделён от судивших праведно, защищавших искренне, не сажавших из прихоти – вот те, левые – они, должны испытывать на себе всё то, на что обрекли миллионы – ежедневные издевательские шмоны: когда переворачиваются все вещи; обрываются все канатики, на которых висят безобидные полотенца; все заготовки для "коней", долгими ночами сплетённые – строенные, спятерённые дорожниками, из носков, свитеров, шапок, ручек от баулов – безжизненно валяются на продоле; все личные вещи – перевернуты, прощупаны какими-то чужими руками, шоколадки, хранившиеся кому-то из друзей на днюху – разломаны, обёртки вскрыты; даже ширма на парапет – и та оторвана и оборвана, не говоря уже о запрещённых резках и заточках – опять ломай голову: хлеб ещё можно разломать, а вот одиноко торчащий на решке кусок сала в газетке – чем ты разрежешь, пальцем? или чем ещё? Они, осужденные за дело, пусть попробуют помыться в своей бане, которую они уготовили остальным – четверть часа тёпленькой водички, и тазиков на половину переполненной хаты. Пусть они испытают изжогу от серой чисовской пайки, дрожжи на которую, вероятно, не меняли ещё с гулаговской эпохи. Пусть они на своей шкуре почувствуют долгое, годами, ожидание разрешения на свиданку от следователя, вымучивающего показания, тупые, негодные ножницы для волос, выпрошенные, выклянченные с боем. Дай то Бог выдержать им не недели, а сутки в трюмах, в изоляторах, где кровать без матраса – железная маленькая полка, холоднющая в морозы – поднимается с утренним подъёмом – и делай, что хочешь сутками. Даже если эти, новенькие, захотят тут покипешевать – вряд ли они смогут объявить голодовку – потому что их тюрьма, тюрьма из таких же, как они – вряд и их поддержит. Они даже вряд ли смогут держать связь – и через решку, и "по мокрой", через долину, и отрабатывать тем, что в трюме – малявки и груза с сахаром и чаем – или по прогулке скидывать мульки через вмиг свернутую из газетки духовушку, прямо в решку, за доли секунды между первым в группе и последним, заговаривающим зубы охраннику-провожатому – ума не хватит, воли, желания. Брезгливость одолеет – как это – вчера банки и приёмы, обложки журналов и яхты! – а сегодня – мокрый конь, который тянешь через долину, и тебе брызгает оттуда на одежду, на лицо, человеческая жижа – ради одной малявки? Ради чего? Сказать кому-то – "Как ты, родной? не горюй – живи, кайфуй, козявки жуй… Больше пока послать нечего – высохли. Завтра закинем рандоликов и "Балканки". Рву строку, Волчара…"? Смогут ли они прожигать по швам матрасы вновь прибывших с ИВС или командировки – чтоб избавиться от вшей, паразитов? Выдержат ли заразные болезни сокамерников, цензуру писем, отобранные и положенные "на вещи" фотографии родных? Вряд ли. Уже тем более вряд ли им придётся выдержать избиения при задержании, многочасовые, методичные, которые прошёл Безик. Вряд ли им пробраться сквозь лес сфабрикованных улик, как у Волчары или Зуба. Не смогут они пройти и через элементарное – раздевание догола, приседание, ощупывание Юрой-Х…чиком всех интимных мест, которое каждый раз испытывают дорожники, закабырившись так и не отосланными "контрольными грузами", запрятав по укромным местам запрещённые котлы, точковки… С кремом, без крема – эти не смогут. Они могут другое, но не это. Им не испытать самого сложного и простого испытания – слёз матерей, бессилия перед уходящим молодым временем молодой жены Геныча или Дениса, перед тающими в неизвестности движениями ума, глубинных безжалостных ударов сердца, отмеряющих уходящую жизнь. Это дано выдержать только верующим и правильным – Зубу, например, или Мишане, вздыхающем больше о жене с сыном, чем о себе. А тем, метросексуальным пассажирам, этого не выдержать. Они судили тем судом, которого сами всячески старались избежать. Они прекрасно знают – посади их вместе в одну хату, в тех условиях, в которые они сегодня в России загнали многих, очень многих – они не будут отдавать всё до исподнего, на то, чтоб жила дорога, они не оставят поесть тем, кто спит даже не во вторую, в третью смену, они не будут делиться последней одеждой с теми, кто едет далёким этапом из ниоткуда в никуда, с далёкого юга на ещё более далёкий север. Просто в их мире этого не было – делиться последним. Отбирать последнее – да отбирали, последних сыновей у одиноких матерей, так и не дождавшихся их из неоправданно длинных лагерных сумерек. Даже если в какой-то мере они приспособятся и вынуждены будут делать что-то из вышеприведенного, по необходимости, но годами они не смогли бы так жить. Они бы по людоедской привычке, сожрали бы в конце концов, одного, другого, третьего – здесь выступает сущность, глубинная сущность человека – добр ты или зол, смиренен или по-живодёрски активен. Все бы они были не арестантами, а арестованными, волнующимися о своём, пекущимися о себе – вряд ли кто из них спокойно брякнется досыпать ещё хоть десять минут, как Копиш, которого называют с вещами на выход. Те, кто добровольно служил маммоне, кто сжился с ней, практически умерев при жизни – маниакальные богоборцы, уничтожавшие, сжиравшие Россию с равнодушием саранчи – как они могут стать иными, сочувствующими и верующими, и хоть в чем-то исправить свою хамелеонски-инопланетную сущность? Заключи их на годы в один дом, в одну камеру – и из них выварилась бы самая мерзкая, адская квинтэссенция их сущностей: всё за деньги. Думаю, это и есть тот ад, который их ждёт и по смерти, и который они уже носят под своими накрахмаленными манишками и лоснящимися и "приятно благоухающими" смокингами, скрывающими всякими отдушками бесконечную, мерзкую вонь их безделья и властолюбия. Не сковородки, не насаживания на кол, а кипение в котле одной камеры с себе подобными – вот ад в котором все, что они благостненько считали добром для ближних, окончательно выварится и улетучится. На их лоснящихся ныне от фетальных препаратов физиономиях наконец-то проступят отпечатки сотен миллионов погубленных русских людей, десятки тысяч воспетых Буниным, Пушкиным, Аксаковым, Тургеневым, опустошенных деревень, миллионы ограбленных, искалеченных душ – всё это напоказ выступит наружу. Это лишь вопрос времени – когда настанет истинный суд, который ждёт каждого, от которого не откупишься, не отмахнешься. Конечно, они с грехом пополам, смогут скрутить "технички" (туалетной бумаги) в длинный фитиль и прожечь швы матрасов и подушек от вшей, скорее всего после нескольких экспериментов, удастся им сделать и чопики из бумаги и полиэтиленовых пакетов для затыкания отверстия долины. Через какое-то время постигнут и науку скручивания "таблетки" из полиэтиленового пакета и всё той же "технички", чтобы можно было на ней вскипятить кружку воды на чай или на чифир. В бытовом смысле привыкнуть они, думаю, смогут. Каковы только будут их охранники? – будут ли позволять им втихаря, за деньги разумеется, затаскивать что-нибудь нужное – закинуть машинку для стрижки волос, сотовый телефон или телевизор, предупредить о надвигающемся шмоне или решить вопрос с человеком, которого бы хотелось поселить в камере, или наоборот, от которого бы хотелось избавиться – махновца, не признающего никакой иерархии или просто "наседку", проколовшуюся на ушковании… С трудом, с полезным трудом, лечащим души, они может и преодолели бы часть этих передряг и невзгод. Но вот то, чего никогда не выдержать – это то, на что они обрекли русский народ за последние девяносто лет. Всех тех истязаний, пыток, унижений – которые прошла русская элита начиная с революции 1917 года – публичных казней, тайных издевательств, глумления над близкими, над всем, что свято – перечислить всего этого просто невозможно – вот этого им не выдержать никогда. Но им это предстоит, если не сейчас, то в будущем, если не на земле, то на будущем суде – просто испытать на себе то, на что они обрекли сотни миллионов. Это гораздо невообразимо страшней, хотя, кто из людей, кроме опять же их самих, мог бы такое придумать – расставлять столики, как в театре, пить кофе, чай, подвесив на крюки на сцене какую-нибудь несчастную жертву – белого офицера, несогласного русского студента, наследницу великой аристократической фамилии – и спокойно, между блюдами, постреливать в жертву, превращая её между омарами и тонким шампиньоновым соусом – в окровавленный безжизненный кусок мяса. Или кто кроме них способен спокойно наблюдать, как в богатейшем краю от голода гибнут десятки миллионов людей. Кто способен на то, чтоб с особой тщательностью, изуверством, изо дня в день пытать молоденьких офицеров, как не кровавая "Розочка" или "Идочка" в лёгкой кожанке? Мне отмщение, Аз воздам... За то, что совершено со страной – ещё никто не ответил, хотя этот день гнева близок, при дверях, уже распускаются первые почки этой последней весны человечества. Так что пауки в банке – это мягко, это милость, сверх-милость. Скорпионы, змеи – неважно кто они по своей адской, ядовитой, убивающей сути – лишь слабое подобие истинного дьявольского лика нынешних респектабельных правителей и правительниц жизни, забравшихся на самый верх русской пирамиды не гнушаясь ничем – раскидывая ноги, как Вавилонская блудница, перед всяким прохожим, или подставляя свои содомские задницы, давно продав душу и получив за это маленькую временную возможность помучать своей мерзкой "властью" городок, райончик, республику – сотни тысяч и миллионы душ и жизней… Обо всем этом, конечно, не думает человек, склонившийся над своим маленьким приговором, но тем не менее все это витает в воздухе тюряжки – закон, по которому сейчас опять сидит русский человек, и переполняет камеры централов – уже более, чем в сталинские времена, когда сажали за колосок, за десять минут опоздания на работу – этот закон всего лишь очередной фронт неутихающей русской войны. И насколько он, этот железобетонный, состоящий из маленьких пунктов, эпизодов, "примов", – закон далёк от справедливости, от граней добра и зла – знает каждый. По сути – каждый здесь действительно ни за что. Потому что он осужден судом неправедным, потому что те, кто сюда их привёл – привели путём зла, но не путём правды, и не для исправления, а только ради наказания, а значит всё это – тюрьма, приговор, который очень многие слушают как бы во сне, как будто не с ними происходящее, не имеющее к ним никакого отношения – всё это действительно не относится к ним, поскольку не имеет ничего общего со справедливостью, её неписанными законами. Только из справедливой руки, незапятнанной рукопожатиями со скорпионами и пауками – можно воспринять и тюрьму, и приговор – да, согрешил, каюсь. Все это неуловимо, и осязаемо. Человек чует это как-то вскользь, без особых слов, духом – и как бы инстинктивно делает отметки напротив тех мест, где усиливается неправда, где униженная и презренная правда вопиет об отмщении, о защите, где подельник, полностью дав заднюю, совсем уже завирается, спасая свою задницу, ценой твоей головы, головы твоей девушки, твоей матери, ребёнка: – … Вот дичь! Встречу после приговора – там же в воронке, или в боксике – все хлебало разобью! – Мишаня листает дело то рывками, то обстоятельно, возвращаясь к предыдущим показаниям "дичи", написанным "собственноручно" нетрезвой граблей с ржаво-выцветшими волосами на холёном, никогда не напрягавшемся запястье, "прочитанными вслух" еле заплетающемся от страха и пьянства языком – подельником Мишани был дядька его жены, втравивший его в нелепую историю, и теперь пытавшийся выкрутиться – сидевший, во время отсидки бывший "козлом", сотрудничавшим с администрацией, "замочившим рога" – теперь опять повторявшим этот путь. Кого-то зона учит никогда не писать никаких заявлений, разбираться по-свойски, без участия "органов" – а кого-то проводит через цепь последовательных предательств… Мишаня яростно грызёт ручку, потом с отвращением захлопывает листы дела, вскакивает, ходит по пятаку, из угла камеры в угол – дело уже не интересно. С ним можно еще погодить – а завтра, придёт моя или нет? Хотя бы увидеться на суде на несколько мгновений… И ещё одно дело, и уже другое, местное, но даже более важное – нужно затянуть сюда, для соседней хаты, зарядное для мобильника (местно название "плюс-минус", и еще лучше "жизнь") – как сделать, чтоб или в суде его незаметно пацаны перекинули, или в коридоре сунули, а может, они с кем из ментов договорятся? Но те боятся – недавно они помогли, и их же сдали. Тех, кто сдал, потом долго держали в трюме – и их ходили бить и менты днем, и свои же, зеки, втихаря, ночью – ну зачем, зачем, если человек согласился помочь, зачем его было сдавать? После этого все опасаются этих тем: и красные, и черные. Есть же суки, идущие по головам – что для них воля? Своя жопа в тепле, и брюхо в сытости, и сам во хмелю – и всё? Ладно, если его перекинут, это зарядное – как дальше суетиться, чтоб не отшмонали, когда будут подымать с подвала? Хорошо, если малолетка какой попадется – ему легче. Закабырится, и ищи свищи, а потом по дороге тусанёт… Надо, значит, крем с собой взять, для рук, вазелиновый… С утра, если тебя назвали – тоже спускают в подвал. Подвал – ряд камер, практически неотапливаемых, обустроенных по минимуму: шконки, общак, парапет (в некоторых подвальных хатах даже этого нет – голые шконки, железные, мертво-холодные, да и окрашенные в мёртво-серый цвет – терпи до утра, если привезли вечером, а поднимут только завтра, лежи, или ходи, читай всё те же надписи: "Мама, бабушка, простите меня", "привет ворам, хрен мусарам", "Пацаны хачу сорваться", "Сэм с Морозова, прости, я тебя люблю и обожаю, Арина, 158, ч.3" – и так далее, бесконечное – прости, простите, и еще – "Бог с нами", "Господи, помилуй" и кресты, и свастика – "отрицалово!"…) Поскольку в подвале все временно – кто несколько часов, максимум сутки – то и прибираются там баландёры по минимуму – макнут пару раз тряпкой, оставив чёрные разводы и разогнав под шконки и по углам шелуху от семечек, или наоборот – кто-то совсем бесчувственный бухнет столько хлорки, что потом в этом боксике несколько суток – кумар, туман от испарений – кто туда попал на пару часиков, выходят как пловцы после бассейна – с красными слезящимися глазами от испарений и невольных слёз. Какие уж там удобства – матрасы, подушки – этапные здесь ждут подъема до бани, а вполне возможно, что они – или с ИВС, или особенно кто с дальних районов – могут оказаться и обросшими грязью, как бомжи, и вшивыми, с рыженькими юркими тварями на шее, на спине, с гирляндами маленьких, как будто пластмассовых, гнид-яичек по изнанкам швов одежды, пахнущей еще Достоевской каторгой – и ведь зачастую вовсе не по своей вине. Если ты, положим, сидел где-то в приемнике неделю-другую – пока суд да дело, пока санкция да вновь открывшиеся обстоятельства – кто же там тебе обязан давать мыться? – Конвоя нет! душ сломан!.. распорядком предусмотрено раз в десять дней! – кому какое дело, что ты с этапа на этап, и там чуть не успел, и здесь не дали оправиться… Это вам не Запад, не гостиничные номера под названием тюряжка, – Это, брат, Россия, великая страна, гордись! Вдыхай запах истории – со времён Екатерининских централов, всё то же, только усовершенствованное после революции в одну сторону – всё для унижения человека, всё против человека… При минимальных изменениях, за три движения! – легко превращается в стандартную мясорубку, только канавку для стока крови продолбить… Волчару назвали с утра. Он спрашивает – с вещами, или как, по сезону? – прекрасно зная, что его сегодня заказали спецэтапом в район, на очную ставку с терпилой. Сегодня, понедельник, мало того, что день тяжёлый – два дня ни спецчасти, ни "законок", ни следователей – так ещё "Конь-голова" дежурит, особенно вредный мент, прозванный так за соотношение черт лица, фигуры и характера. – Волков, ты ещё жив? – Я говорю – с вещами, нет? – Волчара бычит. Это может плохо обойтись всем, но самоуважение, достоинство – дороже. – Ты скажи, а то может вовсе на расстрел? – Расстрелять всегда успеем. Давай, бери всё с собой, – Конь-голова делает нетерпеливые движения, будто собраться – раз плюнуть, хотя у Волчары вещей – действительно немного. – Да я же туда – и обратно, сегодня же! Сам знаешь! – Ничего не знаю. Бери всё, я сказал. Или неприятностей хочешь? – Конь-голова прищуривается, и холодно, как статуя кентавра из дешевого японского мультика, без эмоций, работая одной только нижней челюстью, цедит. – Будут тебе неприятности, непременно. Волков, все взял? – Ищи. – И ведь найду, – кентавроподобный робокоп механически сообщает. – Так, хата, через 15 минут все с вещами на выход. Волкову скажете спасибо. Начинается шум, гам, кипеж, но вмешиваться уже бесполезно – Конь-голова закусился с Волчарой не на шутку, может кентавриха вчера не дала, или конь-дети в школе опять получили по шее от нормальных – уже не разберёшь. Он испытывает обычный свой излюбленный приём – отыграться за одного на всей хате, чтоб потом ещё и сокамерники, может, "поблагодарили" Волка за его бычку – Через полчаса чисовский шмон. Волк, идём… Волк, готовый в одиночку пустить кишку этому лошаку, молча, специально неаккуратно, с презрением сворачивает матрас в чисовский рулет, хватает сумку – и к выходу. Безик едва успевает выхватить из "колхозного" пакета – сигареты, чай, рандолики – и в последний миг молча сунуть Волчаре, который демонстративно проходит мимо Конь-головы, кричит – Спасибо, вечером ждите… И уже объясняется с кем-то другим из конвоя, полегче, но поменьше званием – Ну зачем, зачем? Всё равно в подвале ещё несколько часов сидеть, пока воронок не придёт! Всё равно ведь вечером обратно подыматься!.. – Ладно, ладно, ступай, скажи спасибо, могли и вчера вечером спустить в трюм, сам знаешь… – кто-то лениво его успокаивает, пока Конь-голова, медленно, как в амбразуре, оглядел хату, а потом вышел. В хату действительно, через полчаса после утренней поверки входит конвой. Но шмон поверхностный, можно сказать, чисто формальный – просто в наказание всем, чтоб в следующий раз не устраивали кипеж на ровном месте. В коридор летит всё запрещённое – лишние литровики с парапета, шлёмки, забытые под матрасами, не спрятанные глубоко заготовки для коней, удочки дорожников, обрывки контролек, на которых висели полотенца на передней линии (на задней можно) – закрывавшие спящих от постоянно горящего, никогда не выключающегося света. Туда же летят самодельные пепельницы из шоколадной фольги и пустых спичечных коробков, почтовый ящик, вырезанный из пакета из-под сока, лишние чеклажки, припрятанная пластиковая кефирная бутылочка – для тех, кто едет на весь день, взять чифиру или чаю…Всё, что сделано, нажито, каким-то образом просочилось сюда – грудой лежит на продоле. И ведь всё равно, через очень короткое время всё это будет восстановлено – конь нужен, дорога нужна – тем, кто будет кататься по судам с раннего утра до вечера – что-то ведь нужно – кормить-то никто не собирается, где это предусмотрено? – одно, единственное подспорье – что сунешь в карман – конфеток, семечек, жвачку – тоже помогает… Волчару подняли под вечер. Прежде, чем конвой открыл дверь, он, видимо, долго стоял снаружи – посмотрел в глазок, пару раз щелкнул, выключателем, чем мгновенно всполошил дорожников, берегущих своих коней. – Вода! Вода! Контора! Антоха мигом взлетел на решку, стал пробивать "воду" вверх дробью – цинковать, что у нас гости. Остап воинственно, едва спросонья очухавшись, выскочил между Антохой и дверью, чтобы в случае чего задержать вошедших и дать Антохе время отправить коней – как раз тот отрабатывал до этого "строгий контроль" – то есть маляву, идущую по централу непосредственно смотрящему или от него. А отдать такую почту в руки ментам для дорожника не то чтобы позор, а гораздо хуже – и хлебало разобьют нешуточно, и на продол выкинут, отправят в шерсть. Да и на всей хате будет пятно – как это, строгая хата, "строгий режим", не албанцы какие-нибудь, не по объявлению набранные, а дядьки солидные, с такими же солидными статьями – и контроль проморгали!.. Это еще в наркоманских хатах с грехом пополам более-менее может быть понятно, и то с натяжкой – хотя нарики разные бывают, есть и те, кто на все реагирует через минуту-две – короче, овощи… Лязгнул замок, все кто не спал – выстроились с напряжением. Показался черный матрас, а затем и сам Волчара, бурый, как всегда резвящийся грубо, по-звериному, без особых нежностей: – Ну что, арестанты, тунеядцы, алкоголики, опорожнили свои чеплажки? Что, пасту давим из себя? – он вошёл, брякнул на пол чисовский рулет, упёр руки в бока, как Леонов из "Джентльменов удачи". – Что нового, кого не так назвали? Будем определяться? Дорожники расслабились, а хата обрадовалась – опять Волк вразвалочку ходит по пятаку, опять раздаёт подзатыльники молодым невменяшкам – без него как-то немного тоскливо, скучновато, без его звериной силы: – Ну что, Шматрица! Хата два один! Просветлённый снова в бою! Безик, снова рисовавший очередное "Оно твоё" – сердце, тоже улыбнулся. – Ну как там, Саш, все удачно? Хмурый, уже закатавшийся в одеяло, тоже повторяет сквозь надвигающийся очередной сон – свидание, правда пока неизвестно с кем, или с ней с другой. – Что там, удачно? – Это кто там бизонит, Хмурый, ты что ли? У меня всё всегда хорошо. Терпила – идиот круглый, круглейший, я бы даже сказал шарообразнейший полный идиот: на очной ставке сказал, что меня не узнает, а вот двух ментов, рядом, понятых – припоминает. Следаки в шоке. Все в шоке, вот они теперь вспотеют!.. – Волчара становится серьезным. – Теперь нужны правозащитники. Ментовский беспредел, оборотни в погонах – что-нибудь из этой оперы… – Я знаю одного, – поднимает голову Лёха от доминошек. напротив него сидит Копиш, на четвереньках на трамвайке. Пока Лёха оборачивается к Волку, он бесцеремонно смотрит его доминошки, и те, что остались нетронутыми, в "магазине". – Он с моим папкой водку пил постоянно. Сейчас что-то там по реабилитации невиновных он там двигает… – Кукусик, заткни свою обиженку, пока я её не закабурил… – не верит Волчара Лёхе и осаждает его, вечно разбирающегося во всех вопросах, от дантистов до юристов, и вечно лезущего со своими сентенциями, к месту или нет. Лёха обижается, и отворачивается к Копишу, держа по полной руке набранных доминошек. – Ну, как знаете!.. Я не вру. – Ходи, я не вру! – Копиш давно уже всё посчитал, и теперь только руководит. – Давай свою пустышку… Лёха тянет доминошку, хочет сыграть по-своему, но Копиш, не терпящий плохой игры, сердится. – Ну что ты лепишь? Что ты лепишь? Ты посчитай сначала, потом лепи! Пустышку давай! Лёха, как зачарованный, почти обречённо выковыривает из середины своих доминошек пустышку, и неловко кладет её. Копиш скучает. Вообще он напоминает чуть уменьшенного, нетерпеливого Дениса Давыдова – те же усато-кошачьи черты лица, только чуть уменьшённые. Копиш, нетерпеливый игрок-гусар, выкатывает глаза, пугая Лёху – Убью-на! Лёха немного пугается, хочет взять доминошку обратно, чуя какой-то подвох, но уже поздно. – Куда?! Всё, карте место! – и Копиш выкладывает два дубля: "шесть-шесть" и "пусто-пусто" по обоим краям. – Семьдесят пять, кукусик! Убью-на! – И делает страшное лицо, что впрочем в исполнении Копиша не очень страшно – только на мгновение напоминает жест летучей мыши перед тем, как сорваться и поймать жертву… Волчара берёт листок с записью их игры, внимательно просматривает все дневные достижения, потом чуть-чуть расчищает себе стол, подвигая Лёху с Копишем поближе к Безику. Он смиренно хлебает холодный чисовский суп, за полдня превратившийся практически в студень с разбухшими макаронами и соевыми чопиками, также не протестуя, закидывает пару ложек вечного рыжего капустно-картофельного рагу, делает несколько глотков неестественно-флуоресцирующего местного киселя – и валится спать, чтоб очнуться через несколько часиков, посреди ночи и уже тем, кто сидит на ночной движухе, обстоятельно поведать всё – начиная от глупейшего поведения терпилы и кончая тем, сколько он видел девчонок, и что они делали, не видя его, спрятанного в глубине воронка, но занявшего самое лучшее место – с которого видно кусочек улицы, и прохожих, останавливающихся на перекрёстке, и сумрачное зимнее северное небо цвета серого чисовского одеяла. Девчонки, девушки, женщины – их действия всегда ожидаемы и непредсказуемы. Грустная мелодия их сейчас независимых путей – самая тревожная и манящая здесь музыка. Что эта свора свидетелей, оперов, уставших судей и вечно недовольных лукавых по призванию прокуроров! – это вечные старые актёры почти одной и той же драмы, с одним и тем же концом, под гамлетовским названием – "Мышеловка". Быть или не быть? – здесь каждый давно решил. Конечно, быть и видеть сны одновременно. Арийский вопрос чести и мести раздельно не существует. Офелии на воле давно уже ездят по ночным клубам с другими, и их краса давно уже заставила добродетель стать притворной невинностью… – Эти вечные мысли как нигде горячи здесь. Эти помыслы для большинства и мука, и реальность, и ожидание веры – а вдруг всё не так. Конечно, век не то что бы распался и смердит, он не просто распался и не слегка пованивает – он до мельчайших нано-частиц, до микро-микро-уровней, где ещё может гнездиться у человека целомудрие и отпор разврату – до этих границ уже практически уничтожен злой стаей недочеловеков, не несущих в себе ни единого признака длящегося времени – офицеры в нарядных мундирах с позолотой, не имеющие ни малейшего понятия о чести, судьи в мантиях, по уши в делах, в бумагах, в файлах, где нет ни единого упоминания и в названии и в тексте слов "милость" или "справедливость", и так далее – век разложился, отсмердил, сгнил, и еще раз уничтожился, подошел к своему концу уже на уровне вещества, которое прогнило – ткни, и все обращается в прах, тронь любую грань мира и не найдёшь опоры в ощущении вселенской катастрофы: Россия, как Атлантида, готова вот-вот рухнуть в небытие, в пучину, поглощенная потоками иных, враждебных миров. Она клонится всё ниже, её народ всё больше подламываясь, мычит на суде неизвестно что, в то время как вся его плоть, не желающая умирать вместе с духом, вопиет: да! это я, я хотел застрелить жену, и имел грязные мысли по отношению к Жанне Фриске… – мычит, губя и себя и все вокруг, как Адам впервые – это не я, это она, они… – пытаясь оправдаться и окончательно падая. Может, я обманываюсь? Может, уже и нет никакой России, а я просто потерял связь с реальностью и стреляю как тот пулемётчик, который еще воюет, в своем воображении, и у которого на самом деле уже снесло половину головы? И прав гражданин прокурор: "Да нет никакой России, за что вы боретесь-то? Сейчас же можно работать, и не плохо жить. Я вот не жалуюсь – езжу на "Мазде" шестой, иногда вещи сдаю в приют, на встрече с выпускниками – узнали, что у Сидоровых проблема кредит взять на стиральную машину, переглянулись (вот живут-то, за чертой бедности!) скинулись, помогли, теперь они довольны… Где, где она, погибающая Россия, я её не вижу?" Может, все же он прав? Честно признаюсь – таких мыслей не было, они витают в воздухе, видимо, больше приставая к тем, у кого особая болезнь, называемая Иоанном Дамаскином – окамененное нечувствие. Все виновны! Приговор князя мира сего вынесен заранее и заочно в каждом можно обнаружить что-то плохое, а обнаружив – собрать и осудить: свою методику он уже осуществил через челюсти нынешней системы, медленно пожирающей Россию. Но я каждый день убеждаюсь в обратном – маленькие, крохотные, микроскопические островки любви – тоже остались в каждом. Иногда это последняя и единственная неиспорченная деталь в человеке, выбравшем: не быть, не видеть, спать и видеть рекламные сны, как он дарит менее обеспеченной семье стиральную машину от более обеспеченной… – не знаю, что ещё видят генетически испорченные биороботы, получающие сигналы по телевизору, через затяжку более статусной сигареты, через рокот своей машины среднего класса в городской пробке – что-то с термостатом? заехать на сервис? какие все-таки подлецы – гарантия три года… Биоробот, не то чтобы потерявший Россию, а даже не видевший её – с её бунинской деревней, с её достоевскими горожанами, с её маленькими и большими Сергиевскими, Дмитриевскими, Александровскими храмами и праздниками – конечно, виновен. Он и согласен. Он и место своё получил в обмен на приговор, который выписал всему человечеству князь мира сего, уже почти воссевший на пирамидальном троне, держащемся на вот таких вот маленьких и побольше заклейменных детальках: ну ты же получил, не только Маздочку (это – тьфу!), ты же вошёл в систему, а значит получил возможность для того биоматериала, которым ты был – окультуриваться и развиваться, и становиться всё выше, всё могущественней. Ну и что, что при этом биоматериал утрачивает мужество, принципы, целомудрие – ссучивается (фу, некрасивое слово, но точное… мужик-то становится чем-то вроде бабы, появляется у него деталь, или свойство, что ли, что его можно иметь…) Ссучивается, пусть будет так, название точно – сознательно, то есть участвуя в этом целиком, добровольно, с ясным сознанием на что идёт, зная, и что ожидает: ненависть и месть, от тех, кто выбрал – быть… Ничего, за годы они превратятся в презрение и отвращение, а это не опасно… Система, подчиняющаяся невидимому Хозяину, разрастающаяся, дробящаяся на всё новые службы и отделы, не способная ничего остановить и никого защитить, только плодящая сама себя, существующая ради самой себя, и в первую очередь ради своей верхушки – своим появлением, своей волной накатившей хаотично обязанная разрушению опор Российской империи – яду, цинизма и разврата, влитому в ухо безмятежно отдыхавшей Российской Монархии – эта система дождалась часа – на пороге отмщения за всё. Пришло новое слово и новое время – связь времён, сломленный ход жизни великой империи – одним ударом в сердцевину Хозяина, многоголового, имеющего свою смерть… – всё будет восстановлено. Дело дошло до поединка: Система, как Наполеон, прошлась по всей России, взяла все, что могла, погребла, пожгла – и теперь сама катится обратно по тому пути, по которому пришла: она вырастила русских сыновей, противостоящих хозяину, исцелившихся от ран системы. Она отравляла русскую жизнь ядом нигилизма и отвращения к действительности, и разрушения – теперь Россия отвечает неуничтожимой любовью, ядом для Системы – возвращающейся Церковью и её словом. Система плодила мертвые буквоедские книжки, и Россия ответила письменной, обращенной к каждому русскому сердцу – болью и радостью. Всё возвращается и идет по опустошенной Старой Смоленской дороге – уже идут русские марши и битвы, одни за другими. Падают погибшие, миллионы погибших – судьбы казалось бы без перспективы отданные на ровном месте, неизвестно за что – ведь сегодня уже и Москва не русский город – а жертвы всё не исчезают, всё растут, становятся сознательными, на страдания идёт всё больше народу – ради убеждения, ради идеи. Казалось бы когда-нибудь мясорубка русского народа, уже порядком изношенная, источенная телами стольких святых, кого не удалось переломить – должна перемолоть же всё – и тут на тебе! – она сама вдруг вот-вот встанет, не в силах перемолоть твёрдые камушки, которые пошли в последнее время – всё больше, всё чаще. Хрясь! – и изъеденные зубы переродившейся системы – на свалку, когда она наконец-то наткнется на свою смерть – на острие, на жало гамлетовского восклицания: О мысль моя, отныне ты должна Кровавой быть, иль прах тебе цена! Мысль, единая мысль, единая цель всех молодых сердец неуничтоженной России – смерть системы. Та кащеева иголочка, в которой смерть его, кончик её – в сердце каждого – страх смерти и страх реальности, сломить её и сделать кровавой – принести смерть системе и её Хозяину – это уже происходит, в тысячах русских сердец, живущих в единственной реальности – Россия и гибнет, и не может погибнуть! Еще будет Царь (Иоанн Кронштадтский, Серафим Саровский) – но пророчество может и не сбыться, если все погибнут, или начнут видеть сны о подаренных стиральных машинах, что одно и тоже. И песни новые уже написаны о новых героях. И молитвы об избавлении страждущей страны Российской от ига богоборческой власти – прочитаны. Макс подскочил к Безику. – Безя, а мне тоже напиши адрес, только очень красиво… – Очень красиво это как? – Ну как ты своей, ну этой… – Жене… – Ну, жене, жене – вот так же. Я сейчас рисану цифры… – Макс подскочил к Копишу с Лёхой, вначале почеркал, левой рукой, со страшным уклоном, какие-то круглые цифры, и толкнул Безику, потом заглянул Лёхе в доминошки, и посоветовал. – Вот этой… Копиш вскипел, он явно проигрывал, что роняло статус "бога азартных игр" и воскликнул. – Да ну-на!.. – бросил костяшки, и кинулся на Максю. Тот только этого и ждал. Если Копиш – копия Денис Давыдов, только черненький, то Макс – ого-го! – уменьшенная модель, раза в два, но действующая – и борец, и футболист! – какого-нибудь чемпиона по борьбе, может и самого этого, который потом ЕР пиарил, партию помню, сок помню – "Чемпион", как боролся со сломанной рукой – тоже, фамилию – не помню, буду мучаться полночи… Безик оторвался от своих открыток, и обратился ко мне. – Ну, что поедим, что ли? Макс в это время боролся с Копишем, поочередно делая захваты, поочерёдно выкатывая глаза и восклицая – Убью-на!... Я сидел и вспоминал чемпиона. Есть не хотелось. Был какой-то миг, момент, который хотелось длить вечно, как это ни странно (не дай Бог!) Какое-то ощущение тепла и праздника, без всякой на то причины – какие-то генералы песчаных карьеров, дети солнца наяву – и пусть бы это так оставалось и на воле. – Я могу и половиной чисовской пайки обойтись, – отозвался я на то, что Безик всё-таки считал странным, что я так мало ем: – Я тоже… Дня два. Всё, давайте есть. Садитесь жрать, пожалуйста, – Безик достал холодный обед оглядел его, и резюмировал – Да, так низко мы еще не падали… И мы сели есть, чем Бог послал перекусить детям солнечной хаты два один, и генералам и рядовым наших карьеров. К…к…к…кре…республика такая есть! Карелин, точно! Вот ведь до чего дошёл человек – и партия безмозгленькая, и сок быстрее него вспоминается! Сочувствую… # 7. Я мог бы замкнуться в ореховой скорлупе, если бы не дурные сны… (принц Гамлет) Здесь вредно смотреть слишком "откровенные" и "зажигательные" программы – потом замучат "вредные мысли", если ты не готов к ним – а у некоторых так вообще может мозжечок воспалиться, а разумная часть души – крякнуть. Битва мужчин и женщин, как двух равноуважаемых веронских семейств, состоящих приблизительно пополам из всего человечества – здесь, где одни мужчины, юноши и обиженки – приобретает суровую остроту и особый крен. Если в хату затянули телефон с воли, или на долгое время лишний тусанули соседи – половина хаты точно на взводе, на колпаке. А Лёхе с Аблакатом – каюк: мамки плачут, подруги закатывают "вольные" истерики, не учитывая тонкости момента, после чего парни ходят ошалелые, вслух рассуждая – а что это их жены, девушки, любовницы – в то время, когда легче всего из хаты звонить и дозвониться – что это они еще не спали? Что они делали в клубе, или ресторане, и куда это они едут с кем-то из подруг в чьем-то авто? – дальше "воображение в миг дорисует остальное" – да ну-на!.. Да и им, там, кто сидит в клубе, или едет в авто, и не знает многих вещей, им тоже мерещится разное: слушай, а на суде это кто была? Только не обманывай, что у пацана подруга, только не ври… Мишаня ходит по хате, по диагонали. Обычно Макс с Копишем задирают друг друга, так сказать из равных весовых категорий, а вот Мишаню атакуют Безик на пару с Хмурым. Но сейчас они оба спят, а Мишаня волнуется, кубатурит что-то, ходит по диагонали чётко, как срочник по плацу – короче, на колпаке. Фунтик, только проснувшись, сияя своим не по возрасту розовым лицом, тем более ещё и побритый вчера налысо, сочувственно вздыхает. – Что, по делюге? По трассе гонишь? Мишаня, обычно расположенный человеколюбиво, сейчас раздражён, краток, нервен. – Да какая делюга, Фунтик… – и ложится на соседнюю со мной шконку. Его очередь спать, но он ворочается, закуривает, кладёт на грудь пепельницу из шоколадной фольги и коробков, просто дымит, все никак не пристроится удобно – шконарь ноет под ним, жалобно пищит. Мишаня через пару минут не выдерживает, говорит приклеенной на верхний шконарь красотке, разлегшейся на шикарном авто: – Сучка, судьба!.. – Плачет? – Да, ноет. Два кредита, да ещё ко мне ездить – тяжело, базара нет. Да ещё Богдан чудит… Богдан – Мишкин сын. На нечеткой фотографии, видимо, снятой на мыльницу – обыкновенный семилетний первоклассник. Руки перед собой, на столе, стопочкой, сам – ровный, прямой – конечно, не такой, как в дворовой жизни. Жена, без сына, – на другой фотке – групповые нельзя, застолья нельзя, откровенные нельзя – только то, что пропустит цензура, а её условия иногда и вовсе непредсказуемы – фотографии, две из пяти берём, остальные – на вещи! и не просить! – Я этого урода… – Мишаня возвращается, сделав какую-то петлю по воспоминаниям, к делюге. – Да ведь было бы за что! А то… Вот поистине бес попутал… Базара нет – если бы за дело, это одно. А так просто, за какого-то придурка… И ведь в "шерсть" мигом сам сгрёбся, скотина – понимает, что натворил… Да если бы я на такое дело пошёл, то уж точно не с таким уродом. У меня, если бы я пошёл, концов бы не нашли… Я читал по его просьбе всё – и обгребон, и показания свидетелей, и то, что следователь нарыл про Мишаню: ранее судим, ещё по малолетке, и так далее… Как всегда – работа следователя, выдавать желаемое, за действительное, сделана криво – торчат и нитки белья, и натяжки, и формулировки кошмарят читающего: "имея умысел", "сознавая, что своими действиями" – и так далее. Короче, как в одном из фильмов Гайдая, в котором Никулин выходил с ведром и кистью, и писал на заборе: ху… пауза… дожественный фильм! Здесь тоже, из слова "художественный" все ненужное ("для следствия интересов не представляет") вымарано. А все, что им нужно для "всестороннего" – то есть объективного, – слово из трёх букв оставлено. А что? Разве это не вы писали? Вы. Разве это не ваш почерк? Ваш. Разве указанное слово из трёх букв мы не видим воочию? Видим. Так что же еще нужно? – надо судить. И кого волнует, что ты делал-то, и писал – совсем другое? Главное – неоспоримые, установленные следствием факты. Про Мишанину делюгу разговор отдельный, особый. Основной персонаж – смотавшийся в шерсть дядя его жены, по-родственному подложивший большую свинью всей маленькой Мишаниной семье. – А ведь только все наладилось… А эта чеклажка пробитая! шлёмка коцаная! – откуда он свалился на нашу голову… Мишаня оторвавшись от колеи "следствие-суд-свидетели-терпила", перескакивает на семью, на любовь, а эта дорожка – поглубже, да поухабистей, на первой счет идет на время, на второй – навсегда, никогда, навеки – слова нешуточные, горькие: – Взяли меня – думала отпустят, ошибка. Потом в суде, на санкции, как статьи стали перечислять – всё ясно стало. Мент, хорошо, знакомый попался, сосед, дал парой слов перекинуться. Сама, говорю, видишь – дело пахнет керосином, так что ты уж давай, если что, я не обижусь, пойму… Зачем тебе меня ждать, если, например, семёру дадут?.. А она – дурак ты, мне другого не надо, надо будет ждать – буду ждать… – Мишаня нервничал, переживая всё это вновь. Сигарету он докурил, поставил пепельницу на пол, под шконарь, и снова лёг на спину, лицом вверх, к воспоминаниям и размышлениям: – Сама сказала, я за язык не тянул. А теперь тоже хороша! плачет: ты там, наверное, нашел себе зечку, переписываешься с ней, она тебе белье стирает… Говорю – дура, набитая дура – я даже когда после малолетки на строгом был, и никого у меня не было – и то этим не занимался. Зачем? Вот тогда, правда, базара нет – за дело было и справедливо. А сейчас – так глупо… Слов нет. На соседней с Мишаней шконке, Вася-"Кепа", ночной дорожник, повернулся на другой бок, зачмокал во сне, придвинулся к Мишане и даже залез голым коленом на его половину. – А ну-ка, Василий Али-Бабаевич… – Мишаня поправил на нем хлипкое одеяльце, заправил обратно на свою территорию, и продолжил судить-рядить: – Конечно, натерпелась она от меня. Хренли – у меня до поры до времени тыковка ого-го как свистела. Какой-нибудь друган свистанет ей по-дружески – а твоего-то видели с такой-то бл…ю, опорожнял он пресс в таком-то баре. Придёшь домой, а она с порога – кидается с чем попало: с утюгом, с поварешкой… Потом обижается. Понятно дело, я виноват, базару нет. Говорит, а давай я также, давай ты сам по себе, я сама – на равных. Говорю – нет, этого точно не будет, если так – тогда расходимся, до краев. Она плачет – люблю тебя, говорит, сильно, а ты, урод, этим пользуешься. Базара нет, многое неправда, а кое в чем – было дело, грех, можно сказать. Но в последние годы – всё. Неинтересно стало. А потом, сколько денег, сколько сил, нервов… Заехали как-то в посёлок один в тайге, с Вороном. У него денег на кармане по бане, и у меня. Говорю, я отложу на билеты. Он говорит – я уже отложил. И пошла жара! – Мишаня лежал и вспоминал не чувственное, не проходящее, которое забывается навсегда, накрепко, а только сам факт, кураж. – Просыпаешься – уже поляна перед тобой, друзья-подруги новые. Продолжаем, говорят? А я и не помню, что продолжаем? С кем? Сколько времени прошло? – каждый день одно и то же, только лица все время разные… Еле ушли от этих демонов – девка одна зацепила меня, увела на другую хату. Там мы пару дней, сам понимаешь, трудились… Однажды утром говорю Ворону, тихонько, слава Богу, что здесь нет этой круговерти – лица, бутылки – короче, говорю, пора домой, где деньги на билет? Он вздыхает тяжело – такая вот пидерсия, Мишаня – нету у нас на билеты. Пришлось девчонок раскручивать… А они говорят – мы, конечно, вас отправим, но только денька через два… Попали. Пришлось отрабатывать… Денька через два… Двое суток! И ведь последний день, последний автобус, вечер – а они все тянут, чувствую… Говорят, хотите, завтра утром уедете, мы вам еще в дорогу что успеем побольше подсобрать… Смотрю – Ворон совсем заскучал, ему уже все по барабану – попал в день сурка, и похрен! Нет, говорю! Сейчас, и больше в ваш посёлок – ни ногой! И вы в город не суйтесь! И после этого, как отрезало – а своей-то как об этом скажешь? Хмурый готовился на завтра в суд – перебрал бумаги, сложил всё аккуратно в файлики, подряд по важности – подколол к папке, достал кулёк с семечками, стал отсыпать в карман. Мишаня молча протянул руку. Хмурый сделал удивленный вид. – Попутал, что ли? Мишаня щелкнул пальцем и снова протянул ладонь. – Это ты что-то попутал, Хмурый!.. Морда ты… – …жидовская, знаю! – сам продолжил в шутку важничать Хмурый, старавшийся все обратить в ежовые иголки, даже фактик о своей одесской бабушке. – Ну и что, что? Это что, что, плохо что ли? – он сделал вид, что хочет закроить семечки, но Мишаня всё держал руку, и он сыпанул в неё горкой. – Ладно! Вот ведь чаек развелось…– и всё же быстренько упаковался, пока вся хата не слетелась. Часть, правда, насыпал на стол, на общак – всем желающим, а оставшееся опять скрылось в его бауле. Мишаня вновь достал пепельницу, и стал туда стряхивать уже шелуху, продолжая, уже поспокойней, ездить по моим свободным на данный момент ушам: – Бывает, конечно, по кривой пойдёшь по старой памяти – и не тянет дальше, неинтересно, кайфа нет. А потом – слишком дорого это всё. Я как привык? – всё, что есть – в бой! После зарплаты, поссорился чего-то со своей, из-за Богдана, Пришёл он поздно – а она и меня изгоняла по городу, и сама чуть не убилась. Короче, говорю ей – посиди, придёт! – в гостях у кого-нибудь, за компьютером – так потом и оказалось. А она мне – ты ничего не понимаешь! И так далее – короче, поссорились. А у меня назавтра зарплата. Ах так, думаю! – на фаре иду после получки к мамке, оставляю НЗ, половину пресса… Говорю – мам, если приду пьяный, буду целоваться, умолять, плакать – не давай! А сам – раз я поскандалил со своей-то, значит – имею право – в плаванье! Гляжу, тут и Безик со своей рулит – и пошла жара! Глубокой ночью – шатаюсь, держусь, как в темноте, как слепой – вхожу в подъезд мамкин, нащупываю звонок – дверь открывается. Ничего не вижу, не соображаю, хуже, чем в "Иронии судьбы" – говорю, мам, пять косых мне отсчитай, и еще две – на такси! Чувствую – плачет, ругает меня, что-то уговаривает – бесполезно! Говорю, две косых на такси, пять – на карман, и я поехал продолжать. Чувствую – летит в лицо вся двадцатка. Я на автомате – отсчитываю пятеру, двуху, и – обратно, сволочь такая… Не хочу, а ведь иду. Ничего не вижу, не слышу – знаю, мать плачет, мать, матушка – не хочу, а все равно иду… Парадокс! Прилетаю обратно в бар, а Безик уже готов – приход по полной… Голова в грудь, контрольки аж до штанов. Помнишь, Безя? Безик только встал – еще мрачный, суровый со сна, лениво щелкает семечки Хмурого за общаком, смотрит, как коралловые рыбки бесконечно снуют перед каракатицей… осьминог ползёт… Сюжет меняется – какой-то отчаянный американский беспонт снимает группера, который чуть не откусывает ему руку. Безик оживляется: – О… Груббер! Я думаю, кого он мне напоминает, Мишаня? Смотри – вылитый ты!.. Да поднимись ты, барракуда! Точно, Хмурый – смотри… Челюсть, как у Мишани. – Попутал, что ли? – Мишане вставать лень, лень и схватываться с Хмурым и Безиком, к тому же тема не закончена: – Помнишь, Безик, как мы тогда в баре? – Я, с тобой? В баре? – Безик разворачивает малявки, которые пришли, пока он спал. – Не помню, Груббер. Я же благопристойный гражданин, ты что? Чтоб я, в баре, да ещё с тобой… Во, как раз для тебя, Мишаня! Хочешь, познакомлю? – Безик вскрывает пайку, которой запечатана малявка, прошедшая довольно долгий путь, с другой стороны централа, где расположена женская хата. – Так, ну это личное. Так, это тоже пропустим. Вот – "за сим тушу фары, с искр, ар.ув. и бр.теп. я, Солнышко" Не хочешь, Мишаня, отписать Солнышку? – Да пошёл ты! Коллекционер… – Нет, так нельзя. Если кому-то пишешь – другим не пиши, у меня такое правило. А вдруг она на дороге стоит? – а тут малявка идет мимо неё, от меня кому-то другому… Нет, это и морально нехорошо… Тюрьма – всё же тюрьма. Арестантская жизнь непредсказуема. Лязг замка, дверь распахивается, очередной шок у половины хаты – ну что еще там нового-хренового? Меня вызывают к следователю. Одеваюсь как можно теплее – в хате все кашляют, не простым простудным кашлем, не привычными кхеканьями застарелых курильщиков – нет, что-то похожее на то, как переговаривается стайка птиц, севшая на деревце – то в одном углу, то в другом – сухое: ках-ках… Прозрачный, вымытый до блеска баландерами, пустой продол. После перенаселённой хаты – это почти что нечто величественное, связанное со средневековыми замками, или опустевшими залами ожидания какого-нибудь вокзала… Гул шагов, тишина, двери хат напоминают ячейки камер хранения… Сколько же еще нас будут тут хранить? Спускаемся в подвал, проходим по вечно сырому и холоднюшему подземному ходу в административное здание: – Фамилия, имя, отчество такие-то. Хата такая-то. К следователю, – дежурная немного смущенно, стараясь не улыбаться, всё же как-то весело нажимает на кнопку. Замок жужжит, решетка – калитка открыта. Иду по коридору, и сразу за рамкой металлоискателя вижу тоже радостное, но совсем по-другому, лицо следователя: – Обрадовать вас хочу… Завтра поедем в суд – выхожу с ходатайством об изменении меры пресечения на арест!.. – все-таки улыбается, не может сдержать торжества. – Я же и так уже осужден? – Так это по другому делу! Одно другому не мешает… Я же предупреждал – надо было познакомиться быстро с делом, и всё. Пожимаю плечами – мне всё равно, не боимся мы волка и совы. – Да и ещё. Если вы так будете знакомиться с делом – выписывать что-то, читать всё полностью – вынужден буду и в этом вас ограничить. Тоже в суд, в суд, там установят режим – сто страниц в день… – Да пусть устанавливают. Имею право знакомиться – знакомлюсь. А кстати, как насчет копии? – Это, пожалуйста. За ваш счет. Приходите с ксероксом, с бумагой… – Из камеры? – Ну, это я не знаю… Все, молчим. Сажусь читать этот бред – мало им одного, так ещё и на другой срок хотят закрыть, в лучших традициях местного следствия – поймать птичку и навешать на неё эпизодиков – авось, прилипнет! Я, конечно, его раздосадовал – СИЗО далеко от города. Он меня вызывал на десять суток на ИВС – знакомиться с делом. Но тогда десятью сутками не обошлось, а теперь каждый день для следователя прокуратуры по особо важным – кататься на своей "Мазде-шестерке" куда-то… Видимо, лень, или дел-то много, важных, а это все же – особо важное… Ладно, запахиваю тужурку, сажусь читать – на улице минус тридцать и здесь не топят, сколько мы выдержим? – Как насчет икорки-то красной, передают? – устал он листать толстый автомобильный журнал. – Передают, передают… – читаю, не отвлекаюсь, выписывая всю эту дичь – несовпадающие даты, отсутствие мотивов, грязнейший обыск, который он провёл у мамы. Насчет икры. Тогда, на ИВС, на сутках – он тоже был внимателен, особым вниманием: – Я слышал, вы прошение писали – помыться. Так ведь здесь нет условий… Как же так. Уже не говорю ему, что везде есть нормальные люди, которым надо сказать отдельное спасибо, за их совесть, наверное, или веру: попросишь кипятку – принесут, помыться – организуют хотя бы таз теплой воды. Или пропустил очередь – запомнят тебя, запустят на следующий день одного, как Саша – банщик по СИЗО. Есть и другие, с садистскими наклонностями: – Какой тебе кипяток? Титан сломан, спонсоров нет! – и матом, матом… Этим спасибо сказать не за что, разве за то, что не расстреляли – судя по блеску в глазах, чуждому, некоторым бы ой как хотелось… А вынуждены бомжей вшивых попинывать, или тех, кто послабее… На ИВС с передачами проще, хоть каждый день носи – моя одиночка забилась за десять дней пакетами, как гостиничный номер у какого-нибудь челнока в Китае. И самое-то – почему-то на ИВС есть не хочется совсем: раздаешь, раздаешь, а все не убывает. Уже даже самые благожелательные конвоиры начинают ворчать: – Как почтальоны! Этим полпакета, туда тоже… А из соседней камеры цинкуют – спасибо за передачу. Была икра однажды, ровно две столовых ложки в маленьком пакете – конечно, помню, не забывается такое. – Знаете, – говорю следователю. – Я бы не пожелал никогда такой икры попробовать. Хотя вы не поймете… – Почему, не вкусная? – следователь уже извелся, извертелся, охота поболтать – хоть сменить деятельность. – Да нет. Вкусная… Просто если бы вы могли чувствовать её вкус – то не знаю, что бы с вами могло случиться. – Не понимаю. И не поймет. Мамка, уже в возрасте женщина, монахиня (ушла в монастырь после смерти отца) – зимой, в тридцатиградусные морозы, у себя в деревне, в холодной части дома, полезла на печь что-то прибирать. Отличница, у которой все должно быть в порядке. И, слезая обратно, промахнулась мимо табуретки, свалилась на бедро и сломала. Лежала так почти сутки – на морозе. Пока на следующий день сосед не забеспокоился – а что-то дым не идет, печка не топится у Николаевны? Залез в дом через сарай, и нашёл её. Я за сто километров из города прилетел быстрее, чем неотложка из соседнего села. Обложили её бутылками с кипятком – отогреть, но неудачно. Отогреть – отогрели, но из-за ожогов операцию делать побоялись. И, конечно, сердце… Полтора года сложный перелом срастался сам собой – пока она не встала, и ходит теперь, правда, с палкой. И как ты объяснишь этому продукту успешного карьерного роста, что вот все те десять суток, что я сидел на ИВС – я знаю, она кружилась вокруг со своей палкой, приносила передачи, и уж не зная что еще сделать на свою пенсию, чтобы ободрить меня – взяла и купила этой икры. На две ложки хватило. Как объяснить ему вкус этой икры? Ощущение, что ты вот-вот исчезнешь, и от любви, и от какого-то внутреннего горя, что пока все так, пока все так, что поделаешь… Не ждавшим не понять, что такое это чувство, что твоя мать, твоя жена, девушка – где-то рядом, бьются, делают, что могут. И насколько кровавой должна быть теперь моя мысль, чтобы отплатить за все это? Не лично за себя. Это терпимо. За миллионы ждавших и искавших, круживших вот такими ласточками вокруг разоренных гнёзд. Насколько кровавой должна быть мысль, чтобы отплатить хотя бы часть нашего бесконечного горя? Они даже не поймут – за что они заслужили возмездие, как не поняли бы вкуса этой икры, просто слопав её. А отплатить есть за что – порушенная страна, поруганная женская жизнь, сотни, тысячи сирот, донельзя, до сердцевины прошедший разврат – на это надо отвечать действием, причем действием осознанным, не плодом "окамененного нечувствия", а наоборот, чтоб чувствовать все, и переживать, и быть холодным и горячим в достижении цели, лишь бы её достигнуть, эту цель. Любой ценой. Ему-то этого не скажешь, не объяснишь. Даже если Лазарь четверодневный был воскрешен, то тут другая смерть – эти мертвы уже не четыре дня, и вовсе не плотью. Эти умерли для совести, для веры, для Бога. Не от рождения, конечно. Но в результате последних десятилетий ожесточенной войны против России. Все, он замерз первый. Заканчиваем. Расстаемся до завтра, если он что-нибудь еще не выдумает. Тем же путем, только еще через четверть часа в боксике, возвращаюсь обратно. Замерз, конечно, до мозга костей, а в хате – табачный кумар, оживление – Безик зачитывал какой-то шедевр из арестантской переписки, яркий свет неубиваемых лампочек – короче, детский сад, ясельная группа, хата два один… Здесь можно сколотить любой коллективчик – и на разбой какой, и страну освобождать – тоже, думаю желающих найдется. Хоть завтра по БТРам, а сегодня – пока привал, заслуженный отдых. Волчара проснулся и стоит посреди хаты, почесывая живот. Разговор, тема – все те же, женские. Волчара, потягиваясь, прерывает Безика, читавшего очередную "стенгазету" – длинную маляву из чей-то коллекции: – Дальше можешь не продолжать. Я еще после малолетки начитался – все одно и то же. Тоси-боси хрен-на-просе, любовь-морковь, а потом – ой, я что-то немытая, чуть ли не вшивая, мне бы мыльное-рыльное, гель-шампунь особо приветствуется, а то и покурить нечего, а чаю нету, а без чаю любовь не та… Вот и всё! – Ну да, что-то вроде того, – соглашается Безик, заглядывая в конец длиннющей и немного пряной от дешевых духов малявки. – Ну да, вот. Грева нет… Есть ли братская возможность помочь с шампунем? И благодар заранее, и фарту и т.д. – полный набор. – Жалко их, конечно, – Волчара подходит к Безику, берет, читает. – Ну да, ну да… Жалко их всех, что говорить. Только нету братской возможности. А у кого есть – нету братского желания почему-то… С долины отзывается Хмурый: – Это не из три девять? Туда, говорят, Казачка опять заехала. – Катька? – оживляется Волк. – Да, Катя, кажется. Такая светлая, длинные волосы, симпатичная. – Она же вичевая… – Классная девчонка, – комментирует Безик. – Только уж больно буйная… – Безик сидит уже не в первый раз, и похоже, Катька уже не в первый раз заезжает. Волчара, лениво ковыряясь в зубах перед вечерним завтраком-обедом-ужином в одном флаконе, замечает. – Я вчера в воронке с ней ехал, нас вместе поднимали. Молодец, Катька, держится нормально, бодряком. Она мне в прошлый заезд пару раз вещи стирала. У них баня была в субботу – она меня просила загонять в пятницу – писала, что мне нужно, чтоб на следующий день хорошенько сполоскать. Вообще, она девчонка – супер! Хмурый, что-то очень уж долго отстреливаясь на долине, успевает еще и диалог вести: – Безя, а вот если бы тебя к ней. В одиночку посадили. И всё – сказали бы вот вам обоим п/ж, или по пятнашке. Ты бы смог с ней? – сидит, шуршит бумажкой, газету что ли читает. – О чем ты говоришь? Я-то вообще человек слабый, у меня сердце бы не выдержало, точно. А потом ВИЧ – это же для слабаков только: Если грузишься, то и болеешь, а если живешь нормально – то нет вообще никакого ни СПИДа, ничего. Я видел по телику. Волчара, прогуливаясь по хате, ожидая очереди: – ВИЧ – это миф вообще, очередной, наверно, еврейский миф… Да, Хмурый? Ты там скоро? Заранее хочу сказать, что весь этот разговор не фиксировался, персонажи вымышленные, прототипы ничего общего с реальными людьми не имеют, и тема эта, так сказать, не должна дать повод усомниться тем, кто сейчас находится на воле, в целомудренности и искренности действующих лиц. Это, так сказать, для протокола. Если будут какие-то претензии к Хмурому, Безику, остальным – это только моя вина: я что-то не так расслышал или нафантазировал. Короче, как говорится, автор "врёт, как очевидец". Это известный феномен. Слишком гладкие показания, которых как раз почему-то и добиваются нынешние органы – очень подозрительный факт. Именно потому, что свидетели обязательно врут от своего лица. Хмурый, все никак не расставаясь с долиной, натужно реагирует на замечание Волка: – Ты что-то попутал? Или я плохо слышу, или плохо вижу? Что ты там посмел заявить? – Хмурый, сиди-сиди.. Ты там свои сеансы развесил по долине – вот и сиди, любуйся. А Катьку не трожь. Она девчонка хорошая и правильная. Я бы вообще, например, жил бы с ней в одиночке просто, как с сестрой, и все. Спали бы для тепла вместе, но в одежде. В джинсах, свитере. Без дури, – видно Волка задела тема. И даже, может, не Казачка задела его сердце, а так просто, вечное ожидание любви, вечная нехватка внимания, особенно, когда начинаешь с малолетки, где полтора месяца непрерывного безика, люлей по пять-шесть раз в день как минимум, и так далее – и некому доброго слова сказать, не то что уж обнять тебя. Может, это идеал – одиночка, Катька, п/ж, в котором самое главное – ты не один. Злой и агрессивный Волчара, вернее, обязанный быть злым в силу погремухи, удивительно нежен и беззащитен. – Вот-вот, без дури. Если бы она, конечно, согласилась, захотела так. И всё. А что еще надо? Хмурый, наконец-то слив воду, и выйдя из-за парапета, полоская, как римские патриции на пиру, руки в тазике, встряхивает их, берет полотенце, не спеша утирается, замечает как бы вскользь, вовсе не глядя на Волчару, просто в воздух: – Ну да, да… Конечно…Спал бы с ней в обнимку… А что? Что? Ничего… И руками бы по булкам не пошёл, ни-ни, – полез Хмурый своими лапами в святое Волчье, новый коварный прием в боях без правил, бесконечных боях. – Может ты бы и пополз по булочкам! Других не суди по себе, чёрт! – Я? Что ты? Я ни…ни… – Хмурый прямо андел, только хвост спрятал и шерсть на теле побрил, но всё равно пробивается. – А вот ты чего-то не того принял? Не смешил бы уж лучше – спать он будет, только спать. Я же тебя знаю… – Плохо знаешь. – Волчара, только не накидывай на себя пуху. Я как тебя ни встречу – ты все со своим красным телефоном. А там директории – "молокососки", "тёлки", "девки", – я же видел. Что, скажешь не так? – Хмурый напомнил мне опять следака с красной икрой – вроде от фактов не денешься, и всё же это не так. Никогда наружу всё сокровенное не покажется, которое есть у многих, почти у всех живых, как у Волка: – Незаконное проникновение… Стоп, нет. Другая статья. Нарушение тайны переписки, статья 138, часть 1, если не ошибаюсь… – Что, что, я тайну нарушил, какую тайну? – Хмурый опять косит под деревенского. – Волчара, только меня не смеши, а не то зайдешь к тебе – знакомься, это Катя. Знакомься, это Оля. Знакомься, это кто? кто? А ну пошла!? – Дождешься, Хмурый, сейчас буду жестко тебя любить, сразу в санчасть побежишь!... Или "ха-цоо" тебе сделаю, – Волчара вертит руками в воздухе, как ниндзя, а потом с выдохом их фиксирует перед собой, в миллиметре от грудины Хмурого. – К-цо-о!.. Качай бицепсы, пока вазелин не высох… Или чем ты там на дольняке занимаешься? А святое не трожь… Это может продолжаться бесконечно. Как бесконечна любовь, и как еще более бесконечна пропасть её отсутствия, а третьего нет. Это так, шутки, святого никто не трогает. Тронь его – и мир разрушится и упадет, и придавит.  Во время похода в баню идем мимо Катькиной одиночки, на которой висит красная табличка "карантин". Волчара, Безик, Хмурый, проходя мимо по очереди кричат: – Катька, привет! Катюха, здорово!.. Саша-банщик оглядывается, беззлобно просит прекратить, а из-за двери она отвечает, удивительно чистым, красивым, девичьим голосом. – Привет всем, солнышкам! Малыши, я вас люблю!.. На обратном пути, возвращаемся из бани, то же самое: – Катюха, сладких снов, девочка! На зоне словимся… Кто не сидел в одиночке неделями, месяцами – вряд ли поймет и оценит эти будничные слова, которые для того, кто внутри – как виноград, который можно еще долго, по ягодке, бережно впитывать. В последние времена, как написано, умножится беззаконие, потому что оскудеет любовь. Или наоборот, от беззакония оскудеет любовь…Люди не способны будут любить не физически, не физиологически, не грубо "друг на друга взлазяще". Исчезнет вот это – сострадание, сочувствие – ну не все ли равно тебе кто там за красной табличкой? И не те ли, кто по форме, по букве – нарушили тот закон, который основан на страхе, но по духу – исполняет закон любви даже здесь, кто бы они ни были: мошенники и воры, проходимцы и бандиты. Пока русская тюрьма – это место, где еще не утрачена любовь – вру, как очевидец. # 8. Новое слово Конечно, Достоевский не выдумывал, это новое слово, которое он вложил в виде статьи Раскольникова в "Преступление и наказание" – оно витало в воздухе тогда – а он, бац! – любитель делать вставочки, якобы относящиеся к персонажам, но по проработанности, и по программной значимости, масштабу личности, осмыслению, прорисовке деталей – конечно видно, что они относятся только к автору, к самому Ф.М., у которого до боли, до страсти горело – как бы поскорей изложить миру свои открытия: вот же оно, витает в воздухе, а никто не видит. Он как энтомолог, открывающий новый вид – раз его под микроскоп! – всё тщательно осмотрел, описал – и в роман, а уж органично это выглядит, скажем от лица Раскольникова, или Карамазова – это его уже волнует в третью или десятую очередь: да и хрен с ней, с литературой, невелика ей честь и цена по большому счету, главное, чтоб читатель вместе с кормом проглотил и вирус. Именно поэтому все эти вставки – легенда о Великом инквизиторе и прочее – звучат совершенно по-особому, фундаментально по-другому, чем обрывочные мысли Родиона-неудачника, или кого ещё страннее и оборваннее. Раскольников реален, когда идёт прихлопнуть старушку-вошь ради денег, и не особо потом раскаивается. И совершенно нереален, когда он своё тупое прегрешение покрывает отмазками вроде идеи, которую потом злой Порфирий, имея такой-то мотив, такие-то улики! – намеренно возвеличивает, улетая видимо в небеса от кайфа, что он причастен такому-то великому делу. Его пробивает, как какого-нибудь торчубана с любой мелочи, кажущейся, дико огромной и смешной. В-общем, пол романа носятся с этой статьей, а потом в результате, на статью-то, на новое слово, наполеоновское-то – и по хрену. Признался – и все довольны. Пошел особым порядком (две трети срока максимум) на то, что сейчас легче самого лёгкого – колонии-поселения: Соня каждый день под рукой, передачки каждый день, сидишь на брёвнышках, ешь передачку, держишь её за руку, хочешь – плачешь, не хочешь – не плачешь, смотришь на бревнышки, на реку, на тайгу… Короче, обычная интеллигентская муть. Семь лет сидеть бок о бок с любимым человеком, в чем тут наказание? И в первую очередь тут намудрил драгоценный Ф.М. – ну не мог такой человек, обыватель по сути, написать такую статью. Об этом не пишут… Хотя в литературном мире, в испорченной геометрии, возможна и такая подтасовка вещдоков, вполне допустима – как и в реальности. Отступление о духе времени: сегодня бы в духе американских триллеров досняли бы и этот сюжет до логического обывательского конца: как настоящий убийца-психолог, маляр-Николка, улыбается, вновь перечитывая статью Родиоши, идеолога блатного мира. И ухмыляется загадочной улыбкой, и бережно прячет эту статью за пазушку. И вновь достаёт топор. Николка знал, что обведет Порфирия своим признанием, мёртво подставляя Родиона. Жаль только, капусты не очень много срубил на всех этих любителях излишней психологии, на всех этих страдающих философах. Будут и другие. А этот – пущай, тихими стопами – и ты у цели. Реальность таких сюжетов доказывает сама жизнь, далеко ходить не надо – статеечками про новое демслово уже воспользовались Боря Березовский, Рома Абрамович… Это всё к тому, что все настроения Ф.М. при всей их оправданной художественными рамками реалистичности в самой реальности – пусть сегодняшней, более жесткой, чем вчерашней – наивны и идиотичны для тех, кто побывал на этой войне добра и зла. Танкист крутит у виска – на хрен он признался, идиот что ли? Какой смысл – душа? душа горела? а просто пришил двух человек, двух жмуров положил в метре друг от друга, взял кое-что, да так и не воспользовался – чем тогда думал вообще, душа у него горела… Пошел бы, хотя бы на кошках, что ли, потренировался, слабак… Хмурый считает, что книга сильная, очень даже реалистичная, но в детальные рассуждения не входит, сам что-то скрывает, задело что-то. При разговорах о душе, покаянии – сразу настораживается, будто не просто хочет услышать, что Бог есть (что он и слышал, и видел, и читал, и искал повсюду), а что есть не только в Евангелии, Достоевском, Пушкине (а он прочел гораздо больше), а что Он есть вживую, где-то кто-то Его коснулся, хочет убедиться, что кое-что из этого, а может и всё – правда – пусть не видимая в жизни ни разу, но смутно ощущаемая через что-то, что ворочается в груди, что не дает спать, что иногда тревожит мысли, настойчиво, а главное – неоспоримо. "Преступление" много кто читал – книга издана двадцать лет назад в местном издательстве, и славно потрепана, от начала до конца. Вот только с какой целью? Система – понятно, подсовывает книжку, чтоб читали, разумели, совестились. Но ведь, читают и разумеют многие, и видят, что раскольниковское "новое слово" – давно уже и не новое, реализовано в России не в полном объеме (если толковать его буквально, как руководство к действию) а с многократным перевыполнением – убивают и старушек, и молоденьких девушек – и из-за серёжек, и "гробовых" скопленных с пенсий, склоняя к проституции, да и почти просто так – и не задумываются, более того, считают, что имеют на это право… И вовсе не потомки и идеологические последователи Родиона Романыча или французского императора. Целый мир, живущий этим "новым словом" – не раскаивающийся, не содрогающийся от содеянного греха, даже не ощущающий его за грех, принимающий наоборот, всех кающихся – или за идиотов, или за людей второго сорта – этот мир образовался на шестой части планеты. Похожие на Родиона юноши с идеями переустройства мира начали это переустройство именно с этого – безнаказанного, нераскаянного убийства. Пламенные были малыши, черненькие, дерзкие, картавенькие – вышибали и золото, и камешки, на нужды своей идеи… Это потом уже возник сталинский блатной мир, который скорее всего Иосифом и насажден ради того, чтобы в этой среде тоже был порядок и контроль, контроль и управляемость – чтоб было ясно, с кого спросить, и наоборот, с помощью кого надавить на всех этих троцкистов-раскольников. Сталин знал оба мира – и воли и каторги. Как и Достоевский. Только тот всё идеализировал, искал везде лучшее. Иосиф же опирался не на сердца, а на совсем другое – на страх, гулявший по всему телу, от головы до пяток – и на практике это "новое советское слово" дал сказать тем, кто потом стал кастой, "неприкасаемыми" авторитетами криминального мира: не верь, не бойся, не проси… Какой уж тут цыпленок – Родя… Он бы у них сидел на баланде со своей "идеей" или максимум – стоял на дороге и радовался, что Соня Мармеладова (фотку удалось с вещей выпросить) скоро обещала деньжат на счет закинуть, а то он тут маленько оконфузился – сел играть с "игровым", на сигареты, выиграл пару пачек, попал в эту замануху, и не заметил, как потом за один присест проиграл десять блоков – Сонькина дачка-то как раз будет кстати, а не то скоро срок долга, а срок проигрыша – это дело святое… Приходил он там из "рабочки" и лежал, и ни с кем не разговаривал – про это забудьте! – попробовал бы он тут полежать, в мире, где иерархия четко сложилась, благодаря таким "новым словам"… Я, конечно, очень сильно утрирую, донельзя – так, конечно, недопустимо преувеличивать и смешивать времена, и реальность, и литературу. Но всё же парадоксы таковы: во времена Федора Михайловича, да и поныне, многие из тех, кто ни разу не стоял ни одной ногой там, ни одной ногой здесь – восхищались и плакали над Родькиной злодейкой-судьбой и его же отверженностью-никчемностью. Целые поколения несли цветы на могилу Ф.М., молодые поколения, из наиболее образованных слоев – с благодарностью за то, что он якобы их сокровенные мысли ублажил, и пожалел их. Плакали и восторгались, не прочитав того, что он написал открытым текстом, не от лица человека (Ф.М. скромен и себя никогда не называет), масштабом личности и силой, которой служил, представлявшего целую Россию: ведь он предупреждал совсем о другом – ну не о том же, чтоб забыть даже думать сделать что-то ради нового слова. Наоборот. Он предупреждал о том, что не осталось у России молодёжи, способной ради идеи сохранения родины, не абстрактного улучшения, а именно бережного, любовного, сыновнего сохранения – пойти на невиданные вещи – не осталось воинов, мощных духом, готовых и драться, и умирать, но не сдаваться, не шатающихся из стороны в сторону. Они читали, рыдали и восхищались, и тащили ему свои венки на гроб, и эти венки, должно быть, были ему ещё тяжелее – раз вы живете такой мелкой жизнью, так значит, вы действительно не достойны такой страны, как Россия, рабы маленьких мыслей и маленьких потребностей. Не мог же он, предчувствуя катастрофу, пророчески предвидя её, надвигающуюся, полыхающую, неотвратимую, страшную и сатанинскую по сути, которой он знал даже цену – сотни миллионов русских, не мог же он, будучи и воином, и дар имея биться и воевать с многоковарным злом, с различными обличьями сатаны, от Инквизитора до приживалы в селе Степанчикове – не мог же он не ждать, более того не желать, чтоб всё же нашлось в России опять средство от этой напасти – хотя бы горстка воинов, витязей веры, не боящихся ни смерти, ни ран, ни страшной силы… Конечно, хотел бы – да где их взять между обывателем-Раскольниковым, обывателем-Разумихиным и дальше уж купцы-маляры-следователи… Где их взять, если они оставили главный удел элиты России – быть на страже и если что – вынимать меч. Всё осталось какому-то там безвестному Пороху, остолбеневшему от Раскольниковского покаяния – Порох-то надеялся, что мы ещё повоюем, покажем им, демонам! кузькину мать! А оказывается вот оно что – и Родя тут же, попёр улучшать мир, нет чтоб защищать проверенное ещё со времен Иоанна Грозного, установленное веками… Где тонко, там и рвется связь времен – кто на улице за Россию не дрался, кто тумаков не получал и не вставал, а только статеечки пописывал, да ждал, когда с неба что-то свалится, на прокорм и прочее – тот, считай и не жил ещё!.. Опять мы лезем в отчасти вымышленные эмоции, но что поделать – не встали витязи, не дали по шее демонам, прогнулись, прочервячились по каморкам, жили чем-то другим, нашли пищу в излишней психологии, философии, стишках, идейках – я имею ввиду не всех, а самых лучших, на которых первая обязанность – хранить. Ведь элита всегда телохранители, не штурмовики, не пропагандисты, не пехота, именно – гвардия, хранители в чистоте идеи – монархии, России, великой державы – и соответственно хранители не бестелесной идеи, а именно царя. Так начиналось давно, реализовалось красиво при Иоанне Грозном, и ослабло при революции, при Достоевском… И "новое слово" трансформировалось – целый клан людей, без тени сомнения совершающих свое дело, вышел на промысел с легкой руки послереволюционной прозы, хорошо, убедительно слепившей отпечатки этих героев – от Остапа Бендера до Бени Крика – вот кто пошел в мир делать то, что даже не декларировалось никогда и никому, потому что некому и незачем декларировать – кругом одни недочеловеки, и их имущество – ничьё, это даже не обсуждается. Это закон. И все они, кто не пользуется этим "новым словом" – тоже наше имущество, которое как минимум должно нам подчиняться и служить – а ну под шконку, тварь дрожащая, и ша тама! Опять же утрируем, но потерпите ещё немного, до морали уже недалеко. А с моралью и общая-то польза-с, и всеобщее так сказать удовлетворение-с… Ведь не виноват же Ф.М. в том, что так написал, предвидя всю нашу катастрофу, ведь не образовывал он своим словом всех этих Свидригайловых и Порфириев – это написано ради них, тех кто книжки читает – им стал интересен Свидригайлов – и не интересен подвиг-то, Евпатий-то Коловрат, Меркурий-то Смоленский, римлянин. Это в деревне сидели при лучине и перечитывали пятисотлетнюю повесть о Куликовой битве, и плакали над списком погибших пятьсот лет назад, будто вчера. А в городе-то никто бы уж и читать-то стал не про вымышленное, ухваченное из настоящего, но всё же искусственное, а про кровь, реальную кровь, про дух, когда Меркурий-то – в одиночку встал против войска. В одиночку. Быль, это было и записано в житиях – но разум отлетает, когда читаешь – один стоял, на него шли тысячи, а он стоял и сражался, сутками! и не падал! Вот оно, настоящее русское слово, бывшее изначально – слово – это в первую очередь поступок, оправданный только верой. И не просто верой в Бога, как многие говорят не понимая о чем речь, а верой Богу. Вера в Бога и вера Богу – разницу найдите сами. Ум очень сильно поскрипывает, принимая как есть то, чем должна быть русская элита. Утыкается умишко в свой достойный своего состояния уголок – спасает вера, разум может только попытаться этому помочь. Когда нет ни того, ни другого, то ждать, что оно проснётся вдруг мигом у Родиоши, и ещё в таком чахлом виде – занятие бессмысленное… Хотел бы Ф.М. написать про нечто подобное (чуточку ведь вставил в Карамазовых неосознанно, на уровне инстинктов) так ведь кто бы стал брать? – пылились бы дома стопочки тиража "продается на дому у автора", потому как для "просвещенного" человека сказки это все, никчемные – Меркурии, Евпатии, Александры, Дмитрии, Сергии… Поэтому и вынужден в лубки дешёвые, детективчики с психологией, хоть по капельке, незаметно, запускать вирусы – про Наполеонов, про кровь. Про кровь обывателю всегда интересно, всегда завораживает. А тут можно и про то, что кровь-то пролить за идею – может, и не грех? Смотря за какую идею, и чью кровь. Ведь старуха-то процентщица – это же явно не русский персонаж. Это откуда-то из Второзакония, что дескать будешь другим народам в долг давать… И крестик с образком у неё на шее – это для отмазки, уж просто традиция такая была. По сути-то старуха – это просто сердцевина, душа того дела, ростовщического, опутавшего весь Питер – душа явно не русская. Но тут ещё и Лизавета подмешалась. Эта русская. Он – и её. Вот тебе и рыцарь идеи… Так ты сам, Родиоша, оказывается каких кровей-то? Ты что же это всех одним топором, иуда, нечисть безыдейная… Ведь русский идейный человек, русский-то фашист русскую бабушку не обидит! А ты вона как! Чем ты лучше какого-нибудь ниггера из "Криминального чтива": А может это я пастырь? А мой "Смит-и-Вессон" – посох… И так далее. Это всё к тому, что толкованиям предаваться – дело неблагодарное, можно не только до ниггеров договориться, но чтоб не казалось это всё пустой забавой, замечу, что все эти занудные вставки у Ф.М. конечно, все его детективы затягивают сильно, но всё же – значит, для чего-то они ему были нужны?.. Для чего? Чтоб зевал человек, и злился, ну когда же к главному, пойдет он к Соньке, нет? А Соня что? А он что? А Порфирий – демон, что? – зевал, и впитывал хоть что-то, хоть какое-то понятие о наступающем тотальном зле, и что он не "тварь дрожащая, а право имеет" действовать там, где нужно действовать по истине, а значит, по любви, а значит, вне закона, не судимо. Это было как объявление Ф.М. на доске объявлений, или телетекстом, рекламной паузой: "ищу человека, способного защитить страну, от надвигающегося ужаса" – ведь большую кровь Двадцатого века можно было остановить гораздо меньшей кровью Девятнадцатого, чтоб потом не пришлось заливать её морем крови нынешнего, Двадцать первого… Ведь надо было-то всего пару-тройку тысяч процентщиц (без Лизавет, конечно) завалить, чтоб искоренить это всё из русской среды – и может, не было бы никакой революции? Была бы одна семья, никто бы ни на ком не наживался, все бы жили дружно, общим колхозом… Но на объявление никто не откликнулся. Россию спасать, значит, было поздно – да и для кого? Рухнула сердцевина, ослабло воспаление духа. Воины, элита, гвардия (не только военная) перевелись. В Екатеринбурге заключенной Царской Семье на Пасху из соседней Воинской Академии (несколько сот человек) в дом Ипатьева (охраняло два десятка) послали кулич в подарок, в память, значит, о присяге… Так Николай II при миллионной армии, ему присягавшей лично, стал и Евпатием, и Меркурием-одиночкой… Рядом никого не оказалось – рухнул русский братский мир, тля-процентщица изъела офицерские мундиры, сердца и умы… Боль, русская боль осталась в рассеянных по свету живых русских сердцах. Везут на ИВС, на ознакомление с делом, на 10 суток в одиночке. С собой – Достоевский, Бунин, Шекспир, автомобильные журналы, пара газеток. Можно и почитать и подумать. Одиночка – узкая длинная камера, высотой метра три. Железная кровать занимает половину места. Ещё умывальник, и высокий, как пьедестал, открытый парапет. Впереди решка и железный щит, за которым батарея. Всё. Свет постоянный от одной лампочки над дверью. Там же вытяжка. Стены – в "шубе" (говорят, тоже сталинских времен изобретение) – в неровной, сделанной из специально неразглаженного цемента, поверхности – для звукоизоляции. Чтоб не цинковали соседям. Чтоб не слышны были крики, когда кого-то бьют (предположение). Всё. Можно дальше жить. Читаешь Бунина – и видишь тюрьму. Для русского везде тюрьма, где нет России. Его рассказы – это ежедневные воспоминания зека о воле, даже как бы мои воспоминания, которые незачем и записывать – у Ивана Алексеевича очень неплохо получилось – живо, с обязательной влагой, то ли дождевой, то ли слезной – ведь так же, закрыв глаза, лежишь и видишь по эпизодам куски детства, отца в огромных болотных сапогах, пришедшего тебя навестить, простывшего, лежащего на раскладушке вдоль печки; мать, бабушку, раздувающих на дворе дома летнюю печку (несколько кирпичей, на них железный лист, труба), чтоб варить там на всю семью, и не топить дома в жару; реку, вечно прохладную, комариную, к которой привыкал всю жизнь, и потом тащил туда ещё кого-нибудь, показать, подарить – друзей, девушку; весь деревенский простой простор, когда закат охватывает тебя со всех сторон, говоря о том, что что-то может быть со всех сторон, не обязательно только впереди, там, куда смотришь, а везде, и вечно, и, возможно, всегда, даже когда тебя не было, или не будет – весь этот мир, путь к которому, теперь через долгую дорогу, можно сказать через войну. Хочешь узнать, что такое долгая тюремная тоска – почитай Бунина, Хочешь узнать, что такое тюремная ярость – пожалуйста, Гамлет. Только для него наоборот, родина – тюрьма, когда на ней не все в порядке с совестью и истиной. Тоже достойно внимания и уважения. По любому получается – жизнь без той родины, которая свободна и прекрасна – это тюрьма. Родина для нормального человека – это земля не имеющая изъянов, это земля, где нет уродов, убийц, процентщиц, приживал и растлителей. Где одна любовь. Выходит, новое слово, которое мы совместно ищем, оно же и самое непонятное, и не такое уж новое – что же ещё больше разволновало людей, чем любовь, и слова о любви? Её-то и не достало Родиону, чтобы стать героем. И её-то было в избытке у Меркурия с Евпатием, стоявших посреди своей земли. И это она, любовь, говорила их устами: "Мы хотим умереть!" И это ей молясь непрерывно – "руками сражаясь, сердцами молясь, положили они в тот день десятки тысяч"… Хорошо, что предел положен человеку сто двадцать лет (Симеон-Богоприимец был, пожалуй, единственным исключением), и не дотянул Ф.М. до наших дней (его бы по пути Ленин всё равно бы постарался прикончить) – и не слышит, как за "исконно русское" выдают всё это "нелюбимые с нелюбимыми" – разве нелюбовь в России воспевал когда кто? И не удивляется, встретив живёхонького Свидригайлова, заправляющего и "Спид-инфо" и сетью магазинов "Интим", и продающего русских девочек за рубеж… И не обнаружит с апоплексическим ударом, что старуха-то процентщица жива, жива-здорова, клонировалась, размножилась противоестественным способом, сделала себе операцию по смене пола, и теперь одна во многих лицах заправляет государством Российским… А Лизавета всё там же – в очереди за пенсией и социальным проездным… Всё перевернулось… Это у меня от одиночества, от одиночки. Наверное, фотоаппарат, камеру-обскуру, тоже придумал зек – сидел, сидел, да и придумал. Отражается себе весь мир через глазок смотрителя – все как на ладони, только маленькое и перевернутое, но отпечаток – изумительной ясности и качества. Видно, что происходит, и куда все стремится. Исходя из этого могу сказать, что если так всё будет и продолжаться в стране – то многие могут оказаться здесь. И думаю, многие это понимают, а понимая – останавливаются. Одна из целей моей легкой писанины, показать – ничего страшного здесь нет – и здесь люди сидят, надо только быть готовым к этому, иметь трезвое мышление. Ранее я уже упоминал о книгах про русскую идею. И вот, когда дело в них доходит до того, что делать? – начинается: тыр-пыр восемь дыр, тык-мык, то, что мы хотели бы сказать – это то, что мы сказать не можем, надо объединяться вокруг их идеи, или как то там еще, под их руководством, составлять армии, партии, ополчения, дружины, и прочие рецепты от симптомов – и всё это из уст людей, не принесших идее кроме времени других жертв – звучит малоубедительно, во многом обесценивая иногда действительно очень хороший анализ происходящего. Некоторые честно, и это очень радует, признаются, мы анализируем – действуем мало, действуйте лучше, если умеете. Во многом прав не только Ф.М., но и многие другие – пока за идею (а не за тех, кто её излагает) не начнут страдать, отдавать жизни – она не победит, и не может победить. Потому что прежняя идея тоже пришла и воцарилась кровавым путём. А в крови – энергия, похлеще атомной. В крови, в страдании – сила больше, чем в тысяче книжек. Поэтому выходы, бумажные, без вот этих вот реалий – четырёх стен и конвоя – они только слабые предположения. Настоящий выход – это не слова, это те люди, кто пойдет этим путем до конца, и будет знать, что надо сделать, и будет делать это, иногда вовсе никому ничего не объясняя. Свобода без воли невозможна. Воля необходима при движении к цели. Свободный человек – человек следующий своему выбору, живущий целью и выбором, пусть он даже непонятен ни окружающим, ни родным-близким, и страшен даже для его собственной плоти – как это так, я могу оказаться чьей-то силой, чьим-то приказом связанным, скованным, чуть ли не поверженным – ведь я же прав, и верю в то, что делаю. Вот тут-то и проверяется – на самом ли деле веришь ты в то, что говоришь, или это лишь благие пожелание и непереваренные отрыжки чьих-то теорий. Моя ситуация неординарна – я не принадлежу к здешнему миру. За долгие годы, десятилетия – я первый политический в местном централе. И начальник отдела СИЗО по приёмке долго сидел и ломал голову: – Куда же тебя поместить? – В любую хату. Где почище, – говорю, ещё не зная, что есть очень много нюансов: людские хаты, шерстяные, изоляция, нарики, барыги, тубики, наконец, и т.д. Я не идеализирую здешний мир и не ориентируюсь исключительно на блатную романтику, но с другой стороны: он-то, этотслужитель режима, целый год раскрывал газеты и видел – СНВ, СНВ…, включал телевизор и оттуда гнали жути: нацисты, националисты, и везде они с флагами, – и везде их принимают и милиция, и ОМОН, и РУБОП, и кто только ещё по борьбе с терроризмом… – и на столичной площади, и у вечного огня, и на кавказском рынке, и на Русском марше… – кругом милиция, милиция, сотрудники, органы – хватают всех: и парней с непонятными флагами (от страха в рапортах державные флаги именуются ФРГ-шными и нацистскими) и священников (за последний год с нами двое побывало на нарах – епископ Афанасий, тогда ещё иеромонах, и иерей Евгений, даже икону Казанской – и ту арестовывали…), роняют в грязь подростков, монахинь… – голова у начальника кругом… Плюс статья какая-то не такая, "За разжигание костров" – к пиковым точно не посадишь, потом греха не оберёшься, хотя здесь вроде и интернационал… Так я обрёл свою первую хату "два один", с Безиком – смотрягой, среди "нормальных", как он сказал, "людей": – Давай вот в эту, давай этого к нормальным… Читая теперь того же Достоевского, полагаешь, что вот-вот скоро заедет к нам и Разумихин, тоже за слова, характеризовавшие жениха Дуни, Петра Петровича Лужина: "А мы все давеча поняли, что этот человек не нашего общества. Не потому, что он вошёл завитой у парикмахера, не потому, что он ум свой спешил выставлять, а потому, что он соглядатай и спекулянт; потому что он жид и фигляр, и это видно". Да и сам Ф.М. вслед за раскольниковским зятем мог бы быть поосторожнее: "На лице его виднелась та вековечная брезгливая скорбь, которая так кисло отпечаталась на всех без исключения лицах еврейского племени". В наступившие-то нынче времена какой-нибудь демократический эксперт прокуратур и прочих следствий, готовый даже даром услужить, чтоб только засадить их всех – шельм, врагов демократии, этих защитников никому не нужного народа на общечеловеческой земле, пожирателей гуманности, толерантности и общечеловеческих ценностей – за эти-то "все без исключения лица еврейской национальности" такую экспертизу закатит – не отвертишься. Та же дорога и Николаю Васильевичу с его "Тарасом Бульбой" – плюс обоим : ах, раз в школе распространяли, среди подростков, несовершеннолетних вовлекали, еще или и 150-ю, за вовлечение, от трёх до пяти! Не хотите особым порядком, господа писатели русские? Треть срока скинем, так и быть… Ладно, Достоевскому-то не привыкать, это сиделец со стажем, старый зек-каторжанин, а вот Николай Васильевич-то, может, в нынешние времена ох как был бы поражен прогрессу по сравнению с его крепостным-то правом: – Выйти всем из камеры! Лицом к стене, кому сказали! Тебя, флюгер, касается. Ноги на ширине плеч, руки в гору, в гору я сказал! Так, по одному поворачиваемся, называемся! – Федор Михалыч Достоевский. Год от рождества Христова тыща восемьсот такой-то, статья два-восемь-два… – Два-два-восемь? Старик, барыжничал что ли? – Не понял! – Наркотиками, героином, перцем банчил, сволочь? – Нет, я политический. Не два-два-восемь, а два-восемь-два… Разжигание. Костров инквизиции… – А-а-а, политический? Ну-ну… Жалобы, просьбы? – Кипятку бы. Был бы благодарен премного… – Ну и будь! Не положено, это же не гостиница – знал, на что шёл! Руки за спину, лицом к стене, борода… Следующий! Ф.М.-то, чай, после ИВСа, СИЗО, суда – и определили бы на поселение. А вот Гоголя-то, скорее всего, довели до дурки – утром аминазинчик, вечером – галоперидольчик, ванночки жемчужные, д’арсонвализация головы, успокоительные групповые сеансы… Да, успокойся, успокойся, малыш, конечно ты фашист, раз жидов призывал в Днепр кидать – значит, точно фашист, вся культура русская насквозь фашистская, успокойся, не нервничай, ложись, заправляйся, и тебя вылечим, и Сашу Пушкина с Мишей Лермонтовым тоже вылечим, чтоб не писали про "злых чечен", которые там где-то крадутся, ложись, малыш, на ночь привяжем тебя, чтоб не упал, чтоб не бился – да, кружок мелом начертим, обязательно, чтоб Вий не украл, спи хорошенько, не подымай, главное, глазки, и не плачь, завтра няня опять придёт, развяжет, а про культуру забудь, нет её больше, культуры-то русской, как и страны скоро не будет… Это, конечно, так, дурной сон, доля шутки, в которой, думаю, все же есть доля горькой правды – сегодня здесь оказаться может кто угодно, будь он только русским – всего-то надо хотеть быть честным, человеком с волей, который не хочет сидеть под шконкой, под которую загоняют русский народ. И всё. Как, каким образом человек будет сопротивляться, что будет предпринимать, чтоб не быть загнанным под шконарь торчубаном – это дело второе! А раз сидеть он там, где определили нынешние властители-процентщики не будет – значит, будет сидеть здесь, когда дойдёт его очередь. Не все, конечно, всех не пересажаешь – но те, кого они захотят посадить – посадят. Поймают, и публично ещё и оклевещут – для острастки других. Пугая более законопослушных примером – дескать, глядите, так же будет и с вами, ваше время придёт. И вот хочу я сказать, что бояться по большому счету нечего. Физически, материально, плотски, так сказать – да, спору нет, нелегко. Но гораздо тяжелее – просидеть, помалкивая, до старости под шконарем на так называемой "воле" – это и есть настоящая тюрьма для настоящего русского человека. И предвижу, что раз Россию не сломили, раз началась эпоха политических процессов – то скоро и здесь появятся не то что отдельные люди, а целые хаты политических, последователей идеи, хотя, по сути, должен сказать, насколько я вижу – кругом свои, русские. Единственный минус – не то чтобы недостаток информации об идее, о движухе, главное – просто нет общения на этой почве, а идея, если есть её носители – и в здешних условиях может и должна приносить плоды, сохранённая, разумеется, в чистоте. Здесь даже меньше врагов – кроме твоих страстей, приобретающих иной масштаб, да наседок с ушками – может, и вовсе никого. Вот только внутреннее состояние, внутренняя борьба – приобретают иной характер. И здесь уже тоже очень многое зависит от воли, ведь свобода и воля – синонимы. Как у Льва Гумилёва (тоже ведь своё Хозяину отдал, тоже оттянул), "люди с длинной волей" – надежда нации, люди, не просто знающие об идее, а живущие идеей. Так же как с верой в Бога, и с верой Богу. Всё это связано. Стало быть, настоящее новое слово, способное изменить ситуацию, а не только её описать – это слово, связанное с волей, доказывающей через испытания, и всю жизнь, и даже смерть – свою правоту. А не бестолковые басни Родион Романыча. Здесь-то Раскольниковых и не встретишь – потому что их тут нет (а может, вообще нет). И никого они не убивали, это всё тоже выдумки, сказки для студентов, профилактика преступлений в молодежной среде. Вот Николки, идущие сознательно не за своё, за чьё-то – тут есть. Хватает. Таких много. Есть и Разумихины, и Свидригайловы. Есть и Сонечка Мармеладова, и не одна – все есть, все здесь, кроме Родиона. Так что "Преступление и наказание" нынешнего века должно заканчиваться так – сажают всех, включая автора, а главный герой остается на свободе и забывает даже письма писать, и дачки загонять… Ну, может, он учится на менеджера, в кредит взял ноутбук, ещё чего-там, некогда ему… Времена меняются, а человек лучше не становится… Седьмые сутки на ИВС. От решки прёт холодом – стекло побито. Кашель, который начался еще в СИЗО, перерос в непрерывную разрывную муку в груди. Температура. Озноб такой, что под одеялом, потянув все тёплое на себя – всё равно колотит, и от любого движения – ныряешь будто в ледяную прорубь. Здешний фельдшер в ужасе – таблетки от кашля, детские, и градусник, срочно в СИЗО, там хоть флюорографию сделают – а вдруг что? Но от фельдшера ничего не зависит – есть распорядок, на то есть следователь. Следователь вежливо интересуется: – Болеете? Выздоравливайте! Жаль, что есть другие дела, а не то пообщались бы подольше… – На какую тему? – улыбаюсь, стараясь подавить слабость. По коридору проводят Сашку-Сироту, тоже на допрос, он бросает в дверь: – Юрка, привет! – хотя мы уже неделю не виделись. – И здесь агитацию ведете? – ухмыляется следователь. – И как это у вас получается? и главное – зачем? – и приближается ко мне, чтоб сказать своё главное тайное открытие. – Ведь вы же знаете, что всё бесполезно! – и опять усаживается колено на колено. – Ну молчите, не надо… Как в камере, не холодно? На улице похолодало. Я слышал вы в одиночке. Не скучно? Многие и суток не выдерживают, в дверь колотят… Я не в одиночке. Я не бываю в-одиночку никогда. Одиноким может быть только сознательно неверующий человек, а таких, практически здесь не бывает. Ну, может, Иван Карамазов… А у меня друзья – экстремисты: Гоголь, Бунин, Достоевский… Машу рукой, возвращаюсь в камеру. Конвой сегодня один из самых тяжелых – кипятка не будет точно (а больше ничего и не надо, только "обильное тёплое питьё и домашний покой"). После того, как они уходят от двери, беру бутылку от минералки, добавляю чуть воды и ставлю за железный щит на батарею – через час несколько глотков согреется, можно будет жить – главное, не сдаваться. А я даже не приступал к плану "Б", второму варианту поведения: разорвать большой целлофановый пакет (не майку, а поплотней) напополам, проложить получившийся лист ровным слоем полосок "технички", туалетной бумаги, скрутить аккуратно в трубочку, в рулет. Потом взяв за концы этот рулончик, скручивать в жгут, иногда растягивая. Потом жгут сложить вдвое и снова скрутить из него что-то вроде "косы". Потом эту "косу" скрутить по кругу в один плотный комок. Всё: "таблетка" готова. Такой хватает, чтобы вскипятить кружку воды. А больше и не надо. Так что можно и без конвоя с его благодеяниями обойтись. Надо только сделать это быстро и незаметно, чтоб дым не учуяли и не заметили. Это план "Б", к которому даже прибегать-то не пришлось. Ещё сутки на теплой воде, ещё – и уже полегче. В жару мечутся перед глазами показания – этот сказал то-то, этот здесь наврал, а вот этот, засранец, здесь наговорил лишнего, хотя никто его за язык не тянул. Самые лучшие показания – самые короткие: "согласно ст. 51 Конституции РФ от дачи показаний отказываюсь". И всё. И никто ничего не смог сделать, ни следак, ни РУБОПы-ШМУБОПы – отказались. Всё это служит, одновременно, и хорошей проверкой – а кто как себя реально поведёт. Что радует – меня окружают люди, которые тоже это все прошли, и понимают, что, скажем, живучесть итальянской мафии на протяжении столетий, это всего лишь соблюдение "омерты" – правила молчания, и всё. Раз такие люди в России есть – значит, движуха бессмертна. Не все потеряно. Научиться молчать – большое дело, спасшее жизни многих. Скорее всего, уместное перед лицом врага, системы, молчание – часть нашего нового слова. Во время волнами накатывающегося жара, укрываюсь чем могу, затыкаю все малейшие дырки вкруговую одеяла, лежу, не шевелясь – всё равно колотит о шконку, сквозь тонкий, как блин, матрас – аж железо поскрипывает. Мелькает мысль из фильма "Окраина": "Замерзнуть бы насмерть…" Борьба идет несколько мгновений, потом всё-таки отталкиваю эту мысль – да хоть сгореть, да хоть замерзнуть, все равно, есть за что – лишь бы это не было бессмысленно. А что может сделать всё бессмысленным? Только сдача, отсутствие воли, признание того, что всё равно, что делать и куда идти. Споткнуться и не вставать, лежать пока не поднимут и не поведут. Этому не быть. Я иду к своей цели, пусть так, но иду. В жару мелькает уже полный бред и больные фантазии: как оно может быть, как может осуществиться идея русской свободы: вот мы собрались, вот мы сделали то-то, вот мы пошли на войну… Это – и откровения, и мечты – всё вместе. Так не будет никогда, и именно так в реальности оно и произойдет, только до этого надо дожить, и не просто успеть что-то сделать, а что-то, что за пределами разума, потому что разум-то как раз и твердит: выхода нет, это бред... Шаг за шагом. Пока что, кроме глобального спасения всего мира, надо повернуться так, чтоб меньше тянуло кашлять, чтоб скорее уснуть, чтоб быстрее проснуться, чтоб поспав быть чуточку здоровее, чтоб вернуться в СИЗО, в хату, чтоб снова жить идеальными представлениями о красоте устроения человека, об устройстве мира, и отмечать вокруг – и красоту русской души, красоту правильных русских черт лица, красоту выражений из писем преданных и удивительных наших "красных девок половецких" – не для себя, для простой констатации: красив русский человек, и жива ещё его неиспорченная натура. Это для чего-то нужно, не для меня. Про меня пока можно забыть… И снова глаза закрываются, и снова мелькает кинотеатр "Иллюзион" где-то на Пресне, что ли, 39-й трамвай туда, идёт, театральный старый показ, фильм про воркутинца, заехавшего в столицу. Любшин его играет, Станислав, мечется, вспоминает песню, в ресторане, нетрезвый, в свитере каком-то, лезет к военным, к парням каким-то: "Не для меня придет весна, не для меня Дон разольется… И где-то там жаворонок взовьется, с восторгом чувств, не для меня… А для меня – кусок свинца, он в тело белое вопьется, и… что-то там отзовется… не для меня" – дальше не могу вспомнить. Веки дрожат, но зато мотив повторяется… Эту песню любят мои друзья, вот и хорошо… Счас споём…нет… Потом, когда-нибудь… Хорошо бы ещё правило попробовать прочесть, всех наших помянуть – и всё, точно всё – можно отрубаться. Но это – самое тяжелое, что только можно представить. Вот здесь сбивают с ног раз по двадцать, по тридцать, по пятьдесят, по сто пятьдесят – пока дойдешь до конца. Начинаешь снова, спокойно, ровно, раз – а к середине уже и завис, то ли дремлешь, то ли ушел куда-то, опять по новой, и опять, пока не дойдешь от начала до конца. А без этого – не уснуть. Без этого день – бессмыслен. Без этого – бессмысленно всё – и жертвы, и дела, и идеи… Выходит, новое слово – это и молитва, без которой оно не имеет настоящего смысла. Для неё не нужно ничего – ни здоровья, ни этих листков, вообще ничего кроме неё самой, тяги к ней, и жизни с нею, и готовности к тому, что последует вслед за ней, благодаря ей – кому-то в тюрьму попасть, а кому-то и гораздо суровей. По сути всё просто, всё просто и необъяснимо, всё безнадёжно и радостно, нам осталось только пройти вперёд, пройти как бы по воде из наших мыслей. Как? Даже если выйду, то вряд ли смогу объяснить, это надо пытаться осуществить, иногда молча, с любовью, с верой Богу, не останавливаясь ни на чём до конца, до цели, к которой ведёт длинная воля. Лязг замка. Вечерняя поверка. – Называемся! – Такой-то такой-то (долгий кашель) статья такая-то (опять кашель). – Год рождения! – Такой-то (кашель на разрыв, с мокротой) – Что, рудники проклятые? Киваю головой. – Жалобы, вопросы? Отрицательно киваю головой. – Заходим. Через несколько минут кормяк откидывается: – Кружки давай, кипяток прибыл. Что, как к вам в партию вступить? Надоело это всё… Подаю кругали, свой и чисовский. Осторожно, чтоб не закашляться, говорю, вернее, сиплю – У нас не партия. За кипяток спасибо… – Ну не в партию. А что у вас там, движение? Денег-то платят? – Денег не платят. Мы за Россию. А у наемника нету родины. – Ну, это ладно. Брошу все, приду к вам. Давай, освобождайся скорей… Каюсь, раньше многое сказал про систему. Но русского человека сломать трудно. Он и здесь будет сострадать. Хотя, если заберётся повыше… Впрочем, этот не заберется – повыше сегодня русских нет. Там вот одни наемники и процентщики. Две кружки кипятка, можно сутки продержаться, а там вновь СИЗО, там уже свои пропасть не дадут. Вот тебе и вариант "Ц", совсем неожиданный… Ну, теперь мы их! # 9. Мелочи жизни. Я уже говорил, что для арестанта самые мелочи иногда играют важнейшее значение. Порой для его сознания любой сбой в Матрице, микро-трещинка в обыденности выглядят судьбоносными, знаковыми, решающими какие-то особо важные тайные моменты будущего. С одной стороны, есть бытовые вещи, от которых просто-напросто зависит самочувствие: хотя бы раз в неделю – буханка вольняшки, вольного хлеба, запах элитного туалетного мыла, иногда даже возможность сварить кружку кипятка может сильно поднять дух, не говоря уж о том, чтобы шумануть своим на волю о своём состоянии, или новых мыслях по делюге, что и как устроить. Наконец-то покидаю ИВС. Напоследок следак устроил очередной "подарок", очередной презент – меня должны были отправить в пятницу, поскольку всё что нужно по следствию мы прошли: ознакомку, ходатайства, и прочее. Подстраиваясь под это и мама, и друзья – натащили передач, чтоб ехать обратно на СИЗО не пустым. Но с другой стороны следак шуманул ИВС-овским, чтоб меня не отправляли, что я ему еще очень-очень нужен, поставить какую-то подпись. И я завис до понедельника (следака с тех пор и не видел несколько месяцев). Завис на три лишних дня. За которые без холодильника половина того, что я приготовил везти с собой – испортилась. Мелочь, а цель следака насолить еще раз – достигнута, не достигнув основного, впрочем – чтоб я был не в том состоянии духа, и чтоб мои дела были расстроены максимально – красная цель красной идеи всё же не прошла. Это действительно, мелочь, над которой иной арестант способен и горевать – здесь с Шаламовым соглашусь. В его время над тем, что произошло, некоторые могли бы и всплакнуть – взрослые сильные мужчины, видя, как то, что является бесценным подарком для других, становится испортившейся негодной дрянью. В те голодные годы человека безыдейного такой удар по плоти мог и сломать. Это сейчас для меня он не столь существенен (не потому, что сейчас нет умирающих с голода), просто я к нему готов. К этому, и к другим ударам по мне, по моим друзьям, которыми я считаю многих здесь людей. Дело не в материи. Дело в возможности быть хоть чем-то полезным остальным, неистребимая тяга русской души заботиться о ближних людях. Мне не жаль испортившейся колбасы (я её все равно практически не ем), мне жаль друзей, которые могли бы ей порадоваться (и радости здесь бывают маленькие, но не менее семейные, теплые). Каждый здесь, кто это понимает – и ребёнок, который ждет чьего-то взаимного внимания, и отец, который пытается дать это внимание другим. И маленький пакетик карамелек – рандоликов способен надолго поддержать настроение. Холодный воронок, кусочки вечереющих улиц в маленьких клеточках решки, впереди подвал и ночной шмон. К своему удивлению обнаруживаю в большинстве охранников не то что бы сочувствие, а даже желание высказаться – "…не думайте, мы, идею, убеждения, поддерживаем. Видим ведь, не слепые, что происходит. Вот сделать, правда, ничего не можем…" Спасибо и на этом. Хотя взрослому мужчине всегда есть что сделать, когда родина в опасности. Но они этого не понимают, изнутри красной идеи белое видится с трудом – только вот шмонают менее тщательно, как бы желая показать, что они в душе – против системы хоть в этом. Попадаю на централ вместе с многочисленным этапом из района. Голодные, с ввалившимися глазами – не спали двое суток, и еще сутки впереди в холодном тумане сырого подвала, со шмоном и прочими развлечениями. За двадцать литров солярки – год посёлка. За пачку сигарет, две бутылки пива и тетрадь с записями продавщицы бесконечных поселковых долгов – полтора года… (хотя вернул всё, даже тетрадь, через полчаса – сдуру ведь решил пошутить…) Пририсовал нолик к десятке – ты страшенный фальшивомонетчик – держи… Все это, помноженное по российским меркам на сотни тысяч и миллионы. Сотни тысяч и миллионы лет бесплодной неволи, пририсованные чьей-то жестокой рукой к сроку жизни каждого, только с огромным знаком – минус. Так и ждешь, что вот-вот вновь замелькает: за три колоска хлеба, за пару колхозных картофелин… Осталось уже немного, да практически уже началось. И для сравнения – "гайдаровский вопрос в Думе", не прошедший – набралось 209 голосов из необходимых 226 – о такой "мелочи", как 700 с лишним тонн золота, ушедшим за рубеж, да так и осевших пока там… Нет, законы написаны не для Гайдара сотоварищи, законы – для тех, кто сейчас рядом со мной, удивленно и огорченно, а в большинстве покорно констатирующим: мы здесь не то чтобы ни за что, но ведь можно было помягче? за то, что хочется им кушать, им там в Кремле, красно-голубым? Насчет того, кто должен здесь сидеть – "гайдаровское" дело, да и остальные вехи революции и перестройки – только часть, небольшая часть счета, касающаяся понятных большинству материальных затрат. В целом же счет – необъятен, и платить придется – всё возвращается. При смене ненавистной русским людям опостылевшей системы, тем, кто попадёт на эту расплату – не завидую. Им потом ещё и на Страшный Суд, куда думаю, придется собирать их по кусочкам, а некоторых даже по атомам, из навоза, или вулкана, в который их будут кидать пачками… В подвале – гулкое холодное марево, смесь дыма дешевых сигарет, послехлорной горькой влаги, чёрной, будто подноготной вечной грязи по углам, пятнышки по стенам – неизводимые дрозофилы, плодящиеся по тюремной канализации. Вспоминается, что недаром одно из названий сатаны – властелин, повелитель мух. Чай кипятим на таблетке. Часть того, что тащу в хату своим, на свою можно сказать квартиру – уходит здесь. Кое-кто уже заезжал в тюрьму – сразу видно, бывалые арестанты сидят полностью взобравшись на трамвайку, как птицы на насесте. Но таких единицы – в основном, первоходы – испуганные, оглушенные приговорами, с тревогой расспрашивающие – что там да как, наверху, где через несколько часов будут выясняться многие вещи из их жизни, которые им казались мелочами, и которые много будут определять – сдавал ли подельников из страха за свою задницу, писал ли заявление "красным" на других, с кем дружил, кем был по жизни… Это семена в черном навозе нынешней жижи, называемой в прошлом жизнью государства, это еще непроклюнувшиеся птенцы в разоренном гнезде, из которых нынешняя система, плодящая своих кукушат, никого не собирается растить – они не нужны ей ни в каком виде. Разве что для мертво-душной чичиковской отчетности: на столько-то арестантов выписано столько-то крупы, полагается такой-то штат – контингент охраны, с такой-то зарплатой, пенсией, социальными выслугами за годы общения с чернью-шпаной – это только единички в отчетах, превращающиеся в чью-то зарплату, и то дешевенькую, собранную из крошек, грязи, объедков, которые, в качестве бюджетных денег на залатывание систематической болезни нынешние правители бросили в нищее русское общество – на драку собаку… Кто смел, тот два съел – за себя и за того парня, которого "охраняет". Бывалых людей здесь видно не только по манерам, но и по многим мелочам – посадке, уверенности, некоторому свойскому чувству, что они дома. Правда за несколько часов холодной, почти альпийской ночевки в подвале – тоже не сразу распознать, что за птица: кто ворон, кто коршун, а кто и чайка, расклёвывающая всё, что подвернётся, лихорадочно "стригущая поляну" в беспокойном ожидании – не перепадет ли чего? Чайки, конечно, больше проявляются уже при жизни в хате – прибиваются к каким-нибудь семейкам, если в хате живут такими кучами, а больше стараются и там, и сям, и везде – поклёвывая, постреливая взглядом по чужим пайкам, видимо, привыкнув к этому на воле, где жизнь была столь же однообразна: неделя работы, месяцы выпивки на шару, в течение которых с собой одна и та же закуска – соль да рукав. Чайки, конечно, не редкость в любой хате, но всё же для первоходок – это исключение. Обычно они довольно тихи и скромны, это люди чего-то подобного хлебнувшие имеют устоявшуюся психологию, как выжить, как реализовать мало кем преодолимый инстинкт самосохранения. Наконец, полночь, шмон – всю толпу загоняют в боксики, откуда выдёргивают по одному: металлоискатель, из карманов всё на стол, раздеться до трусов, два раза присесть – сначала перебирают носильные вещи, потом всё остальное. Для того, чтоб показать власть – что-то лишнее, даже не по их мнению, не по инструкции Хозяина, а просто так сегодня захотелось – отбирают, записывают на вещи, на склад. В один день это могут оказаться фотографии – забираем две из трех! В другой – вязанные шапки и свитера (а как же прогулка, начальник? – Ничего не знаю! не положено! пишите заявление). У Лехи-скина опять что-то отметает Юра-Х…чик, странный азербайжанец-мент, любящий (видимо, болезненно) шмонать до талово, до осторожного прощупывания мужских "пакетиков с чаем"… На этот раз у Лехи из кроссовки, зацепившись за стельку, вылетают щипцы для ногтей – опять радость для смены – есть что доложить, есть кого трюмить! – повод и позубоскалить, и есть на ком реализовать злость за "полуночную работу" и неудавшуюся жизнь в Матрице, которая кроме погон и камуфляжа мало что подкидывает своим детям, что сидят и листают мои автомобильные журналы (пропускать? не пропускать? девок нет, можно и пропустить… блин, лучше брать подержанную, но есть риск нарваться…) потом ещё несколько часов до утра, до конца смены, погонять в "контру" ("counterstrike") – и домой. А Лёха радуется – щипчики Олькины, его девушки, отшмонали – ну и пусть полежат на вещах, до этапа. Даже как-то радостно улыбается ослепительной беззубой улыбкой ментам, которые её понимают: опять неудача, но это ерунда! у Лёхи впереди ещё суды, ознакомки, косачка – когда-нибудь повезёт. Не повезет здесь, повезёт на зоне. Не шибко там повезёт – всё равно повезёт потом, в будущей жизни, которая у него есть, а вот у них, у красных – нет. Опять ледник в виде боксика для людей, шесть шконарей на семнадцать человек, даже присесть многим негде. Резь в глазах от дыма и перенасыщенного влагой и хлоркой подземельного тумана – десять часов ленивой болтовни, выяснения знакомых, воспоминаний, ругани, ожидания, борьба с собственным телом, желающим вытянуться, выпрямиться, разогнуться, вздохнуть – и, наконец – какое-то движение: начинают выводить откатывать пальцы новичкам, пару часов – и уже медчасть, ещё часик – и баня, и снова боксик, но уже потеплее, хотя и без ничего – голый куб. Ещё пара часов – и поднимают по хатам. Я возвращаюсь домой. К своим. Всё те же родные арестантские лица, которые язык не поворачивается назвать иначе, хотя многочисленная литература и масскультура предлагает варианты – рожи, рыла… нет, лица… Сразу чай, кофе-мофе, оглядываюсь – Молдаван разбирает привезённые мной продукты, кто-то забивает пули, плетёт коня, стирает, читает. Пожалуй, из нашей хаты можно составить неплохой "экипаж машины боевой" – русский характер неистребим: сегодня он разбойник, завтра – воин, послезавтра – святой, как Опта, Пересвет, Ослябя и многие-многие другие, кто был и на Куликовом поле, и врывался в захваченную шляхтой и самозванцем Москву. Ситуация осталась та же, только немного поменялось оружие, да кони стали более железными. То, что русские остались русскими – проверим. Проверим на деле, как сможем справиться с последним игом, третьим, самым тяжелым. Лишь бы без нас не началось! Пока загорал на ИВС, изменилось немного – наконец-то пошёл вниз по чарт, или чёрт – лестнице Билан, подзаездивший мозги тем, что "невозможное возможно", исчезла из утренней сетки песня про маму, отмели телефон, и наши подсели на очередной сериал, на этот раз про тюрьму – "Немой" (и тут, как в любом новом сериале – добрый еврей, в нужном месте в нужное время – в данном случае с мобилой…). Вечером, как по команде – все места вокруг шконки Геныча с теликом – забиты до отказа, аншлаг. Сериал хоть и наивный, но хоть жизненный, по нынешним меркам. Некоторые вещи воспринимаются с огромной скидкой, скажем, то как телевизионные арестанты плясали всей хатой до потолка, поставив тропинку, славливаясь с другой хатой. Особенно веселились дорожники, но не в этом суть – немому, сказке про него, прошедшему этот ад и вышедшему на волю – сочувствовали все, как дети. Сочувствовали как друг другу, и как себе, желая чтоб вот это невозможное – выйти по чистой! – хоть для кого-то было возможно. Для достойного, простого, не мажора на "лексусе", а соседа рядом – чтоб была судьба, падающая неизвестно откуда – вот того, кто с тобой в одних окопах – нагнали! Чтоб не только зло, одно зло, сплошное зло – всё побеждало и побеждало… Я только вошёл, успел развернуть на своём уже месте чисовский рулет, разобрать все подарки, попить чаю, сгонять партию в шахматы с Хмурым, который изнывал в отсутствии соперника, и – уже кино, и – слишком быстро, только вошли во вкус – конец серии, и песня в конце: Странная ночь, долгая ночь… Некого винить, некому помочь… И уже – ночь. И ночная движуха-положуха: кто в домино дуется, кто в нарды, кто сидит, строчит малявки или письма домой (Аблакат), кто пытается научиться стоять на дороге, кто пытается войти в русло местной жизни, набираясь всё новых местных выражений, составляя первые послания из бородатых шедевров, гуляющих уже давно по централу. Например, неохота тебе писать брату-малолетке (раньше бы написал "извини, брат, хочу спать"), отмазываешься: "Друган, извини, меня сейчас прёт, как бобра по стекловате…", кто-то с девчонками "зажигает огни большого румба", кто-то по-доброму кроет подельника, каждый день выпрашивающего чего-нибудь сладкого – "плесень, чеши брюхо консервной банкой", а кто-то всё же пишет по делу, но в конце всё же прибавляет "жму руку, как прокурору гланды", кто-то "встает", "рвёт строку" совсем уж экзотически – "туплю перо об голову соседа". И так далее, таким же всё манером… Почему-то в последнее время от зеков больше всего достается Алсу – "рву строку, как на Алсу бикини", или "братан, жму 5, как сиськи Алсу"… Это, наверное, что-то подсознательное, причастность к общероссийской нездоровой страсти к эстраде. Конечно, не только Алсу икает, благодаря нашим, но и многие другие, трясущие своими прелестями и делающие откровенные движения "фабрики" и "стрелки", блестящие и крутящие… Это не Ева, не Сонечка Мармеладова – это новая Россия последних десятилетий, опирающаяся на худшее в человеке, на страсти и прочий эстрадный свинячий корм. Какой тут с этой эстрадой даже Родя Раскольников… Ещё мельче, ещё поубожистей, всё очень просто: живи – кайфуй, козявки жуй… Мишаня встал, прошёлся, его очередь бодрствовать. Ему на сериалы и эстраду как-то даже удивительно – наплевать. Хорошее старое кино посмотрит, или неплохую мелодраму, а эту чешую – пропускает не замечая, как сом донные нифеля фильтрует сквозь жабры, выплёвывая, предпочитая крупную добычу, нормального живца. А некоторые, наоборот, задерживают в своих жабрах всякую мелочь, отцеживают до последнего весь информационный корм, которого не хватает здесь всем (в одиночке вообще можно зачитать до дыр даже программу передач). Мишане же, видать, присущ нормальный обмен веществ, внутреннего корма – мыслей – хватает… – О, привет, жаба! – накидываются на него Безя с Хмурым… – Попутали, что ли, полосатые? – Мишаня ещё не разошелся, не разыгрался, и минут пять беззлобно огрызается, действительно, как большой придонный груббер от юрких лоцманов. Все заканчивается маленькой дружеской потасовкой, после которой Безя отправляется спать на их общее с Мишаней место, и все утихает. Безик вообще-то, не очень обычный домушник, хотя у него всё, как положено, все приметы на месте: и эполет, и звезды… Но все же он сам признается: – Сейчас уже не те времена. Раньше были твёрдые понятия, а сейчас ворам разрешили и жениться, и имущество наживать… Это когда-то всё было похоже на монашеский орден, а теперь уже вовсе не орден – у кого хоромы, у кого и жизнь другая, поближе к власти… Я, когда заехал, в первый день разговаривал с Безиком с самым первым, как положено по здешней иерархии, он всё же в хате – главный. О том, как тут всё устроено, как движется, что приветствуется, а что и нет. Я хоть и вне этого мира, особенный, никуда никаким образом формально к воровской идее не приходящийся, не чёрный, не красный, но тем не менее – авторитетные люди по централу уже знали – кто я, что за птица, с чем заезжаю сюда, с какой идеей, с каким прошлым. Костя М., смотрящий по централу, уже рисанул Безику, чтоб встречал соответственно. Я и в их мир не войду, но и в стороне не останусь – поэтому я как бы жил параллельно, не из черного, не из красного мира, из другого, но на авторитетном уровне. А соответственно – и очередность во сне, в еде, во многих тюремных мелочах – от бани до пользования общим телефоном – даже на уровне умолчания, без объяснений – соответствующее. Многое здесь делается молча. Безик во многом очень простой, я бы даже сказал даже смиренный, человек – спал по очереди с Мишаней. И сейчас, подвинув от сквозняка с решки, вязаную шапку на глаза – спокойно заснул. На кого же он похож? Или наоборот – кто похож на него? Сам он с западной Украины, родители из-под Збаража, предки заехали на Север по бендеровской, националистической теме. Ему бы папаху на бок, "шмайссер" в руки и в западенские леса – вылитый "лесной или зеленый" брат – бесшабашный, молодой партизан – антисистемщик, будто из старого военного фильма. Впрочем, Безин тип описать сложно – прикинуть графскую одежду, волосы подлиннее – и перед глазами утонченный, с легкой гойевской желтизной, испанский гранд. Что-то и простое, и в то же время не лишенное достоинства и отцовской заботы о своих – нынешняя человеческая натура в этих условиях, далеко не тепличных, не билано-алсувских… В нынешней России – все, кто есть, не становятся теми, кем могли бы быть в иной ситуации. Исключений – единицы, исключительные святые единицы, на которых ещё стоит русский мир. В жизни людей приливы есть, и есть отливы. Сейчас – полный, последний, абсолютный русский отлив. Обнажено всё захламленное, замусоренное человеческое дно. Но и все скрытые прежде достоинства – тоже сейчас на виду. Легко жить, когда батюшка – царь-отец позаботиться, чтобы еда была, и работа, и забота, и сохранены в неповреждённости вера и достоинство, основные костяки граждан государства русского государя. И куда как тяжело под гнётом мясорубки, плюющей ошмётками судеб людей – наверное, сейчас нет русской семьи, в которой не было бы осуждённого, либо убитого в Чечне, либо раздавленного красно-голубой психо-системой – везде горе, унизительная и оскорбительная нищета, разврат – борьба с Богом и Его детьми, и Его последним Римом и Иерусалимом – Россией. Долгая ночь. При чисовской лампочке, отчасти загороженной газеткой, чтобы спалось лучше тем, кто на верхних шконарях. Все равно помогает плохо. За несколько месяцев только разок вышибало электричество на этаже – хоть вспомнилось, что такое тёмная ночь. И то сразу кто-то стал ломиться в "робота", в железную дверь без ключа. Имитация сумрака – газетка, большие полотенца на контрольках, подвешенные вкруговую чисовские простыни, которые всё равно поутру снимать – зайдут, оборвут, изгадят – это хуже. Ночь – только чёрный, неабстрактный, немалевичевский, нереставрируемый, вечный квадратик на решке, в который никогда не увидишь ни звёзд, ни месяца – как чернильный пузырек – черный настоящий квадрат, в который протянуты нитки дороги – вот и вся ночь, несущая только одно – мысли и воспоминания, сгорающие в здешнем реакторе дотла. Мишаня, отбившись от Хмурого, которому трудно ему свернуть как следует кровь без Безика – сидит, пьёт оживляющий чай, медленно потягивая из пластмассовой коробочки роскошь: обсахаренный арахис, по местным меркам – люкс, супер-мега-сокровище братского межкамерного грева. Если тебе кроме буликов и бичиков и десятка сигарет шлют полную упаковку орехов – это маленькое суточное счастье, сладкого здесь не хватает всем и всегда. Орешки медленно тают. Все подходят изредка, кто не спит, берут по одной орешинке, молча, чтоб и не пропустить, и чтоб всем досталось похрустеть. Мишаня тихо, задумчиво, растягивая и орешки, и мысли, вспоминает: – Богдан спит сейчас. Восьмой год – самое такое время, когда они впитывают характер, стержень образуется. Моя говорит ему, что я в командировке – пока верит, – Мишаня встает, идет к себе, поправляет Безику сползшее одеяло, роется под шконарем, достает фотки. Все, так же как орешки, молча берут, рассматривают, отдают обратно. С фотками история отдельная – они почти как нечто общее, их гоняют друг другу по централу, смотрят все, и берегут – это общее святое: матери, сестры, девушки, даже свои домашние собаки (у Безика – английский коккер) – у некоторых, как например, у Липы – сестры уже нет (сгорела, рак) – а фотка – всё, что осталось… Мишаня односложно комментирует: – Моя, моя на кухне, Богдан, наш малыш, Богдан бесится… В первый день пошёл в школу – потерялся на час. Моя с ума сходит – у меня телефон красный: давай, дергай с работы, я в шоке! А я как будто ничего не случилось… Домой! Она, глаза как блюдца – давай искать! Где? – говорю, придёт, не беспокойся… нет! – давай искать, ты отец! Только я пошёл по следу – опять звонок. Так ласково уже, осторожно: уже дома, часики попутал… Возвращаюсь, смотрю – у них уже мир, и против меня уже дружат, чтоб ему не попало, чтоб я его не наказал. Она – тоси-боси, дорогой, и малыш в порядке, и всё хорошо, и вот тебе уже поляна накрыта, и вот тебе уже бутылочка стоит… Молчу. Глухо, мертво молчу. Думаю – вертись, вертись, всё равно стопари надо выписывать, всё равно проучить надо, уродца маленького. Иногда не надо внимание заострять, ни в коем случае, а тут – надо! Вот было ему два года – только разговаривать научился, греблан маленький. Смотрю как-то: берёт машинки, пожарную и грузовую – шарах! одна об другую, и орёт: авария, е…ть! Вот здесь, думаю, в два года, если я его законтрю на этом – потом отложится у него. И молчу. И прошло это у него, матерное, как рукой сняло. Я дома вообще не матерюсь. Видимо, в садике вирус был матерный, по несознанке кто-то из мелких выражался, а он повторял. Я с моей просто старался при нём культурно, как мы, говорить не что попало – о больших вещах: о вселенной там, как все устроено, о Боге пару слов скажу ей, а он-то, вижу – ушкует, всё впитывает… А вот когда опоздал – вижу, надо наказать, стопари выписать нешуточные, чтоб запомнил. А моя – не даёт! Чуть рама не упала – ах, так, думаю, постой!.. – Мишаня затягивается, и прищурив один глаз, как игровой, картёжник, собирает колоду фотографий – все, кто хотел, подошли, посмотрели, вернулись к телику или к своим делам, но всё же большинство – к ночному сеансу: детективы с разболтанными – развинченными неграми (извините, коренными афро-американскими, арапами по-старомодному уже нельзя-с: конституция-с…), готическая вампиро-мистика, молодёжные бесконечные игры вокруг да около молодых тел и их частей, вечный танец, не имеющий смысла без того, что даётся Богом – без таких, как Мишанин, Богданов: – На следующий день – то же самое, да не одно и то же! Моя. Звонит. Я как Герасим, думает, на всю херню согласен… Мишаня, дорогой, не мог бы ты подъехать, на минутку, домой: что-то Богданчика нету дома, и мне всё думается – должен с уроков прийти, а нету… Ну, думаю, жаба, нету такого слова "нету"! Это мы проходили. Мама била по затылку, за "нету", за "позв?нишь". А я в десятом классе "Евгения Онегина" читаю, а там Онегин Ленскому, или Ленский Онегину – "Нету". Я к мамке прибежал – кричу: как это нету, когда вот оно! А она мне – то когда было… Ну, в общем съехала. Это я так, к слову, запомнилось. Я про Богдана – жаба, думаю, зашёл к кому-нибудь на компьютере погонять, как и вчера – понравилось, а мы искать должны? Домой, базару нет, ехать надо, моя измену словит, потом неделю опять дуться друг на друга, или бухать кинусь – в общем, что-то будет… Но искать? – хрен вам, нашли обапела! Подъехал к подъезду – смотрю, моя уже в окошке, маякует: заходи, рукой отмашку даёт, по стеклу цинкует: тык-тык-тык! тык-тык-тык! – пальчиком… А я не вижу, и не слышу, и не замечаю – колеса попинал, под днище заглянул. Сосед идет. Васька, Богдана ровесник, можно сказать лучший его враг – то в одну историю затянет, то в другую. О, есть с кем посидеть… – Мишаня входит во вкус рассказа, живо представляя всю картину в лицах – мелкого прыщавого беззубого Васьки с говорящей за саму себя погремухой: – Васька-катастрофа его все звали во дворе, а он как мне всегда так серьезно – Михаил Степанович, на вы, понял, бздюк метр двадцать в прыжке! А вот так серьезно, сам-то Василий Батькович важный фрукт – у него дома одни бабы – мать, бабка, сестра, вот он и тянется вверх. Сидим, курим… Моя спустилась, белье поправить, понял. Не ко мне, а так, мимоходом, и так, краями – домой пойдёшь? Богданчика никто не видел? А у самой лицо белое, вот думаю, курятина, жди меня и я вернусь! Говорю, невзначай, спокойно так – тихо, на тормоза нажми, придёт, не маленький. И своё получит! И с Василием, о своём, о мужском… Она – да, да, и домой затрусила! А Васька на скамейке развалился, сидит, машину мою осматривает, говорит так по солидняку: "Вырасту, тоже "восьмёрку" возьму. Или КАМАЗ угоню!" Почему именно КАМАЗ, интересуюсь? "А КАМАЗ, говорит, машина солидная, дальнобойная". Не стал его ни в чем разубеждать. А ему тоже сверху цинкуют, чуть не танец танцуют – Васенька, не хочешь ли борща со сметанкой? А хлеба с маслом, а тут и пирожки у нас!.. Мы в большой комнате перед телевизором, уже накрыли… Он мне подмигивает – "Слышь, заманивают… А дома так сразу – уроки! режим! а то в угол!" Так и сидим, смотрим – через часика два – о, Богдан! Иди сюда! Ну, всё, Ваську отправляю домой. И этого домой – в наш подъезд – за руку, на разбор полётов! Что вчера прокатило – и не знаю сколько времени, и не заметил – сегодня не прокатит. Сегодня уже не то пальто! на тех же лыжах с того же трамплина уже не съедешь – объяснили и что такое пять минут, и что такое час времени мамкиного и моего! Сегодня не тот компот! Мишаня, вдаваясь в воспоминания, хотя на миг оказывается в нормальной жизни, а не там, где делюга и болезненный суд. В двух словах, делюга у Мишани сложная, кривая, слепленная из родственной дури – дядька жены никому ничего не сказав, заварил втихаря какую-то кашу с чьей-то квартирой, а к Мишане с женой притащил какого-то знакомого переночевать – его по-родственному пустили, а вышло, что попали в его мутку – дядька хотел с этого незнакомого джуса квартиру переписать ещё на кого-то третьего, кого поставил в курс, что есть квартира, и клиенты, и всё. И Мишаня, по доброте и наивности – оказался в подельниках, по статьям, по которым Богдана увидишь не скоро – по тяжелым. Мишаня по малолетке, пятнадцать лет назад, сидел. Тогда – сам говорит, было за что. А теперь это, видимо, сыграло свою роль. С одной стороны, даже если бы он чухнул в чём дело – тут дядька рассчитал точно: он бы заявление писать не стал бы – этого "черные" законы не позволяют; и с другой стороны, расчет на родственные, самые располагающие к доверию, чувства, тоже оправдался – троянский конь въехал в семью спокойно – и Мишаня встрял по полной. Хотя Мишаня был бы круглым дураком, если бы на такое дело пошёл с таким придурком-подельником, туником под пятьдесят. Уж если бы решился (хотя какие такие дела в кругу семьи?) – сделал бы так, что концов не нашёл никто. Уж в семью-то не стал бы тащить такую радость… Здесь, на СИЗО, этот "родственник, ты мне рубль должен" сразу, моментом сломился в шерсть, чтоб Мишаня его не достал. И начал строчить одно показание бредовее другого – Мишаня только читал, дивился, да скрипел зубами, своим неправильным, но красивым, благородным прикусом: "на ровном месте, на ровном месте – срочина, да немалая… семёра светит – минимум… Да уж и скорей бы – надоело всё…" Сколько здесь таких отцов, недовоспитавших Богом данных сыновей да дочерей. Сколько там женщин, строивших свой мир, тащивших в гнездо как можно больше тепла, молившихся и благодаривших за таких Мишань, Богданов, Генычей, даже Васек-катастроф – всё разрезано по-живому нынешней российской гильотиной. – Зашёл так спокойненько, ботиночки вместе, ранец в уголок. Я за ним. Чувствует, что будет сейчас доктор лекарство выписывать – и к мамке, на кухню – посудку помыть? А та смекнула, что сегодня лучше ничего не предпринимать – иди вон, с папой не хочешь поговорить? (потом тоже ей досталось – а зачем нас сталкивать? она – хорошая, а я – плохой?) Я говорю – нет уж, ты давай, а я посмотрю. И тут моя разошлась – ты где был! Я чуть с ума не сошла! – бегала за ним вокруг стола! – а он под стол, орёт: папка, спасай! Я говорю, а что тебя спасать, толку? Ты же ничего не признаёшь: где был, что делал… – обоснуй, определись… В компьютер, орёт, у Киры играли – больше не буду! Опоздал-то, всего на три часа сорок минут! – всё знает, жаба, и часы, и минуты! Ладно, вступаюсь. Американский стяг из задницы не стали делать: просто постоял в углу полчаса, посопел, в носу поковырял, уши, мозги прочистил. Потом поужинали вместе. Благодать. Вот он, кайф – работа, дом, жена, сына – что ещё надо? Хмурый, разрушитель, комментирует из-под одеяла. – А тебе сейчас семёру – держал! Мишаня, даже не обижаясь, отмахивается. – Спи, жаба, твой трояк-то у тебя уже в кармане, а кого-то учить лезешь, голова седалгиновая. Или хочешь сказать что? Тогда выходи на пятак, я тебя научу Родину любить… Хмурый, подоткнув одеяло поплотней, натянув на голову пуховик Копиша, завздыхал там – у самого дома почти то же самое, и что-то пробормотав, уснул, или лежал просто с закрытыми глазами – вспоминая, но ни с кем не делясь: некого винить, некому помочь – сам, всё сам, и ещё всё же – Бог… – Что там на ужин? Винегрет? О, это праздник, – Мишаня взмахнул поляной, сшитой грубо из разорванных полиэтиленовых пакетов, вынул пайку, взглянул на решку – на решке пусто, кабан сегодня не забегал, и пригласил всех желающих – Кто со мной, тот герой… – Кто без меня, тот – свинья… – Хмурый всё же не спал. Значит, ностальгировал, переживал, кубатурил что-то вперёд. Вот на кого он похож – не поймёшь… Глаза серые, даже белёсые, будто обесцвеченные серые квадратики дневного неба в решке – может, оттого, что "перец" умеет ждать – пристрастие к героину, раз появившись, способно сожрать человека, выжечь все внутренности, сделать пепельными и душу, и глаза, и цвет мира… А если сверху дополировать тоской, или прочитанными на централе книгами о любви… С Хмурым в шахматы мы играем почти на равных – за день две-три партии откатываем, как минимум. В шахматах хоть смухлевать сложно – и к тому же сразу видно человека, к чему стремится, способен ли мыслить масштабно, не просто ставить примитивные ловушки, а играть. Но в любой игре, есть и другие, более сложные ловушки – самолюбие, если его задеть, выиграв несколько партий подряд – болезненная штука, требует всё новой крови, новой игры… В шахматы Хмурого кто-то натаскал, когда он был на строгом. И до моего появления в хате ему играть с кем-то другим было не очень интересно: постоянно выигрывать вредно для самооценки, даже тщеславие не просыпается как следует. Вредная игра, дурно влияет на страстные игровые центры, особенно когда у всех выигрывал, а тут проигрываешь одну за другой… Кровь подворачивается, как в игровых автоматах… Не зная, из того же ли чувства неудовлетворённости Хмурого, но и о вере тоже мы больше всего беседовали именно с ним, прочитавшим и Евангелие, и Достоевского, и Ветхий завет, и много ещё чего. Дошло до того, что Хмурый при очередном расставании, и очередной неизвестности: свидимся, нет – с тоской обронил: – Давай, осуждайся скорей, и поехали вместе на строгий режим. Я скорее всего буду здесь, на первой (колонии)… Горькое признание – народу много, а поговорить не с кем. А без слов, в общем котле – страсти незаметно, медленно, как тепло от камней в турецкой бане, все равно проникнут внутрь, пройдут через поры всё глубже, всё ближе к сердцевине, и станут потом сжигающей, обесцвечивающей всё болезнью души… – страсти человеческие, как перец, тоже умеют ждать, их семена не выпаришь, не выполешь, увидать себя со стороны в чьем-то зеркале – иногда мучительное счастье, редкость, праздник. Какое лекарство? Какое лекарство есть от болезни, которую не можешь даже распознать в себе, в своей душе, без других людей? Даже распознав болезнь – что делать? Сам на сам, без общения, без общества здравых людей – мало, кто способен не заразиться, и то нельзя сказать, что человек один – общение с Богом, с Христом – способно и в компании смертельно больного общества принести человеку не просто облегчение или моральные подвижки, но качественное изменение. Никто не лишает нас этого общения, но обычно человек просто болеет душой, и ждёт – а вдруг пройдёт…. Хорошо, если переболеешь, и как-то отпустит. Некоторых не отпускает – болезни "вольного общения" кажутся гораздо страшнее местных – некоторые стремительно сюда возвращаются: "В хату такую-то подняли с воли такого-то, последний раз освобождался с централа столько-то месяцев (а то и недель или даже дней) назад…" Такая запись в курсовой – обычное дело. Возвращение блудного сына в родные тюремные пенаты… Что может помочь? Только чудо. Не только тем, кто здесь – каждый со своей небольшой, но очень личной, историей болезни и невзгод. А всей измотанной, болящей, истекающей кровью и последними слабыми вздохами, замирающей в предсмертной агонии стране. Может помочь только вымоленное за десятилетия – чудо, которое не может произойти без людей, без всех тех бесполезных мелочей, который каждый может сделать, откинув шепот разума, что всё бесполезно – принести воды ближнему, сказать слово, а некоторым, кто может – отдать то, что любишь, отдать всё, даже не рассчитывая получить жизнь на другом берегу слишком глубокого разлома, дошедшего до самой сердцевины, до сути русской жизни. Всем отмерена разная мера – кто-то способен жить по правде, сегодня это означает: отдать жизнь, не рассчитывая даже увидеть что-то взамен. Кто-то способен молча саботировать гнусное существование по правилам жидовской пирамиды, и ждать, не жить по их законам. Чтобы воцарилась вечная русская идея, жизнь по Божьей правде – надо перейти через пропасть войны, пройти по воде, и путь очень узок – по телам тех, кто стал мостовой и улицей для проходящих делал свой хребет – путь страшный, который ещё надо видеть, или чуять, надо жить им, зачастую теряя не просто всё, а становясь ещё одним кирпичиком этой мостовой – на что способны немногие. Пока нет этой маленькой кучки, способных на всё – и победить, и казалось бы проиграть, стать этим путём, которым им суждено пройти, чтоб прошли и остальные – не о чем и мечтать. Этот путь, и те, кто способен им пройти или стать его частью – и делают народ народом, а не стадом на краю пропасти, к которой теснят его пастыри злые, накинувшие овечьи шкуры, чтоб от них сильно не воняло крысиным алчным запашком процентщиков, прикидывающихся глубокомысленными финансовыми воротилами, министрами, президентами, имеющих вид людей, чтобы от них не шарахались, скрывающих за галстуками и смокингами самые опасные проявления неизлечимых болезней – провалившиеся души, наследственный духовный сифилис. Тишина. Копишу надоело раз за разом выигрывать у Фунтика не по доминошкам, не по камню, а на психологии – нагоняя на него, дядьку под пятьдесят, жути. Фунтик уже обиделся, что Копиш не только выигрывает, но ещё и подначивает его. Фунт сидит, отвернувшись от общака, потягивая за кем-то "Приму", лицо розовое – то ли прилив крови, то ли бешенство с самолюбием (как так, записной дворовый доминошник и на тебе?) не зная, что Копиш – игровой, способный на зоне и одеться во всё новое, и затовариться чаем-кофе за один вечер (на воле – ни-ни, зачем, Копишу этого на последней командировке, на Доманике – Майданике хватило…). Проглотив непонятную обиду, Фунтик, докурив, потягивается: – Побриться что ли налысо? Делать не хрен, хоть время убить… Геныч сидит над письмом домой, рассматривает фотки, спрашивает тоже обмякшего, притихшего Копиша: – Слушай, Серый, а почему Копиш? – Да в детстве так прозвали. Идём в кино, а денег всегда не хватает. Я смотрю по обочине – может, хоть десюнчик где-то завалялся, ну и шутят по-дурацки: что, копишь? Копишь? Вот и пошло… – Копиш что-то лениво вырисовывает на картонке, перебирая какие-то цифры. Геныч заглядывает к нему: – Что высчитываешь? – Да вот, – Копиш как-то странно усмехается – Похоже, я рекорд по централу поставил: за полтора года двести восемьдесят восемь суток в трюме… Суки красные, вот им не живется… Геныч, самый правильный из нас, самый спокойный, признает, сочувственно вздыхая: – Да уж… Ничего себе рекорд, абсолютный… Видно сломать хотят… – И ведь было бы за что, ни за хрен собачий. Ты прав – сказали ломать, и будут ломать, – Копиш бросил картонку с цифрами. Телевизор приглушён ради спящих, там идёт какой-то долгий пейзаж, с американским мелким дождиком (предел голливудской тоски). Гена, прислушавшись, и как бы не веря своим ушам, произносит. – Плачет кто-то… Копиш тоже слышит. – Да, слушай, точно. Вроде на долине… Геныч встает, идет на долину, достает чопик – точно, кто-то недалеко плачет, и это явно не телевизор. Геныч окликает в долину, осторожно, чтоб не спугнуть: – Эй, кто там, что случилось? Голос, женский, пока не понятно откуда. – Это я-а-а-а… – Кто я? – Геныч делает жест рукой из-за парапета, чтоб все умолкли. Копиш толкает Васю, телеманьяка – Ну, что сидим? Телик убей! Пока Вася выключает звук, Геныч налаживает связь: – Тебя как зовут? Ты где? Сколько вас там? – Алена-а-а-а… Мы тут с одной бабушкой сидим, вдвоем… – Слышь, Алёна, вы в какой хате? – Мы не в хате, мы в камере… – В камере, какой номер? – Сейчас спрошу… – видать, пошла у бабушки спрашивать (пропитая женщина без возраста, по 111-ой, сожителю ножом…) Алена возвращается обратно, уже приободряясь: – Мы в такой-то… – Слушай, Алена, не уходи. Сейчас посовещаемся, – Геныч приглашает Копиша, изведавшего не только трюмы, но и весь централ – которого и звать не надо – он уже здесь, уже вспоминает, кто с кем ловится, кто как расположен – губерния, больничка, трюма… Копиш говорит быстро, без скидок на эмоции, впечатывая мысли и действия: – Так, молчи. Сейчас тебе тропинку из семь два поставят. – Какую тропинку-у-у? – Не реви, курятина (это тихо, вполголоса, чтоб Алена не слышала). Нитку с мылом тебе сверху спустят. Делай удочку и лови. – Удочку-у-у… А-а-а-а, какую удочку-у-у, – опять истерика, слезы, сопли, страх, паника – весь женский набор на все случаи жизни – что за рулем иномарки, потерявшей управление на гололёде, что в тюрьме… – Вот дичь, – хладнокровно комментирует Копиш. – Ну как же изменился преступный мир!.. Это точно – какие уж тут преступники – большинство просто жертвы русской рулетки – кому золотая клетка на Рублевке, а кому и "зеро" – северное низкое небо в клеточку. – Все, успокоилась? – дождался Копиш конца рёва. – Так, теперь берёшь газетку. Газетка есть? – Есть. "Комсомолка" пойдет? – Берешь. По диагонали скручиваешь, чтоб было жестко. Поняла? – Да. – Мыло, надеюсь, есть. Мылом намажь один конец, и так же ещё газетку сверни. Потом вставляешь одну в другую. Телескоп видела, как выдвигается? И некоторое время надо подождать, пусть схватится, – видать бабулька у неё тоже ожила, что-то, видимо соображает, вспоминает, подсказывает – шёпот, шорох. – Дальше что? – голос у Алены уже бодрый, звонкий. – Делаешь крючок на конце, чтобы тропинку затянуть. – Может, тряпочку красную привязать, чтоб наше окошечко видно было лучше? – начинает что-то изобретать Аленка. – Ален, – Копиш непреклонен и деловит, – ничего не надо. Делай крючок, загибай кончик, и закрепи. Полиэтиленом оберни и поплавь на спичках. – Ага! Все! – бодро докладывает Аленка. – Цепляй там нитку, осторожно. Видишь? – Вижу! – Тяни аккуратно, не рви только. – Ой! Не тянется… – Стой! Подожди. Сейчас цинканем… – Что-что? – Сообщим куда надо. Жди, не волнуйся… – Копиш с Генычем суетятся, связываются с кем-то – дело-то настолько свежее, пахнущее семьей, ароматом женской молодой звонкой жизни, тонким теплом – даже не опишешь чем, воздушным, оглушительно-прекрасным, вызывающим немой восторг, остановку дыхания в груди, замирание измученного сердца – невыразимую гамму чувств, от нежности до рыцарского порыва. Геныч, можно сказать, самый семейный из нас, постоянно живущий на этой волне – как там моя, что она там, где, и Копиш – полная противоположность – тем не менее почти без слов, не договариваясь, вместе варят восхитительное блюдо, пищу для чьей-то изголодавшейся в одиночестве души – дорогу, дорогу жизни, связь через нитку, прочнее, чем многое в этом мире. Через несколько минут они уже опять вновь командуют ей: – Алена, слышишь? Теперь осторожно тяни, пойдёт нитка потолще. Это контролька, поняла? – Да, тяну. Ой!.. Да, пошла потолще. Ничего, что она другого цвета? – Нормально. Тяни дальше, до талово, не рви, но настойчиво. Так. Тянешь? – Да. Толстенькая идет. – Это конь. – Что-что, конь? – Да, конь, потом объясним. Видишь, там бумажка привязана? – Вижу. Беру в руку. Что дальше? – Запомни, как она крепится. Узел потом сможешь так же завязать? – Узел? Постараюсь. – Всё. Читай внимательно. Там инструкции. Ручка, бумага, есть? – Есть, есть. – Тогда пиши – что с тобой, откуда ты. Кратко. Не стенгазету. И сверху напиши – "в хату такую-то, Копишу и Гене" Поняла? – Всё, делаю. – Уф… Потом уже загнали этой Алене и арахиса в сахаре, и брусочки сыра, и ломтики разрезанной по размеру решки колбасы, и прочего, чего только можно было достать ночью в тюрьме… И главное, конечно, писем и предложений – как раз не от Геныча с Копишем – как познакомиться, да то, да сё… И Безик тоже вскочил, и попытался перехватить инициативу: "Алена, что за имя? Может, ты Елена Прекрасная, названная так в честь древнегреческой красавицы? Я тебя не видел, но по голосу представляю себе твои прекрасные глаза…" И она отвечала: "… Я всегда рада знакомству. Я девушка весёлая, но многие вещи не знаю, как и сказать. Лучше я буду отвечать на ваши вопросы, загадочный Ю.Б. (Юрий? А что такое Б.?) И кстати, насчет мисс я или миссис – это что значит, что я замужем или нет? Я скажу так – в моей недолгой двадцатилетней жизни были разные моменты, но я как скромный цветок, возможно, незабудка – храню молча то, что видела…" И так далее, и так далее… Иногда и беззвёздная, безлунная чернильная ночь может быть освещена одним маленьким росчерком чьей-то горящей судьбы, которую язык не повернется назвать падающей звездой. # 10. Красные и черные. Нашу хату раскидали. Часть контингента тусанули в другую камеру, а многих, кто уже получил срока – разбросали по осужденкам – строгой, общей, поселковой. Уменя уже есть 1,5 года поселка, и, несмотря на новую раскрутку, меня подняли в поселковую, где я поначалу чуть не обомлел – куда я попал, на малолетку? в дурку? в проходной двор? Большая часть контингента – сплошные Лехи с Аблакатами. Васька, которому едва исполнилось 18 – выглядит еле на 14 – тоньше сигареты, которая по-взрослому торчит из его подростковых губ каждые четверть часа, хотя все его гоняют – за кашель, за курение, за то, что мало ест и предпочитает чай с "чис-кейком" (чисовским серым хлебом), крошащимся при одном прикосновении. Год посёлка за то, что пытался уволочь у барыги 20 литров "Трои" и поесть. Пройдёт не одна неделя, пока я вкушу все "прелести" поселковой осужденки, а пока, после предыдущей квартиры "детей солнца", строгих подследственных – это действительно помесь детского сада, даже ясельной группы, дурдома, карантина для бичей, получающих по месяцу, по 15 суток, – скороварка, полученная путём частичного сложения всех этих ингредиентов, и выплёвывающая то и дело партии на этапы, несмотря ни на что, ни на какие смешные срока – три месяца, два месяца двадцать дней, двенадцать суток – что как говорится, на одной ноге… Это обычная практика здесь, особенно во вторник, в день хозяина, осматривающего с утра владения – раскидывать хаты – рвать устоявшиеся связи – одна из комбинаций, один из ходов в бесконечной пока что русской партии, где выступают с двух сторон два мира, две идеи – красная и черная. Красная идея пытается разбить черных (или делает вид, что занята этим), хотя бы если и не победить, так нанести максимальный урон, прикрываясь в своих военных действиях оправданием в виде общественной морали, законом, который якобы превыше всего. А черная идея, делая своё дело, отвечает обычным наплевательским презрением к красным, к привычным их тупым ударам. Большинство из заехавших сюда находятся на периферии этой войны, обычные пацаны, вовсе не идейные, не солдаты этой зарубы, а только строительный материал, чернозём – ну, буцкнут их пару раз в дежурке и на ИВСе, тут же подсунут чисовского адвоката, припугнут ещё, что и девушку его сейчас посадят (намекая, на то, что многое ей здесь не понравится), подпишет он явку, осудится особым порядком – и в пекло, и готов арестант. Он и красным-то не сильно интересен. Таких ломают, как спички, пачками отправляя обучаться премудростям: это черти спят, а арестант отдыхает… По-настоящему искрит там, где красные сталкиваются с идейными, с закаленными, с закоренелыми, которых они чуют своим нутром, прущих по бездорожью до талово. Этих, опознанных, особо и не скрывающих своего жизненного выбора, только за одну татуху могут бить несколько суток. Как Безика, как щупленького Винтю, почти что русского гончака в человеческом виде, четверо суток летавшего на кулаках только за одну надпись во всю спину, с картинкой: "Сын преступного мира". Его взяли с поличным, и от него не надо было ничего, ни показаний, ни явки, били за это признание на теле, до того, что его всего синего даже боялись на централ с ИВСа принимать – да ну, на хрен!.. – пока он не подмахнул, что никаких претензий не имеет и не будет иметь, случайно ударился об косяк. И все равно боялись – еще напишет заявление какому-нибудь омбудсмену, или ещё какому мену по правам человека… – но обычно никто заявлений не пишет – смысл? кто будет разбираться, красный прокурор? – это не в правилах, хотя на ментов и нет запрета писать, но все же этот момент – как приняли, как били, обычно проходит по умолчанию – что у Винтика, что у Безика, что у Хмурого… Да практически у всех в жизни, сознательно идущих по этому пути – прямому, кривому? – не мне судить. Я не судья. Я, честно говоря, немного наивно полагал, что времена пыток, шаламовско-солженицынской жути, есенинского восторга – уже прошли. И что примитивное битье, с ломанием носов и ребер, отбиванием почек, в самом худшем случае – со шрамами на голове, вскрывающимися при сбривании – это максимум. И ошибся. Понемногу знакомлюсь со своей новой хатой, разумеется, начиная с тех, кто в первых рядах: Гарик, Амбалик, Липа, Рушан, Айзик, дорожники – Вадик, Репка, Римас… И так далее до Васи. Обиженных нет. Гарик сразу затягивает в свой проход, посидеть на шконке, познакомиться, определиться. Достаю из сумки свёртки, делает хитрое лицо: – Мне ещё утром цинканули, что ты заедешь. Давай, что будешь? Чай, кофе-шмофе, чифир… Эй, Костыль, а ну-ка поставь литр… Он у меня тут в моих помощниках – чай принести, помочь папке по хозяйству… Да, Костян? – Костян, Константин, восемнадцатилетний розовощекий подросток кивает, идёт к дубку, ждёт – кипяток у него уже наготове – чай или кофе, улыбаясь и соглашаясь на всё: – Костыль, ты под меня мутишь? – он кивает. – Костыль, ты хоть слушаешь меня? – Да. – Он в хате оставлен. Там где-то суд у него будет – девчонка его ножом пырнула – и он вроде как терпила. Но он заяву не писал, а мусора по факту, что он в больницу лёг, возбудили. Но он ведь откажется, да, Костян? – как бы немного оправдываясь, что могут возникнуть вопросы потом, упреждает их Гарик, хотя я-то как раз никаких вопросов задавать в этом направлении не намерен. Костик улыбается. – Да. Скоро суд, поеду, повезут вернее, там буду говорить, что претензий не имею, – немного заученно говорит Костик, только-только входящий в реку очень определенных отношений: терпилы, бээс-ники, т.е. бывшие сотрудники, просто трусы, сдавшие подельников, охранники – по каждому отписано положенцу, по каждому получено указание: оставить в хате приносить пользу, в…бать, выкинуть в шерсть, ну и так далее… – Игорёк, бывший охранник, оставлен в хате приносить пользу. По мытью полов он заведует… – заканчивает из своего угла знакомить с хатой Гарик. – Куришь? – и протягивает "Cаptain Black", то ли сигарету, то ли сигарку – я уже не разберу за давностью лет: – Нет, Гарик, спасибо, бросил. Своё откурил… – Может, планчику, а? Вечный шок. Вечный ожог от новых людей, новых знакомств. Но всё когда-нибудь отходит, успокаивается под Костин чаёк, и его постоянный вопрос: – Чаю будешь? Как-то ночью, после отбоя, после того, как выключили "Маяк" – лежим на соседних шконарях с Липой, Сашкой Липецким, Сантьяго-Санчес-де-Залипайсом, или как его еще только ни кличут – прошедшему малолетку и посёлок. Татуировка на плече – кленовый лист, означающий оторванность от дома, тоску по дому, по ждущей где-то в Ельце, в Липецкой области, мамке. Да и правду сказать, где Елец, а где Коми – залетел он далеко. Его маленький рассказ прост, понятен, и тем не менее нов, по крайней мере для меня: – Короче, приняли меня 4-го апреля, а я подписал, что девятого. Я бы что угодно подписал, даже свидетельство о смерти. Первые четыре дня пинали, сломали три ребра. Как начали, так после часов трёх – четырёх на кулаках уже и не сильно чувствуется. Прорезают двоечкой по печени – в первый момент вспышка, а потом уже только боль общая по телу, как и была – ноет и всё. И, можно сказать, удары уже и не страшны – удар, только секунда боли – и общее отупение. Бьют час, другой, третий, четвёртый, пятый – вспотели, спускают меня вниз, на первый этаж. Там сижу на подоконнике, пока обедают. Потом сверху звонок этому краснопёрому джусу, который меня стережёт: – Давай, мамкины пирожки потом дожуешь, этого, который на окне – наверх. Он засекает, с набитым ртом: – Меминунынене (то есть, две минуты тебе)… Я не очень-то и расслышал, еле поднимаюсь, замечаю – он на котлы поглядывает: – Не укладываемся… И всё – в две минуты не уложились. Берут какой-то толстый справочник, кладут на голову. И этот толстый, с бутербродами "разорви е…ло" – берет табуретку за две ножки – и прорезает мне голову, через этот словарь. – На!.. Как в себя пришёл – попинали, и вниз. Опять звонок. – Давай этого, с подоконника – подонка… Я уже всё понял – ноги в раскорячку, практически на одних руках, как Курт Рассел в "Универсальном солдате" – спешу вверх. – О, уложились, это хорошо! Побухали, уже без словаря, просто ногами по рёбрам. Молчу. А что делать? Толстому, видать, лень меня спускать, скоро ужин. Предлагает: – Давай, его к шнифту, ласточкой поставим, и… Стою – ноги раздвинул, руки вперёд, упираюсь в дверь – не знаю, чего ждать. тут толстый подлетает сзади – и носком туфли – между ног! Не "айс"! должен сказать. Сжимаюсь на полу, отрубаюсь. Очнулся – и опять вниз – вверх, ужин у этого толстого, и опять – Встать ласточкой!.. Я на фоксе – смотрю уже за тенью. Эта жопа подлетает, а я в сторону – да ну на хрен! Лучше буду лежать, пусть что хотят, то и делают. Пинают, особенно этот, красный, старается – слышу, рёбра хрустят, или кажется, что делать – не знаю. И они тоже не знают. Помидор этот пыхтит, пот вытирает. Два дня так и били. На третий день опять их смена, опять толстый поднимает меня, злой, как рак, как крыса, предлагает: – А давайте на стол его, штаны снимем, и проведём!.. Я думал не будут – ну не совсем же они охренели, стали превращаться в это самое… Берут, ласты заворачивают, жирный, чувствую на джинсах молнию ловит – что делать? Не дернешься… Как начинаю орать – кричу что есть мочи! Влетает опер какой-то: – Вы что делаете? Что ты орёшь? Толстый накидывает пуху на себя – Проводим следственные действия, товарищ капитан, чего орёт – не знаем, прикидывается… Капитан мне двоечку прорезает – ту-туф! – и я опять в ауте… Липа, парень жилистый, в школе постоянно был на восточных единоборствах, но тут борьба только в одну сторону – когда он сломается, и всё. – Трое, нет, четверо суток прошло. Отбито – всё. Молчу. Поднимают. Сажают на стул. Другая смена. Чувствую, эти бить не будут, но дело пахнет керосином. Вежливо начинают разговаривать: – Ну, что, может "звонок другу"? Я соображаю – может, действительно дадут позвонить… Да ну на хрен!... Не верю, а всё равно киваю. Хотя и подозреваю – какой-то подвох. И точно. Входят двое, с рюкзачком небольшим "Camelot" – почему-то запомнил. Вынимают телефонную машинку, такую, из старых фильмов про войну, про Ленина. Вежливый говорит: "Это называется "полевая почта"… знаешь? Говорить будешь? А я даже не знаю, что им сказать – плечами пожимаю. А сам чую – какая-то охрененная подлянка. Короче, берут два провода. Один скотчем к кисти пришпиливают, чтоб не слетел. А второй кончик – к уху, к кончику носа прикладывают. И начинают ручку вертеть. Ампер много, вольт мало… Или как там… Этот телефон накручивают и он тебя бьет, пока ручку крутят, как тебе сказать – офигительно! И самое плохое – не привыкаешь. Нельзя привыкнуть, только орёшь: а, а, а, А-А! один за плечи держит, другой коленом придавливает, чтоб не вставал, третий – крутит. Если замолчал – значит, язык проглотил. По-натуральному: внутрь западает, и задыхаешься. Замолчал – наклонят головой вниз – и удар сзади по чеклажке, по затылку. Язык выплёвываешь, и прокашливаешься. И по новой – начинают наворачивать свою почту полевую… Так четырнадцать часов. Я потом всё подписал. Подельник, как узнал, удивляется – Липа, дурак, а что ж ты терпел столько? А я сам не знаю – всё надеялся, может, уже конец, хватит. Бумажку подают – поступил девятого. А я помню, что пятого. Говорю, вы же меня пятого принимали, сами не помните? Мы-то помним, и тебе сейчас напомним, говорят, и машину достают снова. Всё-всё, говорю! Хоть девятого, хоть двадцатого – подпишу хоть что. Как скотч отодрали, смотрю – провод внутрь руки уходит – короче, кисть практически насквозь прожгло. И еще видишь – язык как у змеи, прикусил, когда боялся проглотить, и не почувствовал, как сам порвал, – Липа высовывает язык – действительно, раздвояется, как у кобры. А я думал, что он от природы так слегка шепелявит, произнося "с" на манер английского "th", почти что нашего "ф": – Фффуки красные… Что этот толстый, что эти подонки спокойные… сам не знаю – как вытерпел, зачем? Четырнадцать часов, пять суток. Как думаешь, может правда, зря? Как я могу думать, что зря. Человек в здравом рассудке не может хотеть ни быть сломленным, ни сидеть, что при Сталине, что при Путине. Поменялось, оказывается, не так уж много: что тогда, что сейчас: признался – получи. Хотя технологии на месте не стоят, глядишь, скоро ленинский телефон сменят на какой-нибудь сотовый… Что тогда, что сейчас: не все красные таковы. Но всё еще есть те, у кого безнаказанность под крышей вышестоящего закона, культивирует древние садистские наклонности, кому доставляет кайф – ломать до талово, по безику, по-сатанински. Это природа нынешней власти, в маленькой её черно-красной проекции: ты, с кленовым листом, вор, ты беззащитен, ты в моем распоряжении, кругом – всё красно, и я могу сделать с тобой почти всё – и сделаю, если не признаешься, что ты – вор, черняшка, грязный обмылок общества в глазах его величества закона… Черно-красный знак "инь-янь", черно-красный символ бесконечной вражды и борьбы противоположностей, только не совсем симметричный: черняшки Липки, Костыли, Васьки – за красными особо не охотятся… Красная идея, "рожденная революцией", воспетая в массе фильмов, от "Места встречи" до "Улиц разбитых фонарей", приучает стадо к страху перед законом – закон непоколебим, закон всегда прав, и даже когда не прав смотри пункт первый, и одушевленный закон этот – некто, надевший погоны, признак некоторого неприкасаемого ордена (ст. 317, 318), внутри которого – свой закон. И у красных и у черных – звезды. У красных – пятиконечные, у черных – восьмиконечные. И у черной идеи свой идеальный внутренний закон (делай людское; выделяй на общее; старайся, чтоб шло людям), гораздо более простой и понятный, чем у красных: прикрывай своих, молчи на допросах и при "звонках другу", не сотрудничай, ни на лагере, нигде, и главное – не сдавай, не сдавай, молчи… Сродни некоторым вечным ограничениям. Тогда как "красный" кодекс им позволяет практически всё: подкинуть наркотик, сунуть провокатора с микрофоном, вербануть стукача, подмутить ложные показания, запугать, запинать, забить током… Со стороны эта война Красной и Чёрной звёзд, можно сказать уже почти столетняя, показала безвыходность этой войны для России: никто не победит, хотя все будут к этому стремиться. В нынешней России, когда из общества украдены основные средства, необходимые для нормальной жизни, резко возрастает грань – как жить? Нет денег, ну нет, негде взять – или идёшь, воруешь, или идёшь охранять чужое добро, или за некоторые подачки – надеть погоны, и получить зарплату, общагу, детсад ведомственный, а некоторым – цинковую робу в Чечне… Разговор накоротке, на кортах, с одним из тех, кто идёт по чёрной дороге: – И у нас многое уже не так… Раньше на лагере положенец заходил на кухню, пробовал, смотрел, чтоб полагающееся, что идёт на общее, никуда не уходило. Теперь смотришь, и там многое идёт в другую сторону, – показывает жестом – героином по венам: – вместо общего. Начинаешь разговор, и появляется кто-нибудь, мурчащий, что ты не прав, что не туда прешь по бездорожью… Хотя я живу – мужиком, кто мне что может сказать? Кое-кто отписывает на волю. Подъезжают люди к лагерю, вызывают этих на разговор за общее. Не идут, отсиживаются. Так и сидят – знают, что как только выйдут – вилы… А некоторые из авторитетных пошли на это с властью, – показывает жест пальцами указательными, друг о друга – жизнь душа в душу… Сидим, неспешно разговариваем, торопиться некуда. Приходим к парадоксальному выводу: красные, черные, может, сами того не зная – сегодня приросли к одному телу (цвет его, масть, пока выяснять не будем). И иногда то, что не могут сделать одни, делают другие… Две руки одного организма, месящие жестоко кровавое месиво… Конечно, не все красные – звери и садисты. Есть те, кто и кипятку принесёт, и телефон поможет затянуть, кто и воров ловит не ради галочки. Идёт такой опер Михалыч в какой-нибудь притон в пригороде, находящийся – все знают – в длинном покосившемся бараке времён последней новостройки. Завидев его, местные торчубаны поникают головами: О-о-о-о, труба… Михалыч прёт. Опять Верка банчить не будет… Сидят на корточках, худые высохшие, вечно молодые – у многих от наркотиков рост замедляется, волосы не растут, и они и в тридцать выглядят подростками. А Михалыч даже здоровается с некоторыми: – Сашок, здоров… Что, на кумарах?.. И ты здесь, невменяшка? Вовка, лысая головка, к тебе обращаюсь… Сидит Вовка, подпирает стену, трясет его болезнь, штормит Вовку – умную головку похуже Джорджа Клуни в "Идеальном шторме". Он знает Михалыча, и тот его, как облупленного: Вовка противоречив – хочет вмазаться, и где-то в самой своей глубине – мечтает освободиться, не вмазываться никогда, хотя этого никогда, никогда не будет, потому что героин умеет ждать. Неделями, годами, десятками лет. Даже закодируйся, освободись совсем, женись, брось такую жизнь, заведи детей – может наступить этот миг, страшный и манящий, когда всё горит, и надо взять доз, пяток, не больше, чтобы самому раскумариться… Да ведь принесла нелёгкая Михалыча – будет торчать в подъезде, пока не появится тот, кого он выслеживает, кто ему нужен. И Верку не тронет (она уже наверняка всё попрятала по нычкам, и пельмени варит – вдруг Михалыч заглянет для профилактики…). И Вовку, даже были бы у него эти пять доз – не тронул бы, знает, что он только себе, только полечиться. Не нужен Вовка Михалычу (возиться, оформлять по 228-ой на годик посёлка, а притон, и крупные птицы, летящие поклевать корму – перескочит в другое место, перелетит). Михалыч ловит, так уж ловит, с некоторым достоинством, не сажает подряд эти головки дезоморфиновые – неинтересно, не качественно… Когда же он сломится отсюда… Вовка не выдерживает: – Михалыч, ты бы шёл отсюда. Видишь – болеем… Дай нам взять. Сам знаешь – только себе, только себе… – у Вовки зубы стучат. На дворе лето, а он кутается в телогрейку. И Михалыч, как уже не раз бывало, со вздохом соглашается: – Ладно. Я на два часа отлучусь, пообедать. Но через два часа, чтоб вас видно не было, – и идет, и садится в свою оставленную далеко за забором, побитую "четверку" с лоховским багажником на крыше… Все, дорога есть – Вовка первый ломится к Верке (он договорился – значит, первый. Остальные – в очередь), торопливо затоваривается, и уходит – Михалыч через два часа будет точно, это проверено. Не все и таковы. Есть те, кто дослужился до начальника районной милиции – увидел, что творится, что "не то пальто!" – и пошёл в адвокаты: всяко лучше защищать, чем сажать… Но и таких единицы… В целом всё же оба ордена в самых своих верхушках во многом неосознанно, а некоторые сознательно, служат одной и той же силе, которая старается быть незаметной, бесцветной, безмастёвой – безжалостно распоряжающейся пехотой, солдатами той и другой стороны, только в своих интересах, только в своих. Когда вша-процентщица, насосавшийся клоп – становятся пастырями, которым подчинены и овчарки, и волки – то стаду конец… Многие и с красной и с черной стороны это чуют, но в рамках своей собственной жизненной ситуации, не могут это выразить – что же за сила всем сейчас водит и пытается управлять, и что же будет с ними, когда исчезнет стадо, или когда все в нём перекрасятся в красное и черное… В коридоре увидел Лёху-Измену и Аблаката. Обрадовался им, как родным. Их куда-то вели со свёрнутыми рулетами. Успеваю пожать руки, спросить, куда их? Они в унисон, радостно говорят: на прожарку… Ух ты, точно, весна началась, а я и не заметил – вши стали усиленно плодиться по всему централу… "Вот она пришла, весна, как паранойя", обан-бобан!... Охранник не прерывает, смотрит в сторону. Потом, когда Аблакат и Лёха, всё оборачиваясь, скрываются в двери пролёта, ведущего вниз, в баню, охранник – молодой русский парень, простой, круглолицый, и видно с такими же мыслями, спрашивает у меня: – Ну что, как дела? Что нового? И этот тоже попал в день сурка. В дурке доктора заражаются от пациентов – глотают на ночь колёса – соники, колют друг другу укольчики "от нервов" – короче, как говорится, сидят на "одиннадцатом номере"… И здесь у охранников – тоже самое, заразные болезни, только посерьезнее: та же клетка, что у нас – у коридорных и в душе, и в голове… Кто из нас сидит? И кто свободен? – Да вроде всё по-старому, – говорю я. – Кто страну разворовывал – продолжает. Наверное, ещё не всё продано. Кто перцем банчит по-крупному – то же самое. А здесь вот мы… И вы… – Ну, да… Ну, да… Что же делать, – грустно соглашается он. – Пойдём пока, раз нечего делать. По крайней мере – мы придём к власти – этого безика не будет. Да и милиции тоже не будет… – А и правильно, зачем она нужна… Организм тюрьмы потихоньку, но верно, переваривает тысячи человеческих судеб, и арестантских, и милицейских – и выплёвывает: кого на волю, кого в лагеря или посёлки, малолетки или крытки, а кого и дальше вниз-вверх по служебной лестнице, оставляя следы в душах и головах каждого. Женщины, малолетки (одних "Малых" на централе несколько, может и десятки, а на лагерях – сотни), люди, шерсть, осужденки строгие, поселковые, больничка, подследственные (строгие отдельно; 228-я, наркотики – отдельно), тубики и вичевые, трюмы-изоляторы, баландёры – всё это большое хозяйство требует иного взаимоотношения "красных и черных". И зачастую здесь всё наоборот: стараются тех, кого общество окрестило "закоренелыми" преступниками, прошедших многое, элиту, короче не по объявлению набранных – распределить на все людские хаты. В этом есть свой простой резон – кто ещё будет работать с вновь прибывшими? А смотрящие и поговорят, до тонкостей разберутся – кого как назвать, кого может по ошибке не туда закинули – кто из шерсти, а кто и обиженный… Дверь камеры за вновь прибывшим захлопывается – и он уже сразу должен определиться, всё ли у него по жизни было ровно. Не было ли чего, гадского, блядского… Естественный тюремный отбор, лекарство от беспредела и хаоса, и одновременно, инициация новых потенциальных солдат столетней, неутихающей войны… Малолетки по понятной (и убогой) мысли закона, содержатся отдельно, отрезаны от остальных (но только не для тюрьмы, не для зеков – дорога на малолетку есть почти всегда) – чтобы варились в собственном котле, чтоб не старались идти по "кривой". И зачастую это гораздо хуже, чем если бы просто сидели бы они со всеми, да мыли полы: "В такой-то хате (на малолетке) за халатное отношение к "Д" (дороге) был опущен такой-то…" – по незнанию взяли и сделали первое, что пришло на ум. Нет, чтоб просто пару раз прорезать по чеклажке. Слышали звон, да не знают, где он… Слышали, что за это наказывают, да и порешили по-своему. Их пытаются вразумить: "Зачем же так сразу. Вы что там охренели?" – разбирая дело, отписывают им, что так не надо было делать. Ответ действием не замедлил ждать: "В той же хате, за то, что поступил по безику и опустил такого-то, опущен такой-то…" Хоть стой, хоть падай, разбирая плоды, взращенные нынешним законом. На малолетних зонах – ещё сложнее. Там выжить месяц – это как несколько лет лагеря, а иногда даже на сколько ни умножай – всё равно не получится. Из ста безумных дней не склеить одного нормального. Каких там только нет мастей – количество может зашкаливать за сотню: много спишь – "бизон", "бандерлог"; прошёлся босиком, без тапочек, по полу – "пешеход"; когда сидел на долине и пролетел вертолёт – изволь там и оставаться, пока не пролетит второй; кто-то провёл пальцами по глазам, "загасил" – бегай за ним хоть весь день: "разгаси! разгаси!"; что уже говорить, если капнет слюна или зубная паста на одежду, и не дай Бог! – случайно брызнет капля с долины – замордуют; "кондиционер" втягивает испорченный воздух и бежит на решку – выпускать дыхание… Вариантов – сотни. На взрослой зоне эти масти в расчет в основном не идут – там делают скидку на неразумность, кроме, конечно, особо тяжких мастей, когда человек законтачился по полной – не отмоешь. Иногда это способ избавиться от сильного конкурента, иногда способ перераспределить от богатеньких их передачки, которыми они похрумкивают под одеялами, иногда возможность получить некоторые, имеющиеся и там, блага. Мишаня, вспоминая о малолетке с содроганием (как практически все), не мог не отозваться с некоторой долей уважения о тогдашнем хозяине зоны, который мог даже "поляну накрыть", вызвать его и ещё парочку-троечку парней с Севера, из Коми, которые, появившись на зоне – навели хоть какой-то порядок и некоторое умиротворение в этом дичайшем хаосе. Как графитовые стержни в ядерном реакторе. Только человеческий кошмар и хаос гораздо менее управляем – здесь сильные и крепкие за одну ночь могут скатиться на самый низ "мастёвой пирамиды", приводя к очередной жестокосердной власти очередных наиболее безжалостных малолетних временщиков (способов – сотни: чуть стемнеет, закатать в одеяло, и делай что хочешь…). Северяне с Мишаней хоть как-то, врезавшись в это дикое с любых точек зрения, хоть физической, хоть психологической, чернобыльское, хиросимовское безумие – принесли с собой традиции северных лагерей и сплоченности – хоть на несколько месяцев дали вздохнуть не только воспитателям (о них – какая может быть забота у детей) – нет, тем, кто остался один на один с такими же как они, брошенных заживо в ад. Волчара, Мишаня, Хмурый, Безик, Амбалик, и многие другие, прошедшие все круги малолетней преисподней (воображение Данте по сравнению с их реальностью, отдыхает) – что им приготовил "цивилизованный мир"? Что им, пробравшимся военными тропами ежедневного, ежеминутного боя, ежечасного бытия начеку, на фоксе, уготовало общество ВТО и рынка? Мир фантиков и неоновых реклам – что может дать душе? Душе, балансировавшей на смертельном лезвии. Что они всё ещё живы – вообще чудо. Что не омертвели души, которые загоняют в те же окопы – три года, шесть лет – вдвойне чудо. По ним проехал бездушный красный танк, засыпал землёй – выбирайтесь, как можете… – и они откопались, отжились, не умерли, как ни хотела бы того система, пославшая их души в газовые камеры современной малолетки. История Амбалика вообще уникальна. Его взяли в четырнадцать лет, через две недели после начала его десятого в жизни учебного года. Взяли прямо в классе. Пришли, и застегнули наручники на запястьях сзади – на глазах у всей школы. И повели куда-то. Та, которая потом родит ему троих детей, подруга сестры – этого даже не видела. С тех пор – шестнадцать лет лагерей, с перерывами на несколько дней свободы. Но это не удивительно – удивительно другое: несмотря ни на что Амба Ставропольский, Саня-Амбалик – человек счастливый (как предсказала ему прабабушка: этот много испытает, но будет из всей семьи самый счастливый), человек женатый, семейный: трое сыновей – шесть, восемь и десять лет – которых он заделал на коротюсеньких лагерных свиданках от той, что вдруг открылась ему, что готова и ждать его и воспитывать этих сорванцов, и терпеть ещё многое (это ещё не все – у Амбалика есть ещё и дочка, девять лет, которая навещает бабушку с тремя братьями, и те её пасут и оберегают, как сестру и как принцессу) – что может вытерпеть русская женщина? К Амбалику приехал отец на свиданку. Тщедушный, на полторы головы ниже, пожилой человек. И ругается: – Давай, сына, пора остепениться. У тебя всё-таки семья, дети. Хватит тут по зонам, пересылками… Амба, на воле послушный мнению старших, отца в первую очередь, здесь, чувствуя границу, грань, что папик его не достанет через стекло, через телефонную трубку, обрывает его бегущую назидательную строку: – Стоп, стоп. Давай не будем. А ты сам-то о чём думал, когда мамка нас троих тянула? А ты двадцать шесть лет всё по зонам, всё по пересылкам, по этапам… Ничего не попутал, папа? Отец умолк. Давится слезой, а сказать нечего – правда. Но и сердце уже не то, не жесткое, мягкое, как у ребёнка – жжёт, давит в груди. Молчит, тянет валидол из кармана, вздыхает, только смотрит умоляюще, что Амбалик одумается, но тот непреклонен: – Стоп, давай о другом… Как мамка? – на эту тему выписывает стопари по полной. Некоторое время после Амба даже скидывал звонок, если высвечивался папкин номер. Но потом тот всё равно добился своего, отобрав сотовый у мамки, когда она звонила Амбалику (а чем ты сможешь победить отцовское сердце?): – Ну всё, Саш, хорош. Не сердись. Я это, я, папка твой. Ну, у нас всё хорошо. Твои были на каникулах. Старший всё на лошади катается, или на плоту по пруду. Удочки я им сделал по руке, из лозы. Графитовые-то, нынешние, не нравятся мне, в руку не ложатся. Средний – с ним, как пришитый, или с бабкой-то поросят кормить ходит, то гусей… А младший – угадай в кого? Даю по сотке на конфет-манфет, младший – сразу наводит движуху: давайте, скинемся, купим что-нибудь Лизке… Лизавета, кстати, тоже неделю пробыла (совсем вытянулась за несколько месяцев)… Да, даю по сотке. Младший: хотите, у вас будут лежать? не хотите? Эти простодырые – всё ему отдают, а он – то в игровые автоматы просадит, то Лизку на такси прокатит до города и обратно, то ещё куда денет… Приезжай, давай, не сердись на отца. Мне ведь уже шестьдесят скоро, не забыл? Вот такая традиция. Вот такая семья. Вот такая любовь – жена Амбалика, узнавшая про новый срок, который ему тут накрутили: четыре и два за "побег" (собирали ягоды рядом с посёлком, красные на суде сами троили, не знали, что сказать, какой побег: один говорит, сняли с поезда, другой – с машины, а третий, классический – пешком – но всё равно "четверу" добавили, видно, сверху сказано – рецидивистов крепить, вот и крепят) – только коротко замечает: – Никуда не пиши. Шли почтой документы, здесь адвокат разберется, только никуда не встревай. Должны перевести по месту жительства, и тут ты у меня скоро выйдешь. Всё понял? Домой пора, а то они (дети) меня уже измучили. Говорят – папка выйдет, тогда будем слушаться! И почему-то я им верю… – Амбалик вздыхает, говорит – сейчас, минутку, – высовывает голову из-за одеяла, занавешивающего его полуночный разговор от пики, от глазка смотрителя: – Ну что, меня нет, и в хате движуху некому изобразить? А ну давайте-ка, кому молчим? опять мент родился… Он прав. Услышат его ровный, методичный издали разговор – засекут. Дальше уже возможно по обстоятельствам: могут трубу отмести, могут у хаты телик отнять, может дежурящая сегодня на продоле Оля-блондинка заподозрит, что он не спит, и обидится. А когда женщина обижается – она может всё… Третий час ночи. Стоим с дорожниками (кто дежурит ночью), вокруг общака – делаем груза в трюма. Все мои знакомые уже знают в какой я хате, и что я вернулся из двухнедельного заточения в одиночке на ИВС. Амбалик сидит на корточках перед кормяком. Он до пояса обнажён – мелькают его татуировки, сделанные ещё на малолетке, из которых выделяются два черепа в СС-овских фуражках по обоим плечам – "отрицалово". Но Оля их не видит – она только слышит его медовый голос: – Оля, какое имя… Ваши мелкокалиберные глазки… Моё разбитое сердце… Оно только ваше… Не кусочек – только целиком, как ты могла!... Нужна шапочка, чтоб его сшить… Что, откроешь?.. Сейчас принесёшь? Мы не спеша делаем своё дело, одновременно слушая и наблюдая, как из огромной тучи, которой является темперамент Амбалика, бьёт очередная молния в очередную жертву – слепая молния, называемая любовью… Тюремная, наверное, самая слепая, потому что очень яркая. "Юра, с Бр. приветом, с наилучшими! Я опять в #2 (втором трюме), на десять суток.?** закрыли за то, что глазок сломал на прогулке в боксике. Короче, опять я. Юра, если будет такая возможность – чего-нибудь из съестного, и бурбулятор. Заранее благодарен за суету и понимание, борьба продолжается. С бр.ув. Слава России! Твой я." Это Лёха-Скин. Опять заехал в трюм. Связь с ним будет только в 6 утра из верхней хаты, когда появится вода, чтоб можно было помыть руки и груза – связь только по долине, по мокрой. Упаковываем маленький китайский кипятильник в несколько пакетов и запаиваем на фитилях из туалетки (бурбулятора, то есть двух лезвий и провода – нет, поэтому надеемся на этот). Следующий груз – три очищенных яйца, сдавленных в одну гибкую сосиску, обмотанную нитками. Ещё груз – котлета, брусок ветчины, и последний – ветчина, сало, чеснок. Продержится какое-то время. Пока запаиваем в шуршуны (шуршащие полиэтиленовые пакеты), пишем сопровод: "Ночки доброй, брат дорожник! Всего наилучшего тебе от Господа Бога. К сути: гони этот груз, вернее, три нестандартных груза в #2, Скину. Всего наилучшего "Д" (дорожник) такой-то хаты", раздается цинк – два удара ложкой по двери напротив нашей хаты, через продол, на котором стоит Оля. Амбалик усиливает и так неотразимую атаку своего обаяния, а наши дорожники принимают по долине почту. Они успевают проточковать малявки, отправить их дальше по дороге на решке, получить отработку – Амбалик всё сидит, Оля всё стоит. Кормяк уже открыт, хотя это и запрещено. Амбалик уже протянул руку, и ждёт когда Оля положит ему иголку в руку: – Мадам, ваша маленькая ручка… Как же вы будете мне печь пирожки, я же такой нежный муж… Пироги, тапочки, ждёшь меня, годика через три, а, Оля?.. А нельзя ли фотографию такой прелестной женщины… Или девушки? Ах, уже есть ребенок, четырех лет? Мы его сейчас усыновим? Дочь?.. Мне приходит груз от Копиша – свернутые листы первых глав рукописи. Вместе с сопроводом, малява: "Юра, здорово были! Мои добрые тебе. Я что-то не понял немного. Продолжение у тебя на руках, или еще только будет? Если не всё загонял, то пихай, что осталось. Так интересно почитать, нормально! Кто такой Денис Давыдов? Там за свободу где пишешь не всем, наверное, понятно. Напиши тоже подробное объяснение. Например: "Абсолютная свобода в том, что какие-либо ограничения он делает сам себе, а не кто-то, в рамках своего достоинства, веры, цели и т. д." Сам смотри, ты же пишешь свой взгляд, и выражаться только твоё мнение должно. Сам нормально вроде, ты как? Пока вершу на этом, сам не хворай. С теплом бр. Я (С.К.)" Привожу в слово в слово, стараясь соблюдать правило хроник – здесь не должно быть только моего мнения, может, и правда, стоит как предлагал Безик – записать недельку нашей жизни здесь, без прикрас – и сделать учебный фильм для тех, кто ещё живет во сне, в маленькой камере своего сознания. Амбалик сегодня просто в ударе – девочка из женской хаты прислала длинное, как стенгазета, письмо, просто откровенное до предела (его приводить не буду), телефонные звонки, и ещё Оля, наивная и прекрасная, чья маленькая рука растаяла в его, чей вовсе и не мелкокалиберный голубоглазый взгляд из-под ресниц, тютчевский, удивительный, растаял в карей Амбаликовой пропасти, который ещё несколько минут после прикосновения к её рукам, глазам, душе – кружится по хате, вдыхая и выдыхая, как бегут после марафона: – Уф, ну вы всё видели? Столетняя война, бесконечная и непонятная снаружи – продолжается. Где-то жесть, битье, пытки, а на другом конце – любовь, пусть такая, но когда она искренняя, тогда как известно – кто много любил, тому много простится… С утра от Копиша новая м (мулька): "С бр. теплом, привет дружище! за ночь вырос флюс – пошёл в медчасть. Всех врачей отделал, а тут заходит Хозяин. Я и ему вцепился в ухо и все мозги съел. Он тут же, при мне остальных ** отжарил. Я им неделю писал, пока флюс не вскочил. Ещё что-то с ногами. Нет ли у кого крема "Боро-фреш" "Боро-плюс" Что-то с суставами. Еле хожу. С бр. теплом, бедненький я (С.К.)" И так далее, в этом ключе. Люди бывают разные – черные, белые, ** (красные)… – Амбалик, а как же, что она?.. – Так это она меня охраняла от злых арестантов! Рушан-Татарин, стоит посреди хаты, курит, склонив свою чингисханскую шлёмку набок, закрыв один глазик, оставив другой полумесяцем, выпуская дым тоже боком, из-под тоненькой кривой полоски усиков – весь как татарский герой мультфильма, обретший за год на централе брюшко и неистребимый аппетит: – Короче, Амба, кончай эту любятину. Может, закинемся? – Татарин, тебе бы только пожрать, – Амбалик накидывается на Рушана и начинается обычный бой без правил, когда один стучит по вздрагивающему, смеющемуся, тельцу татарского Вини-Пуха, Вини-Руша: – Ой-ой! Ну хватит! Я же пошутил! – Как ты мог, это же любовь! Какая тебе любятина-жеребятина… – Всё! Любовь, любовь, пойдем жрать, опять пюрешка остынет, у меня уже голова болит от голода! Бичики, пюре, пюре с бичиками, булики, с вольняшками, без вольняшки – ежедневное меню с вариациями. И жизнь Амбы и многих – этап, пересылка, лагерь, этап, столыпин – бесконечное однообразное разнообразие. Идем по коридору. Девушек не успели завести в хату. Они всячески упираются, хоть посмотреть, хоть спросить: – А кто тут Саша Амбалик? – Да вот он, – конвойный указывает на Амбу. Девушки вздыхают: – Действительно, красивый… # 11. Последние из неиндейцев. Красные не так уж и разъедают чёрных, как индейцы, они же албанцы, они же набранные по объявлению, они же упавшие из бомболюка – случайные, не определившиеся по жизни человеки-пассажиры, "обезьяны необоснованные", живущие кем жили – плывущие по течению пузом вверх полудохлыми рыбами. Что по пути случается, то и будет: подвернётся телефон – подтибрят, подвернётся хорошая работа – будут прохладненько работать, могут даже и на выборы сходить от скуки, но чаще проходят мимо всего, что не сулит никакой выгоды. Никогда и никуда, кроме тайного мелкого рывка, они не будут двигаться сами, больше всего ожидая, что будет проплывать крупная акула, к которой можно на время приклеиться, и около которой поесть, поспать вдосталь. Амбалик изнывает от скуки – в хате полная тишина. Кто мог – забились по шконкам по трое на две и бандерложат, бизонят вовсю. Никакой движухи. Даже воздух, кажется, висит как лондонский смог, хотя этот туман – из дыма дешевых сигарет, испарений с дольняка, бронхитного дыхания, влажных вещей – трудно назвать воздухом, это тюремная смесь, оседающая таким плотным запахом на вещи – на полотенца, простыни, что вряд ли когда выветрится. И тот же горький безжизненный осадок – на душах. Вот она – победа толпы. Это болотце – полная противоположность всей его долгой тюремной жизни: пару дней, или недель – на воле, и уже – не успев очухаться, отжиться – знакомый до боли возглас продольного: "Кипяток брать будем?" – звяк кормяка, жесткий шконарь, ИВС-овская постоянная полутьма… Вроде еще вчера лежала, размякнув во сне, на руке какая-то девочка из-под какого-никакого Оренбурга, или Екатеринбурга… От её раскрытой тёплой подмышки несло лёгким ароматом незнакомой щедрой и доверчивой женщины (обещал жениться, не обещал – не помню…) – и здрасте! – те же и то же: кипяток брать будешь? – то же самое, но не одно и то же, как в том анекдоте… За шестнадцать амбаликовых лет малолетки, пересылок, лагерей – ему ясно видно, что индейцы не то что бы побеждают, но все больше превосходят количеством своего племени. Вот настоящая опасность для его мира – утонуть в затхлом болотце недоверков, ничтожеств, в болоте безвестности, от постоянного контакта с которым – сам рискуешь стать таким же, по кругозору и действиям… И не он один это осознаёт: чёрное море все меньше, всё страннее, всё более расплывчаты болотистые неверные берега, которые наступают как солончаки на Арал… Все ближе – ничто. Безик дает о себе знать малявкой: "Юра, здравствуй! С самими наилучшими пожеланиями и теплом! У меня к тебе одна просьба. Пусть она тебе не покажется странной: удели мне хотя бы несколько строк в своей книге. Я совершенно серьезно. Если выйдет – вот тебе адрес (домашний). Туда, когда книга будет готова, можно занести. Там всегда знают, где меня можно найти. И еще маленькая просьба – найдется кофе, или шокольдос, что-нибудь сладкое, по дружбе – тусани. Заранее благодарю, удачи, скорого выхода на "золотую". С искренним уважением, твой Я" Думаю, просьбу Юры я выполнил в полной мере, как мог. Конечно, здесь можно было сказать больше из того, что в жизни происходило со многими, но все это было бы несколько однообразно, и к тому же мои "хроники Риддика" имеют несколько иную цель. Хотел бы я описать характеры в духе Тараса Бульбы или Ильи Муромца, но здесь их нет пока, хотя некоторые, как пятидесятилетний Саныч, отсидевший из них двадцать семь лет, прошедший всё – от битья, до четырёхчасового обливания холодной водой на соликамском морозе ("Генерала Карбышева хотели из меня сделать, суки!") – многое могли бы поведать того, чего нынешняя Россия себе не представляет. Сам он тоже с горечью замечает: "Сейчас фуфло – как с добрым утром! Раньше была – тюрьма, а сейчас – не пойми что…" Хотя, кто его знает, может пока до времени скрыто от нас многое – русский дух способен вместить очень многое – и святость, и разбойничью жизнь. Может, со временем из моих соседей и обнаружатся новые Опты, разбойники благоразумные: будут ещё и Ильи, и Тарасы. Чтоб этот русский святой дух и дух воинской доблести проснулся – возможно и он испытывается грядой таких испытаний, и он, казалось бы, гибельно тонет в болоте поклонников золотого тельца. Испытания имеют положительную сторону – "надобно прийти искушениям, чтоб выявились лучшие" (ап.Павел), и еще – "кто бежит искушений – избегает добродетелей" (по-моему св. Исаак Сирин). Нужно, чтоб кто-то переболел болезнями бездействия и пустых мечтаний, кто-то прошёл путём деятельного освобождения от своих страстей, как жизнь в Сечи Запорожской, и – опять прихожу к тому же самому, зову и ищу тех, кто стал для других путём: "и ты хребет свой делал как бы мостовою, и спину свою как бы улицей для проходящих…" (Иеремия?) Пока я был на ИВС – в хате ЧП. На вечернюю поверку некоторые еле встали, и шатались (от самодельной браги). А на следующий день, по густому духу в хате и сивушному запаху – отмели остатки, литров пять, спрятанных в бачке для свежей воды. Захожу в хату – Амбалика нет. Оказывается, Юра-Х…чик (никто и не знает, как его фамилия-отчество), вызвал его на разговор. Можно сказать, на допрос. С ходу заявил: – Давай, как нерусский нерусскому! Кто брагу ставил?.. Спрос с тебя, как с понимающего… Амба смеётся. Его отец – болгарин-катала, мамка русская, южная – и сам он выглядит, как Ален Делон, только чернявый и волосатый, побрутальней и гораздо обаятельней, с признаками классической греческой красоты и неотразимой мужской привлекательности (вещдоки – пачки маляв с побежденными женскими сердцами, отданными ему, только ему, единственному такому во всем мире, – "смотри, если узнаю что…" – через раз, разными почерками). – Да я что, начальник? Веришь – нет? Ни сном, ни духом… Это всё албанцы необоснованные, махновцы, мутанули что-то втихаря… – честные оливковые глаза Амбы сияют так, что никакого полиграфа, никакого детектора не надо – не врёт, не могут эти глаза врать. Юра-Х…чик в растерянности, и верит, и не верит, ведёт его обратно и вызывает всех подряд: – Кто? Все равно узнаю кто! Амбалик? Липа? Татарин? В результате Танк вынужден грузиться, иначе всё будет по новой. И – на выход с вещами… Если бы никто не загрузился – было бы хуже всей хате. Подвернули бы крови по полной: кружька, льожка, подваль! (всё с акцентом Юры-Х…чика). И, наверное, в отместку за вольности с брагой (больше ничего и не было, подумаешь, не допили несколько литров, значит, не особо-то и хотелось…) – стали закидывать в хату индейцев с этапов – пачками. Если характеризовать их хоть как-то (вернее, пытаться), то лучше булгаковского Шарикова Полиграф Полиграфыча на разных стадиях своего получеловеческого революционного пути – ничего и не приходит в голову. Заходит такое чудо в перьях: в кирзовых сапогах (или валенках, или в обуви, которую вообще трудно как-то назвать – ботинках в виде булыжника), в одних мятых, подвязанных верёвкой, бичевских штанах – только вчера корова жевала, подвязанных так, что из-под дырявой непонятного цвета рубашки, кажется, что у него там подвязана морковка (ни трусов, ни майки). Под мышкой – чисовский рулет и маленький пакет непонятно с каким скарбом. Длинноватые, спутанные клоки волос, так и не отмытые баней, и в глазах – страх, и больше ничего. – Ты, кто, чудо? – Я? – Ну не я же, арояша. По жизни ровно всё? – По жизни? – Ну, я что с тобой в повторялки играю, пасынок дурной? – Повторялки? Амбалик от изнеможения хватается за голову: – Всё, пойдем пока. Не болей, – падает на место за общаком напротив Кондора. Они, сами того не зная, разыграли сицилианскую защиту (первые три хода), но затем дело приняло привычный оборот. Шахматы в поселковой осужденке – особый вид развлечения. Практически все играют на одном уровне: сначала битва и охота за фигурками друг друга идет на одном фланге, на одной половине доски. Потом, когда там все уничтожается – переходят к оставленному на время другому флангу. Кондор почти постоянно проигрывает Амбе, но от этого игра для обоих не становится менее интересной. Кондор – действительно напоминает птицу, огромную, допотопную. Плоскостопой походкой, сложив большие руки (с татухой в виде скорпиона), он ходит по хате, щелкая костяшками пальцев, не замечая индейцев, записав на свой счет очередной проигрыш Амбе (на предыдущей неделе он в доминошки проиграл ему блок сигарет, теперь взялся за шахматы, но на интерес, лишь бы хоть разок, но выиграть). Потом, разжав пальцы, взмахивает птеродактильными крылами – и вместе со своим орлиным башкирским профилем: перед вами чистый кондор, житель чилийских Андов: – Я всё равно выиграю когда-нибудь! Кондор хотя бы не индеец. Прошёл малолетку, общий, спустился на посёлок, сейчас через нас едет на строгий. Многие в Уфе, на родине – и не знают, что он здесь – взяли нежданчиком и упекли в поселок, а на длительное поселковое житье-бытье с России везут к нам: валить лес. О большинстве, кто оказался здесь надолго – забывают практически все. Попал в тюрьму – и вчерашние закадычные друзья, партнёры по делам, весёлые девчонки – отворачиваются с удивительной быстротой. Попал в тюрьму – ищи жену… Хотя жены у Кондора нет. "Полковнику никто не пишет, полковника никто не ждёт" – слишком обычная здесь история. Но о Кондоре, оказалось – не забыли. Щёлкает кормяк: – Строев Олег есть? – Это кто? – удивляется хата. – Есть, – неожиданно отзывается Кондор. – Передача. Распишитесь… Заходит даже по здешним меркам огромный кабан, килограмм на сорок с лишним (хотя, разрешено только тридцать на весь месяц). Конфеты, чай, кофе, сигареты, постельное, мыльно-рыльное… Расставленные для новой партии шахматы пришлось отложить. Амбалик, принимая бесконечный поток пакетиков из кормяка, уже замутил у Кондора сигарчух, кофейку, ручечек, офигительных конвертиков – и так далее по мелочи. Пока длится эта ситуация с Кондором, который всё недоумевает – а с какой стати ему на этой пересылке такое счастье? – Саныч уже раскручивает вновь прибывшего индейца – Шарикова на "прописку": – Ну что, значит, после проверки готовь тазик. – С тёплой водой? – Ну, как хочешь. Тебе же задницей в ней сидеть… – Ну, дальше. Тазик приготовлю… – напрягается новичок, пытаясь запомнить все сквозь непрерывную вынужденную абстинентую боль во всем теле, особенно в голове, в шлемке, не чуящей никаких подвохов, не способной еще катить на приколе… – Ну, и сядешь в него. Штаны спустишь, и перед пикой сядешь, к нам спиной. А мы будем наблюдать, чтоб всё было по-научному. – Ладно, сяду. Что это покажет? – растерянный новобранец преступного мира всё принимает за чистую монету. – Как что? Сядешь, начнешь в большой палец дуть – если пузыри не пойдут, значит, ты не врёшь – не дырявый. Значит, не брешешь. – Да я и так не вру… – Но это же надо проверить. А это объективный, научный способ. С водой. Все так прописываются. Знаешь об этом? Не слышал, что ли? – Да что-то слышал… – А теперь все. Иди. Скидывай с себя всё – и в пакет завязывай, чтоб ни одна шестимостовая дрянь не проникла. Шариков-индеец скидывает с себя всё, оставаясь голым и беззащитным перед в общем-то не такими уж злыми арестантскими приколами и шутками. Сообща находят ему, что одеть-обуть: Рушан – футболку, Амба – труселя и носки, Вихорь – трико, даже домашние тапочки: процесс превращения Шарикова в человека пошёл… Кондор с Амбой, раскидав дачку, вновь продолжают свой марафон в шахматы. Но Кондор уже играет не так весело, не так радостно проигрывая и выигрывая фигуры. Амба чувствует, что Кондор будто подранен, подбит на лету – и они бросают это дело. Опять звякает кормяк: – Строев Олег, на выход… – Кондор! Опять тебя. Может свиданка? Его уводят неизвестно куда. Но через десять минут возвращается назад. Он садится на свой шконарь и задумчиво утыкается головой в колени. – Ну что там, неприятности? – интересуюсь вскользь. – Да, юрист приезжал. – Какой юрист? – отрываюсь от мульки, которую писал Мишане – узнать, как у него дела перед этапом и дошли ли груза со сладким: орехами в сахаре, халвой и конфетами. – Хотят, чтобы квартиру на них оформил – на мать с отчимом… – У тебя квартира есть? – Да, в Уфе. Осталась после бати. Его убили, и они сначала без меня дачу продали, машину. А вот теперь квартиру хотят. Он мне дает вот такую пачуху документов (со стопку форматки). Говорю – это что? Юрист говорит: я только доверенности оформляю, а что там – не моё дело. Говорю – ну как же не твоё дело? В двух словах объяснить-то можно… В двух словах, говорит – очень выгодно: ты оформляешь квартиру на продажу, на мать. Она продает, кладёт деньги в банк, и тебе с процентов, каждый месяц – падает на твой лицевой счет, или передачками. У тебя же, говорит, ещё пять своих, как минимум… А мамке тяжело – откуда ей брать пять лет деньги тебе? Это что, говорю, шваркнуть меня хотят? Молчит, в сторону смотрит, в глаза боится. Да ну, на хрен, говорю, ничего не буду подписывать, пока с ними не поговорю. Они здесь ведь где-то, правда? Да, говорит, в гостинице остановились на три дня… Кондор обостренно замолкает. Как человек, столкнувшийся с неправдой рано, он всё это чувствует кожей, боковой линией. Мамка бросила его с младшей сестрой, когда ему было двенадцать. Отец – то в тюрьме, то неизвестно где. Что такое, горечь, горе – он знает лучше многих. И сейчас – взгляд напряженный, хмурый, и затравленный – от обиды, от исчезнувшей надежды – оказывается, опять то же самое: зло, обман, расчет. Никакой любви. И вся эта передачка – данайский конь… Замануха, дешевая. И втройне горькая потому что от мамки. – Дача у вас большая была? – Не маленькая. Двести соток земли. Трёхэтажный коттедж. Машина – "Ниссан" двухтысячного… – Не кисло. Все сочувственно слушают, комментируют – главное, ничего не подписывай, ни одной бумажки. Вот тебе и передачка – задобрить хотели, запудрить мозги, взять нежданчиком, купить. Кондор всё это и так чувствует и понимает, а все равно обидно – мать вспомнила, когда, видимо, кончились деньги от продажи всего предыдущего. Это даже не обида, это никому не выразимая смертельная горечь. Так оно и идет своим чередом – "каждому свое", пока в одну сторону: кто-то сидит, а кто-то, как чайка, расклёвывает всё, что осталось у тебя на воле: имущество, наследство, семью. Кого-то забывают, а о ком-то лучше б не вспоминали. – Дичь, глушенная веслом! – вскакивает Амба, не довыслушав ситуацию Кондора – обращаясь то ли к новому индейцу, то ли в адрес диких чаек на воле, расклёвывающих последнее без всякого понятия о человеческом. – Когда же я уеду, из этой солнечной Коми? Кого убить? После вечерней поверки прописать Шарикова не удалось – он лежал, лежал на своей вате (ватном матрасе с подушкой), потом затрясся – и в конце концов всё вылилось в эпилептический припадок. Стебануло его не шуточно. Кто в первый раз видел падучую – ломанулись маяковать продольному: – Слышь, старшой! У него припадок, ну на хрен! Как мы спать-то будем? Вдруг он тут кони двинет! Сделай что-нибудь! – А я что сделаю? До утра ничего. – Звони на крест (в больничку). Пусть лепила, дежурный, да кто угодно – сюда двигают! Да таблеток возьмёт побольше! В результате Шариков со своей падучей концертный номер с тазиком отменил. Но с паршивой овцы хоть шерсти клок – четыре колеса феназепама скрылись у Амбы в кармане. Уже за полночь, когда обоих залетевших сегодня шариковых побрили налысо, одели, они всё же устроили "концерт по заявкам" – сидели перед шнифтом (глазком надзирателя) на пятаке с поллитровкой в руке, и пели по очереди (неутомимый "смотрящий за бандерлогами" Антоха-Воркута, предложил, как всегда, другой "микрофон", и наиболее весёлые в хате жеребцы долго ржали) Шариков – первый сидел и пел искусственно приблатнённым горловым манером: Сижу на нарах, шарики катаю, Тебя, родная, часто вспоминаю. Такая шняга – гадом буду я – Ты кружку браги, выпей за меня… Повторив на бис этот бессмысленный хит, он уступил место своему близнецу, который без слуха, без голоса завыл песню, единственную которую знал, и которую распевал долгими пьяными подзаборными вечерами в своём забытом всеми лесном поселке – о "солдатском цинковом гробу", которого не видел, и о "верной любви", которой тем более ни разу не встречал в пьяных посиделках. Так идут дни за днями, лукавые дни – то ли ничего не происходит, то ли постоянное движение и безумие – складываясь в месяцы и годы, постоянно манящие "золотой", как солнце – рыб подо льдом, для которых выпрыгнуть из лунки – из затхлой воды: и жизнь, и смерть. Это наркотик, приглушающий болевые симптомы больного общества: никому не нужные на свободе (кроме торговцев "Троей") аборигены-Шариковы массой едут по посёлкам валить лес, давать кубы и быть безмолвным быдлом для местных князьков-ментов, правящих, как в сталинские времена, с помощью кулака и угрозы; едут по этапам "бродяги", размораживая централы (наш – один из самых сложных по стране: между "черными" и "красными" – очень худой мир: постоянно отбираемые телевизоры, режимные натяжки: полотенца не вешать, под одеялами не спать; сотовые – большая редкость, которую очень трудно и затянуть, и занычить…); под общий восторг заезжающие с районных ИВС молодые девушки (в основном по 105-ой или 111-ой – удар ножом, точный, или не очень – по сожителю), чтобы оставить тут всю свою молодость; приходят в себя молоденькие спортсмены-мажоры, ещё вчера приторговывавшие смертью – планом, герычем – не себе! мы даже не курим (228-я, особо тяжкая, по ней срывов практически нет, а срока – немыслимые), а сегодня моющие полы и долину – впервые в жизни (вместо комфортного душа после тренажерного зала); принимают свою долю охранники, охранявшие чужое добро, чтоб теперь быть здесь на самом низу лестницы – всё катится и медленно, и неотвратимо и легко. Годы жизни могут уложиться в несколько абзацев простого ночного рассказа Амбы. В хату на вечер и полночи затянули телефон. Чтоб не все знали – кому в хате не надо знать (сколько уже было случаев: заходит телефон, и через несколько минут – врываются в хату – руки в гору, работает ОМОН! – и успеваешь только выдернуть батарейку, и шваркнуть трубу о стену! – вот вам телефон…), Репка передает груз с телефоном незаметно мне в руку, мы с Амбой киваем друг другу – здесь… Сразу невзначай завешивается полотенцем уголок, вешается на верёвку простынь – на всякий случай, чтоб не было видно с пики ни огонька зарядки, ни случайного проблеска экрана. И нужен постоянный шум, фон в хате – когда телефон включается, то раздается и виброзвонок и короткий ринг-тон. Когда человек говорит по телефону – то это чувствуется, по тембру голоса, по монотонности темпа – и продольный, если даже не смотрит в пику, а осторожно подошёл и ушкует – может понять, что в хате – телефон. Хотят отшуметься – многие. И напряжены, и молчат, ждут очереди отзвониться со своей симки – "малышки", или же с чужой – с перезвоном, с обещанием положить денег на счёт. Амба будет звонить долго: и подружке в Оренбург, и своим (у младшего – горло болит, плачет…) – поэтому звонят те, у кого очень срочно. А он сначала садится в доминошки-шаробежки с Кондором, но игра быстро кончается: на интерес Кондор больше не играет, а с остальными просто не интересно. Амбе надоедает напряженное молчание: – Кому молчим? Когда не надо – так вся хата на бодряке! А тут – менты рождаются, пачками! Репа, Кондор, так и будем молчать? – Сам расскажи что-нибудь… – просит Репа. Ему надо отзвониться мамке, а его очередь дорваться до канители вряд ли дойдёт раньше часу ночи – а вдруг она уже спать ляжет? – Да что вам рассказать! Дичь, битая веслом! Что вам интересно? У вас же режим – наелись и лежим… – Почему "Амбалик"? – кидает первую попавшую тему Репа. Амба, делать нечего, соглашается заполнить эфир, пока там кто-то в углу, ругаясь, в очередной раз набирает pin-код: телефон разбит почти в хлам, зарядка прикручена чужая, еле-еле действует, да и клавиши западают, и к тому же связь – только в одном положении… – Да я в десятом классе на танцы пошёл. Танцевали тогда где-то в клубе соседском. Ну, и подвалил ко мне какой-то дядя из местных. Я ему не понравился. Говорит, выйдем. Ну, думаю, что не выйти. Выхожу, а у него – по разбитой бутылке в каждой руке, короче, он на дерьме, и сам не подарок. Ну я, чтоб не ждать – разок левой и приложился. Он месяц в реанимации пролежал, так и не вышел оттуда. Свидетели, девчонки, даже друзья его говорили на суде, что я не виноват. Куда там – так из школы, из класса и взяли. В первый раз поднимали на СИЗО – а мне всё интересно. Сидим в подвале, а подвал длинный, со шконарями, с печкой, с дровами – как тут ориентироваться? Тут меня один дяхон приметил – говорит, первоход, малолетка? Да, говорю. Держись, указывает, рядом со мной – и ничего не бойся. Мне тут чифиру предложили, а я у дяхона спрашиваю – что такое? Воровской компот, говорит, и смеётся – за меня централ каждое утро в пол-шестого поднимает, будешь? Конечно, ору, буду. Ну, я и хапнул. Сначала ничего не понял – только на дольняк потянуло – до смерти. Все смеются, а я отбомбился, возвращаюсь – все тело пошло вдруг двигать само, то плечи, то ноги – и бросает то в жар, то в холод. Болтаю уже без остановки – попёрло волка по бездорожью… И все меня слушают, и ржут… И дяхон по плечу похлопывает: как поднимут с малолетки, я тебя разыщу. Потом стали поднимать по камерам, а меня на малолетку. Заводят в хату, а я такой весёлый, как айсберг в океане – короче, дупля не отбиваю совсем. Смотрю – стоят шконари, двухъярусные. Все пацаны наверху, на верхних полках – на пальме, а сбоку отдельный одиночный шконарь – и на нем пахан. Я спрашиваю, а что вы там, наверху, пацаны, делаете? Один так осторожно – сидим, пока пахан не скажет – слезать нельзя. А курить, говорю? Тоже, говорит, только по приказу. И тут пахан этот на шконаре пошевелился, и встает – весь на мля буду! на фарси! – волосы назад от ветра, харя наглая, некрасивая… Думаю – что творят канадцы! – тут одного левой, возможно, и мало будет. Сразу, молча, двоечку прорезаю! – он, как очухался, куда всё подевалось – ворам сидим… – в шнифт, к своим ломиться! – а никто не пришел. Я на его место ложусь, пацанам говорю – слазьте – пусть эта обезьяна необоснованная на пальме сидит. Так мы и жили – только к проверке его спускали и на моё место усаживали, чтоб не докапывались – всё в порядке. Через неделю всё равно сломился. Перед проверкой сунул в заявление какой-то конверт, а потом нас вывели в боксик на шмон. Возвращаемся – а вещей этого кери, и самого его – уже нет. Пока другого пахана не было – чего мы только не вытворяли. Малолетка тогда, в 90-м, была специальная усиленная, по-нынешнему как взрослая крытка, теперь такой нет. Сто тридцать малолеток – система камерная… Птица в клетке, птица в клетке, А на воле – воронье… Это плач по малолетке, Это – прошлое моё!.. Нам ведь всё было – по хрену мороз! – не добавят, не накажут. На продоле – молодые девчонки парами дежурят, у нас кровь играет! Так мы у одной ручку в петлю поймаем, в кормяк затащим, и пока она пищит, бьётся, пока другая там тырсится: ну мальчики, ну что вы делаете! – рука твоя… Хочешь – целуй, хочешь – в штаны кому-нибудь суй!.. Пока мы так баловались каждый день – нам решили другого пахана закинуть. Мы прознали об этой движухе – и дверь заклинили – забили зубные щетки с обоих сторон в виде клиньев – а когда так заклинило, замок не открыть: язычок прижат. Так мы ещё щели хлебом размятым замазали – и воду пустили. Двое суток мы там купались и на пальме сидели – воды было полкамеры. Потом договорились с красными – нас не трогают, и мы сильно не бесимся. А оттуда я уже на тубанар попал – смотрю, а там мой дяхон, который меня тогда, малолетку, пригрел – как раз размораживает зону, и зовут его – Юра Амбалик. Вот от него мне погремуха и перешла. Я у него бегал в "п…здюках": то нужно, это, там за общим последи, там иди сделай – всё на тумаках и ласковом слове. Зону размораживать – до хрена делов – он на "фазенде" сидел, в отдельном бараке, и с утра до ночи, без передыху – вату не катали – в этот барак, в другой, в третий – и всё меня в первую очередь, как правую свою руку. С утра, чуть опоздал к нему – держал по шее! – где был, папка уже волнуется?!.. Почему на фазенде не ночевал, подонок? – совсем как маленького. А я к тому времени после полутора лет малолетки, тренажерки, штанги – вымахал под Шварценегера – а он со мной как с сыном, и бьет, и балует, и волнуется… Бывало, правда, специально где-нибудь в бараке застрянешь, подольше кимарнуть, уединиться от всех, даже от дяхона – иначе в дурку попадешь… Иногда я за больничку ходил – полежать, посмотреть, как пацаны там на турнике что-то крутят, двухлитровую бутылку воды молотят с азартом… Смешные пацанята – как-то поспорили со мной – спорим, Амба, не разобьёшь бутылку! Она там уже неделю висела, все её так, попробовали уже разбить, не смогли. Ладно, говорю, только уже не просто так – на блок сигарет. Хорошо, говорят, Амба, но только с первого удара! Я подхожу тут же, дурное дело нехитрое, ничего даже на кулак не наматывал, ни бинтов, ни фига, с левой – херак! – бутылка вдребезги, а у меня кровь на кулаке. Повели в больничку, стучусь, захожу – а там врачиха чулок поправляет. Халат задрала до пояса, ну и… Красивая, разведенная, дочка у неё… Ну, я испугался, засмущался – и дёру, через всю локалку, бегом оттуда! Я же впервые так женщину увидел!.. Она меня потом на зоне ловила, водила за руку при всех, как ребенка – на уколы, на процедуры, всё мне лучшее – и время, и внимание – а я как тюлень. Хороша была – слов нет. Вся зона к ней подкатывала, а она – только ко мне. Один даг, может из-за неё, может ещё из-за чего, из-за базара нездорового – стал прикапываться: ты бутылку разбил? не верю. Попробуй, говорю, чего вяжешься-то? Дяхону не говорю – это личное, неудобно. Он и не знал. Смотрю – тренируется даг-то, шурует. Потом пацанята мне рассказали – взял бутылку с водой – и так бил, и этак! об колено, об землю! – никак. Совсем озлился. Стал с утра до ночи в тренажёрку бегать. Потом кое-как разбил. А у нас там иногда соревнования устраивали, на руках. Как сейчас – армрестлинг. Ну и к концу олимпиады сигарет скапливалась гора, мешки. Кто победит – забирает всё. Ну и, однажды, меня туда приглашают, так, особо как-то, нехорошо. Думаю – что-то не то, подвох какой-то, подлянка – но всё равно иду. Точно, сидит этот даг – весь красный, ждёт. Меня ждет. Ну, думаю, конец. Или тебе, или мне. Я же ни разу этим рестлингом не баловался. Говорю: а что так – с ручками какими-то, массой тела играть. Давай, одной рукой бороться, а вторую – за затылок – так честнее, точно на руках. Правой я его борол, борол – несколько минут стояли – потом всё же повалил. А левую – он встал против меня, чувствую, сейчас попрёт со всей дури – а мне только этого и надо. Он даванул в педаль до полика! – и я навстречу – раз! – короче левую ему сломал. Он и не понял сначала – бах! – и у него рука напополам. Встаю – говорю: а это всё! – гору сигарчух, шмоток, продуктива – всё на общее отдайте – и выхожу. По шее получил, правда, от Юры Амбалика, для профилактики! – чтоб не лез в разную дурь… Правильно получил… Ну вот так и жил. Потом уже мне как-то сказали, что Юра умер… Остался я один такой – Амбалик… Полуночные дорожники, Репа с Сявой, потихоньку катают ночные малявки, быстро возвращаясь к общаку, чтоб стараясь ничего не пропустить из рассказа. Неспящая молодёжь тоже тихо слушает – редко бывает, когда Амба рассказывает нечто подобное – телевизора не надо. А какие у них могут быть сейчас герои – Зурабов с Абрамовичем? Стёпа с Аленой? Кого из людей они ещё увидят? Такая судьба – уже нечто выдающееся по нынешним временам. Большинство же ожидает, если так пойдет, серое чисовское ничто. Ни страна не зарыдает ни о ком, ни о ком и товарищи не заплачут, растерянные по пересылкам и чужим хатам – затоптанные тела и судьбы у подножия грязного золотого тельца – всего лишь навоз для удобрения чьих-то золотых планов и золотой жажды и жатвы. Можно до бесконечности рассказывать одно и то же – одну и ту же историю – украл, съел, исчез – и это будет судьба миллионов, потраченная даром, лишённая всякого смысла. Наконец, все отшумелись. Кто в свою очередь отзванивался – выскакивал из-за ширмы красный, напряженный, ошалевший – звонки отсюда даются непросто. К тому же канитель (сотовая труба) пришла совсем убитая, с самодельной антенной и зарядкой: то ничего не слышно, то связи нет – надо пристраиваться в определенном положении, и почти не дышать (а как? – когда на том конце мамкин голос, или девушки, или друга, который не понимает, почему ты тихо бубнишь – ты чо сипишь, болеешь?) В конце концов, все закончилось – отшумелись, завернули телефон в несколько слоёв туалетной бумаги. потом запаяли в несколько слоёв в паечные пакеты, надписали – откуда и куда идет груз. Жирно подчеркнули – аккуратно! груз особой важности – и отправили в обратный путь. И этот груз, именно он, особой значимости – взял и застрял. Между нашей хатой и следующей "людской". В принципе, дорога была всегда надёжной, а тут и наш дорожник – Репа, и в другой хате – Кролян (привет, вислоухий!) – дёргают, дёргают коня. а груз где-то посредине встрял: ходит туда-сюда на метр, не больше, и всё. И дёрнуть посильней страшно: оборвёшь коня, сам будешь отвечать (а то и восстанавливать – если хозяин канители вдруг заартачится и не войдет в положение). И что-то надо делать. Самое главное – ночь, ничего не видно. Под окнами нашей хаты – скат крыши больнички (прямо над нами, поперёк, хата тубиков, они ещё дадут нам жару в эту ночь), дальше, между нами и ними, с кем у нас дорога по воздуху – медкабинет, на его уровне – конёк крыши, и дальше – скат в другую сторону. Ничего сложного, но груз где-то встрял, то ли ближе к нам, то ли за горбом крыши, ближе к Кроляну, который уже паникует, и орёт по трубе (особый вид связи; прикладываешь к трубе отопления алюминиевую кружку и кричишь в неё, а потом – так же слушаешь): семь девять, семь девять, что делать! Сейчас конь перетрётся об решку!.. Я в шоке! Амбалик вскочил туда же к решке, к дороге, и в первую очередь кричит Кроляну по трубе: – Эй, вислоухий, только без паники, сейчас что-нибудь придумаем, хали-гали! Как слышишь? Пришлось затевать целую спасательную операцию. Сначала, с оглушительным для ночного централа треском, отодрали двухметровый кусок плинтуса. То же заставили сделать соседей: – Эй, Кролян! Трали-вали! Как слышишь? Плинтус рвите, рвите плинтус! Да по хрену на продольного!.. Рви, иначе уши оборвём!.. Потом разбили "мартышку" (зеркало) на крупные куски. Индейцы-Шариковы тоже влились в общее дело: мяли хлеб, делали клейстер из серого чисовского хлеба, просеивая его через простынь, распускали на нитки носки, делали и забивали "пули" для стрельбы из дорожной пушки – чтоб всё было наготове. Вся хата стала единым целым. Мартышку приклеили клейстером к плинтусу, высунули в решку – все равно ничего не видно. Опять дергали, тянули – результат нулевой. За квадратом решки – ни зги, тьма, только далекий сигаретный огонёк на вышке. Придется, деваться некуда, поджечь это тёмное море. Соорудили факел – скатали из газет твёрдые трубочки. Потом где мылом, где клейстером – соорудили двухметровое удилище, а на конце – как большой одуванчик, укрепили несколько таких газетных шипов. Получился большой бумажный цветок, как на демонстрациях. Его-то и подожгли сразу с нескольких концов и выдвинули этот факел наружу – убить темноту, и параллельно выставили – зеркало на плинтусе. Пока наш цветок красиво и опасно горел (если бы нас засекли, даже трудно предположить, что бы было со всей хатой), в зеркало отсматривали – где груз с телефоном, ну где, блин, этот гребаный груз с тэхой… – Вон, вон! Сосульки натекли, и вон он валяется… В сталактитах! – в нереальном, космическом свете нашего факела были видны обрывки верёвок, контролек – и действительно, между пещерными нагромождениями сталактитов безнадежно торчал наш одинокий КАМАЗ с грузом, за который кому-то отвечать, и довольно серьезно. На решке выдавили ещё одно окошко, тоже не без шума (Юра-Х…чик упал бы в обморок, увидев такой страшный погром в хате, а так, продольный что-то заподозрил, но сильно ничего не высмотрел, только несколько раз подходил и спрашивал: всё в порядке? – максимум будут рапорта и пара человек уедет в трюм). Кролян уже даже нервничать и беситься перестал – словились с ним ещё раз, установили ещё одну дорогу. К новому коню привязали кошки (убили пару кипятильников) – но как ни старались, не смогли зацепить оборванный груз. Что ещё только не вытворяли – гоняли коней на вытянутых в решку плинтусах, потом предложили Кроляну отпустить свой конец застрявшего коня и по новой дороге переправить нам: – Офигительная идея! Офигительная! – радостно орал Кролян на трубе, более всего ему понравившаяся потому, что в таком случае с него – вся ответственность снималась. Дергали и за этот его конец с нашей стороны – ноль. Абсолютный ноль. И стало ясно, что пока не растает лед вокруг груза – ловить нечего. Тогда привязали к новому коню кольцо, и протянули через него кусок старого и по этой дороге стали точно к грузу доставлять мешки с солью – и бомбить вокруг него всё солью (предлагали и кипятком, но пожалели телефон) – последняя надежда, что быстро подтает, и пока никто не заберется на крышу – мы успеем вытянуть груз: вот он – видно, протяни руку (метров четыре-пять) – и забери… Но решка, но неволя, но дурацкая наша жизнь… Инженерная мысль иссякла. Все устали. Амба завалился спать. Но отдохнуть было не суждено. Пока шла битва за телефон, по другой дороге, идущей в больничку к тубикам – зашевелились их тубазидные головы… От них приходит первая бестолковая и наглая малява: "Почему не выходите на цинки? Что за грёбань! Пробейте – проходила ли вчера ночью малява очень серьезного характера на Саню Н." Репа, и так ошалевший от истории с телефоном – отписывает, что такая мулька не проходила. Все мульки за три дня точкуются – во сколько, откуда и куда идёт почта (во время шмона дорожник за точковку отвечает головой – или кабырься, или глотай…) Через пять минут – новая маляка, с ещё более наглым приказом: "Срочно разбудить Амбалика. Выяснить, не проходила ли вчера, в ночь с 17-го на 18-е малява на Саню Г. или Гену С.? И загоните свою точковку для проверки. Дорожник Павлуха". Репа, ещё раз проглядев свою точковку, выясняет – действительно, была мулька на Саню Г. Видно, тубазидные головы что-то попутали (так оно впоследствии и оказалось) – и сами не помнят, на кого отправили свою охрененно важную мульку – то ли на Саню Н., то ли на Гену С. Репа, само терпение, так и отписывает, на что получает наставление закусившего удила Павлухи: "Предлагаю срочно разбудить Амбалика и выяснить этот вопрос. Иначе за эту грёбань вынужден буду отписать контроль на Ваню Кр. (ответственного по централу за дороги), и тогда будем разбираться до краёв. И вообще, достала эта грёбань…" – и перечисление обид от Павлухи ко всему миру, и к средоточию зла – нашей хате, с которой он имеет несчастье работать, самый офигительный в мире дорожник. Репка осторожно толкает Амбалика за плечо. Тот, как был, так и упал поверх одеяла после неудачной операции с телефоном и ночным фейерверком. Несколько мгновений Амба просто ошалело слушает рассказ про Саню Г. и Гену С. Потом, чуть не убив Репку, поняв в чем дело, восклицает: – Даже если эта тюрьма будет гореть – меня не будить! – и отворачивается к стенке. # 12. Белые. "Белые – смелые, черные – проворные…" Это в детских шахматах. В жизни – сложнее: белые и черные зачастую идут в одну сторону, правда с разными мотивами, звезда белых – с ослепительного венца русской царицы – Богородичная, у черных, хоть и тоже восьмиконечная – но всё же это Роза ветров, роза фарта, везения и бесконечных скитаний по четырём сторонам света. Белые, в первую очередь не в силу цвета кожи, а по вере, по чистоте действий (на государственном стяге России стоят: черные – народ, опирающиеся на золотое – власть Царя, стоящего на белом – на вере) – новая элита, новая белая кость России – сила, наконец-то проявившая себя в борьбе (не с черными, и не с красными) с той мастью, цвет которой определить довольно непросто. Их масть и вера – поклонение Золотому тельцу, их путеводная звезда – шестиконечная, голубая (характерный для них цвет, возможно – основной). Они красятся под друзей народа, пряча свою барыжную масть, через разные партии и СМИ, расписывая свои благодеяния и акции (брошенные подачки нищему населению на "драку-собаку"), имеющие своих "учителей" и "святых" – от Ротшильдов, обманывавших правительства, до чекистов в кожанках и золотых цепях (переплавленных из украшений замученных девушек-дворянок) и Остапов Бендеров, и Абрамовичей и Дерипасок. Как хамелеоны, то замирая, то продвигаясь вновь к своей конечной цели – беспощадному разгрому России, белой и великой, начавшемуся с убийства Белого Царя – и построению своей пирамиды, своего разрушенного пока храма, на верху которого – место наиболее преуспевших в поклонении Тельцу, место для самых отъявленных, беспринципнейших, жестоковыйных, наглых представителей их клоповника. Можно было бы определить их по цвету их идола, но сами они отсвечивают от него только хищным блеском глаз. Цвет сих насекомых – скорее тот, во что превращается их неправедное золото – как в детском мультфильме про Серебряное копытце – цвета гнили, глиняных черепков – цвета праха и отходов и голубой плесени на них (и того же мерзкого липкого свойства и запаха). Они же, обратив в свою поносно-голубую веру верхушки всех централизованных структур в России, от партий до силовых ведомств, правят большим и всё разрастающимся механизмом красных – разумеется, только в своих интересах. Они же в настоящее время разворачивают общество против белых, против возрождения России – всюду насаждая и искусственно подогревая интерес к Третьему Рейху (в центральных магазинах Москвы – целые полки мемуаров и исследований), чтоб тут же развести общий вой и истерику, чтоб непонимающим всюду чудились и свастики, и злые скинхеды, и страшные националисты – в противовес их гуманизму, социальному служению, гладкому интернационализму, толерантности (иногда, правда прорывается удар, рука срабатывает – то по молдаванам с грузинами, то по чеченцам с украинцами, то по белорусам, то по Сербии, то по Ираку…) Хотя верхушка красных и заражена повально этой погано-блакитной верочкой (крышуя наркотрафик или мелко-средний бизнес, нелегалов или подставные автобусные рейсы – впрочем, и не важно, что им за это позволено иметь на стороне, это мелочь по народным карманам), но многие из низового и среднего состава интуитивно чувствуют, что правда не в их "защите закона", в битье воров, в прослушивании разговоров или провоцировании "контрольных закупок" или "наездов" на честных заемщиков, не хотящих отдавать долги и прибежавших в РУБОП – грабят! – правда за кем-то другим, с действительно чистыми руками и сердцем – за Белой Россией, Россией по-настоящему свободной, родной для своих народов, имеющей особое положение в мире. В нынешнем раскладе "голубки"-хамелеоны руками красных (силовиков и их разновидностей всех типов, и центральных, и республиканских и районных щупалец власти) – бьют черных (по крайней мере делают вид), на самом деле пытаясь и добить Россию, и больше всего опасаются белых, натравливая на них всех, по поводу и без: вот ОМОН в Москве, в Питере разгоняет Русский марш, вот на Тверской и у Александровского сада хватают противников их геевских маршей, вот в 280-ю статью вносятся изменения: сажать за критику высших чиновников (!)… Но вам ли не все равно? Нужно ли так уж досконально разбираться в этом: в цветах, в звездах, в верховенствующих "общечеловеческих" голубых ветрах над Россией, жившей веками по правилам, сказанным просто патриархом Никоном: "А мужеложцев, кои обрящутся, жечь непременно" или князем Владимиром, основавшим Киевскую Русь простыми и ясными указаниями: "…А коли в наших пределах обрящутся жиды – разрешаю грабить и убивать…"? И зачем? Чтоб успокаиваться в своем знании, что всё плохо и заливать горе какой-нибудь дурью, виртуальной обманкой, обломовской отговоркой, что как-нибудь всё само обойдётся? Не обойдётся. Противостояние черных и красных, в принципе, может длиться бесконечно – никто из них не стремится к победе: черные и не воюют, только отвечают на удары, а красные в случае победы лишатся всего (зарплат, своей нужности обществу). А вот белые и голубые поганцы стремятся к полной победе – это их цель. Прошу только не путать нынешнее Белое движение (понимаемое мной максимально широко) с Белой гвардией образца гражданской войны и "дней Турбиных". Тогда под знамёнами Русской Добровольческой армии были многие – демократы, сумасброды, мечтавшие о новой великой прогрессивной России образца европейских неуклюжих республик, оставившие присягу Царю мечтатели-офицеры, рыцари непонятно чего, участвовавшие скорее в защите собственных иллюзий, чем в создании ясного устойчивого государственного организма, защищавшие не то, не так, и не в том месте, к тому же не теми средствами. Как Колчак, ответивший Маннергейму на предложение занять Петербург и решить одним ударом вопрос диктатуры черни (ценой независимости Финляндии): "Я Россией не торгую!" – гордо, красиво и пусто – в результате потеряли не только Финляндию, но и распродали Россию, и дали уничтожить миллионы и десятки миллионов – лучших, прекраснейших, не поверивших в господство экономики и прибавочной стоимости, которыми на время замаскировался, задрапировался картавый Телец, поедающий траву и народы. Положительное, чем может оправдать смысл своего служения и жертв, Добровольческое Белое движение – это то, что потеряв империю, удалось сохранить сердцевину, суть – Российскую Церковь, белую Церковь, ушедшую на десятилетия и в катакомбы на своей земле, и в изгнание, и донести её огонь до нынешних времён. В этом их победа. В этом – оправдание немыслимых страданий. В Крыму Бела Куном были замучены десятки тысяч русских офицеров, поверивших его слову, что им разрешат просто сложить оружие. В одной из барж, с несколькими тысячами их, белых, утопленных в море, водолазы обнаружили, что на самом верху этой невообразимой пирамиды из тел – самый молодой, самый юный. Им, многим, не удалось спасти жизни, но удалось другое, без чего их подвиг бессмыслен – Российская, Белая Церковь – жива. Их победа в том, что в американской земле, в одном из православных храмов, лежит нетленным один из величайших святых ХХ века, епископ Иоанн Шанхайский (Максимович), прошедший всю эмиграцию, через Китай, Францию – русский "босоножка", которого ещё при его жизни преподавали парижские богословы, как святого нынешних времён. Они говорили своим студентам, католикам, иезуитам: "Хотите увидеть живого святого? Сходите на рю де Клод Лоррейн. Если повезёт и встретите человека в православной монашеской рясе и босиком – это русский святой…" Я был на этой тихой парижской улице. Был в его храме. Разговаривал с людьми, которые жили бок о бок с ним многие годы. Жил в тех покоях, где он жил. Стоял рядом с креслом, в котором он иногда придрёмывал ненадолго, в остальное время бодрствуя и молясь. Сесть в это кресло не решился – всё же у меня другой путь – а вдруг понравится? Но это будет для меня неестественно – мы идем в одном направлении, только своими тропинками, которые иногда вот так сходятся, и переходить на чью-то кому-то полезно. а кому-то нет. Хотя, секрет в том, чтобы дойти до конца… Переночевав в соседнем кабинете, рядом с тем, где стоит это креслице, на третьем этаже церковных покоев, я спустился на второй, на кухню – приготовить завтрак, перекусить. На кухне суетился какой-то седой дедушка. Он не позволил ничего сделать – сам достал всё из холодильника, сам накрыл на стол, порезал хлеб, сыр, достал вино – и ранним парижским утром угостил нас по-русски, с разговорами и радушием, с нехваткой вина (все-таки французское…) и теплотой на сердце от выпитого. После завтрака дедушка, по виду живущий тут же, при церкви, позволил только убрать приборы – и живенько вымыл всё сам. Потом, стороной, я узнал, что это был тот, к кому мы приехали. Один из архиереев Русской Белой Церкви, видевшей многое и многих, живший и учившийся у Иоанна Шанхайского, одно имя которого иногда весило больше, чем законы государств – его словом спасены от смерти десятки тысяч русских в изгнании, уже было обречённых на смерть. Ради него, ради того, что он, Иоанн, не успев сесть в поезд в из Брюсселя в Париж, прямо на перроне в назначенный час остановился и стал служить молебен – остановили весь состав, и ждали, пока он не спеша отслужит и сядет в свой вагон – это в Европе-то, где расписание поездов – нерушимо и неприкосновенно. В Европе, где жизнь расписана до мелочей, где люди – миллионы всего лишь объектов "общечеловеческого" организма, миллионы атомов, разбитые друг от друга тысячами причин и граней комфортно-бессмысленного бытия – практически миллионы бездомных, практически уже потерявших под гнётом Тельца свой дом – былую белую Европу. И этот остановленный поезд – одно из немногих удивительных явных свидетельств того, что Европа, практически поверженная насаждением страстей и выпалыванием целомудрия и любви, держащая оборону на уровне своих наемных кредитных квартир и временных домов, пристанищ кочевников, – держащая последние рубежи при наступлении безликого, безобразного, унифицированного под евро, Голубого тельца – ждёт от нас, от России, и чуда, и защиты, ждёт от нас босоногой святости и такой же простой и искренней русской любви, и победы, и дружбы, и снятия печати с шестиконечной звездой. И это – одна из основных задач нашего Белого движения: не только порядок у себя в доме, починенном или отстроенном во многом заново, но и порядок во всей Европе по крайней мере. От нас ждут и нашей домашней победы, и прежнего, а может быть и большего морального влияния во всем мире. И поэтому при виде русской святости – останавливают поезда. При входе на кладбище Сент-Женевьев-де-Буа стоит небольшая церковь. Русское кладбище во Франции: чистенький, светлый гравий уютного спокойно-кремового цвета, надгробья из светлого камня, весенние радостно-зеленые деревья – заходишь, и будто взлетаешь духом. Посреди пути – галлиполлийский памятник – копия той пирамиды, которую сложили в Галлиполи русские войска прежде чем окончательно разойтись по тропинкам эмиграции, и вновь сойтись – здесь. Торжественный по идее, по высеченным словам, и скромный по размерам памятник дроздовцам, каппелевцам, десяткам тысяч. Приятно согретая солнцем Бунинская могила с домашними горшочками цветов. Где-то, уже не вспомнишь где – скромная могила двух крестьян-воинов, отца с сыном, оставшихся до конца солдатами – ни жён, ни родни, только две фотографии на одном непритязательно-сером кресте, и надпись – "Жила бы Россия". Белое кладбище белого воинства, добровольно положившего свои жизни. Зря? Что у нас осталось от них? Царское золото? Чистота крови? Масштаб и родниковая прозрачность помыслов? Честь и благородство, как норма жизни? Ряды освободителей? Разве что последнее в какой-то мере, пожалуй, которое родится и будет очищено в предстоящих испытаниях. В своей любви, в своих скорбях, страданиях и надеждах – они пронесли до нас самую суть нового Белого движения и новой, будущей России – Российскую Православную Церковь (это название принял поместный собор 1917-1918 года, избравший патриарха Тихона, собранный еще под покровительством Русского Царя) – ту церковь, как она есть и должна быть. Прошу не путать с насквозь "красной" МП (Московской патриархией), с рясами на красных погонах и прозвищах, под которыми они "выходили на связь" с конторой – стучали, сдавали, сажали… (Алексий Ридигер – "Дроздов" и так далее…) Российская Православная Церковь, ещё недавно именовавшаяся "зарубежной" – наконец-то вернулась в Россию. Не все члены нового Белого движения могут и обязаны быть её членами – это всегда дело добровольное. Это невозможно, и не нужно, даже вредно – нарезать резьбу по этому вопросу всем и каждому. Было бы наивно ждать нового "оправославливания", через насаждения только лишь церковной морали, и долгое ожидание, когда вырастет войско освободителей. Это удел не всех, но только маленькой части Белого движения – его костяка, основы. Различия красной и белой церкви настолько глубоки, что порядок в церковном мире установится, согласно пророчествам, уже благодаря усилиям нового Царя, до которого ещё жить да жить (он будет в своё время – вождь борьбы с мировым "новым порядком" поносников-идолопоклонников, имеющих тоже свою основу – верных тельцу). В войне белых с поносно-голубой гнилью – у каждой стороны свой стержень, без которого – не обойтись. Только человек, имеющий основанием веру – способен пойти до конца. Их вера – восстановление храма на месте мечети Омара, унижение или уничтожение белой расы путем смешения с антагонистами, столкновение христиан и мусульман – короче, ослабление всей сути человечества: веры, национальных черт, исторических связей и корней. Их вера – в козлиную мерзкую харю, торгующую всем – трудом, любовью, жизнями – вера в силу денег. И все, кто в это не верит – потенциально наши, потенциально способны к объединению в Белом движении по разным мотивам, искренне объединяясь перед общим врагом. Пример нынешних времён – Игорь Тальков, один из членов Белой Церкви. Не всё потеряно. И один в поле воин. А по-русски выходит, что где один – там уже и многие. Мы привыкли действовать по аналогии, оглядываясь на соседей: ах, один так поступил, так попёр вперёд, ну и мы так же будем таранить. Потому нужен лишь пример, как действовать. И не без оснований мы ждём его именно от Белой Церкви (что ждать от боровов, нажравшихся фетальных таблеток и хрюкающих: "дарагие братья и сестры, хрю-хрю, надо терпеть и молчать, терпеть и молчать…"). А как еще иначе уничтожить эту толпу клопов-процентщиков, для которых любовь – нечто развратное, грязное, только за деньги; для которых смысл жизни – количество высосанного, награбленного, приобретенного через быстренький, скрытый от глаз гешефт, хапок, откат от бюджета – чтоб повыше забраться по своей поносно-голубой пирамиде, кишащем паразитическом месиве, стремящихся к мировому господству. Голубые клопы ловят в свои сети всех мастёвых, всех и определившихся, и не определившихся, в первую очередь лидеров всех направлений, и красных, и черных, и псведо-белых, кем с помощью идеологии или заинтересованности можно управлять, кого можно использовать – приближают, заражают, и высасывают или их же руками гребут под себя, сосут соски для своего опарышника, для будущих своих поколений, для личинок-гермафродитов (будущих правителей России, по их планам…) Зеленые, или лучше сказать – цветные, армия, не определились в этом безнадёжном выборе. Вернее, их верхушка определилась – они с поносниками (дачи, участки, левые денежки…), а средний и нижний состав – в глубокой депрессии от этого выбора. В год жизнь самоубийством кончает 500 русских офицеров (без смысла, без надежды, хоть бы по одному картавому педику с собой захватили – всё было бы полегче…). Армия в шоке и растерянности: с кем быть? с голубыми, черными, красными? Молчат пока, спиваются, стреляются… Наши идеалы с устремлениями клоповника настолько противоположны, что мы неизбежно входим в столкновение. Конечно, эти паразиты попытаются проникнуть и возглавить белую верхушку – и без Церкви Белой, без беспристрастного взгляда – не обойтись. Без постоянного сосуществования, единой двуглавой жизни с не имеющей "золотых" устремлений истинной Церковью – невозможно безболезненное, незараженное вирусами, действие огромного русского организма, и его прообраза – Белого движения. Человек слаб, и его можно купить или убить. Нетрудно убить одиночку, и невозможно и убить, и купить – когда на его место встает несколько. Для клопов это опасно – через умножение мучеников, искренне отдавших жизнь за свободу и веру, приходит их неизбежный крах и конец. Именно поэтому они всячески избегают прямого столкновения – в нём их гибель. Именно поэтому мчатся "объединительные" гонцы в Нью-Йорк, чтоб успеть купить хоть кого-то из истосковавшейся по родине эмиграции (конечно, не Иоаннов Шанхайских…) – и сделать вид, что у нас всё хорошо: демократия, реформы, новая Россия, почему бы и белой, и красной церквям, наконец, не соединиться? Всё ведь в прошлом, позабыто, переврано… Но мало кто знает, что это им не удаётся, хотя это из ряда вон выходящий, беспрецедентный шаг – с какой стати вдруг повелителю (или менеджеру) шайки тлей, клонов и барыг вдруг вмешиваться в религиозную(!) жизнь?! С какой целью временщику, истязающему шестую часть земной суши, лезть с какими-то миролюбивыми речами к далеким, на другом континенте, дедушкам с седыми волосами и ностальгией в глазах? Из сочувствия? Вряд ли такое слово входит в круг понятий владельцев самых дорогих яхт и императорских дворцов, консультантов наркомафий и мелких шулеров… Дело не в имуществе за рубежом Белой Церкви (его можно и так отжать, как монастырь в Хевроне, с помощью бумажек и палестинской полиции…) Дело в сути Белой Церкви – она единственная из централизованных русских организаций, не подконтрольная поносникам, имеющая великую историю и четкую моральную и идеологическую сущность – и это величайшая опасность. Действия клоповника и их тогдашнего президента – провалились. Им удалось уболтать и купить некоторых немощных, готовых соединиться с красными и целоваться в дёсны с голубым епископатом МП. Но главу, Митрополита Виталия, старейшего из православных иерархов на момент РФ-президентского рывка, купить не удалось. Это провал, потому что не удалось прибрать к рукам старца, видевшего ещё Царскую Семью, и утверждавшего громогласно, что "Московская патриархия – это мерзость!" И не удастся купить его последователя, Митрополита Антония, и всех его последователей – русский дух не убить, не унять, не задавить, и тем более не продать-купить – белая Церковь жива и полнокровна, и ни на какое согласие ни с красными, ни тем более с голубыми не пойдет (как бы они не пытались это преподнести через СМИ). С живыми не удаётся, бегут к мёртвым – устраивают пышные похороны великих белых воинов и идеологов – Деникина, Ильина, устраивают свистопляску с перезахоронением Царской семьи… Уверен, Деникин, Ильин, галлиполийцы, дроздовцы, каппелевцы – могли бы встать – встали бы и первые взяли оружие, увидев эту мутную мерзость, ростовщическо-пидарастическую масть, егозящую на русском троне. Столкновения Белой идеи с этой покупающе-продающей рыночно-демократической мастью неизбежно. Неизбежно красные верхи будут брать под козырёк и ловить тех, на кого им укажут – вот они, экстремисты, фашисты, скиноподобная молодёжь, безумные националисты – фас! (иногда в тайне, возможно, сочувствуя – чем ниже чин, тем вероятнее). Это неизбежное столкновение скоро примет вполне массовый характер: уже подкорректированы и законы, и процедура, и суды (чтобы ударить по Белому Сопротивлению), уже перевооружены втихаря внутренние войска – закуплена техника для разгона демонстраций и массовых беспорядков, уже укомплектованы нужными кадрами красные пехотинцы – киргизами, азербайджанцами… Что делать? Во-первых, избавиться от иллюзий, что голубую масть можно победить на её же поле: на выборах, путём голосования, путём продвижения своих людей, на рынке, через "конкуренцию" равных. Когда стоит вопрос власти – это вопрос неизбежного столкновения: и волнений, и уличной борьбы, и направления удара стихийной энергии, и пропаганды основного направления, и – решительного толчка, первоначального действия. Наш закон – только закон справедливости, который особо никому объяснять не надо – он в русской крови. Он – в жесте 96-летнего старика, поддевающего своим пальцем воздух с энергичным возгласом: "Патриархия – это мерзость!" – стержень его жизни. Его сломить не удалось – ни по американским законам, ни избиениями под конец жизни, ни заточением – от этого корня вновь встала Белая Церковь, "виталибан", не имеющий никаких иллюзий относительно нынешней России в неволе: митрополит Антоний, архиепископы, епископы, священники, приходы по России. Во-вторых, что делать? Необходим переход от теории к практике, от возмущения к действию, от советов многочисленных тренеров к накачиванию мышц, которые от теоретических брошюр не растут. Поносники – плохие бойцы, никакие, но их тупо будет закрывать грудью красная сила. Сильнее тысяч манускриптов и листовок – человек. Человек – самое опасное оружие. Человек Белой идеи, в строгой, уже не теоретической жизни по идее, в которой всё подчинено очень простому правилу: всё для России! – гораздо более понятен листовки, и гораздо более опасен для стаи клопов. Человек белый, свободный, чистый, выварившийся в котле теоретических споров: как идти, с кем, как выбирать потом царя, как объединить в одном хиленьком фронте убогие, зачастую полубезумные громко-патриотические кружки – молча идущий к цели, имеющий власть навести порядок, сказать долгожданное "вперед!" – вот идеал, возможно даже мифический, подсознательный, понятный не уму, но сердцу. Более приземленно: все ингредиенты для пиццы уже есть, нет только сыра и термической обработки, чтоб склеить всё воедино, в их своеобразии и разности. Объединяют не митинги (которые тоже нужны, но как одна из частей) – объединяет желание и решимость идти до конца, до победы Белой идеи (не правда ли, понятной русскому человеку практически без слов?..) – в которой могут участвовать все (разумеется, определившиеся. Все, кроме своры и её служителей… Все, кто оставит прежнее на второй план. Для голубых обиженок и законтаченных с ними – это невозможно). Это – наш мир, Россия – наш остров, на который должны равняться остальные. Что в-третьих, в-четвертых, в-пятых? Более четкие очертания направления действия людей Белой идеи. Одна цель, осмысленное единое действие, направляющее всю протестную энергию не на погром рынков, не на инструменты политтехнологий и выборного шантажа (мы – тоже сила. Но мы – особенные. Нам не нужна часть власти. Всё или ничего. Подачек из мерзких рук нам не надо), движение только к одному – к установлению иного режима в России, так же отличающегося от нынешнего, как нынешний – от России Иоанна Грозного – практически бесконечно. И это – достижимо, и это – будет, если в этом направлении идти, а не смотреть. Бессмысленно описывать эту цель, поскольку она – как новое чувство, во всём, что ни возьми отличающееся от того, что было с человеком. Смотря вперед мы видим и понимаем всю утопичность взять эту вершину, но дойдя до цели, и оглянувшись назад – мы, скорее всего, заметим, насколько смешными были препятствия, казавшиеся нам непреодолимыми. Тьма сгущается, лёд встает, препятствия, даже маленькие осыпи и камушки в сумерках становятся всё ощутимее. И с каждым мгновением, когда мы просто стоим – мы на самом деле уходим, отъезжаем назад. Надо лезть вперёд – вершина недоступна, но взять её можно (те, кто взяли её, оставили нам только один секрет – надо терпеть до конца, идти вперёд как можно быстрее, и оступившись – подниматься). В общих чертах, конечно, можно установить определенные черты будущего устроения России. Нынешняя система красно-голубого паразитизма ей противоположна. Россия простояла, благодаря установленной Иоанном Грозным простой системе жизни общества – сотни лет: несменяемая жесткая центральная власть, не ограниченная никакими законами (а, значит, и не судимая никем, кроме Бога), кроме тех, которые она устанавливает сама себе – исходя из веры, принципов, убеждений (практически то, что Копиш говорил о личности, в своей малявке). Закон правды – это в первую очередь личность, сама исполняющая закон еще более высший (и сравните нынешнюю рану на русском теле – закон, за которым спрятались ничтожнейшие, посылающие на страдания других). И по местам – власть выборных "лутших", постоянно делегирующая в эту центральную – наи-"лутших". Сравните: с нынешней властью, вернее игом наи-худших, наиболее беспринципнейших, наиболее хитрых и наглых – постоянно сменяемая, мельтешащая согласно их аппетитам и интересам центральная "власть", назначающая поместных кровососов. Всё наоборот. И это "наоборот" дошло до крайности – до уничтожения и расчленения России. У нынешней "верхушки России", у кланяющихся по-чичиковски смрадных спидоносных хорьков со свечками постоянно только одно: долларовая пирамида и интересы США- Израиля. Большинство, зная частности – затопили "Курск", закрыли соседнюю фабрику, угробили родную деревню, посадили родню – не представляет размеров – сколько ими награблено! Сколько загублено! И вряд ли когда-то представят: русский разум не способен вместить – зачем, например, имея 10 миллиардов надо стремиться украсть ещё вдвое (для русского – это болезнь, для клопа – осуществление веры): к чему, например, покупать одно, другое, и ещё… и ещё… 500 лучших предприятий России (таким как Додик Коган…) Большинство никогда и не поймёт, погрузившись в телевизионный сон – о чём речь в их и нашей идеологии. Всегда дерутся небольшие кучки, но чтобы победа была победой, надо чтобы большинство хотя бы было способно различить, идентифицировать своих и чужих – белых, красных, чёрных, зелёных и самых скрывающихся хамелеонистых и вонючих. И для этого нам необходимо единство всех немногих, кто способен бороться против этой дурно пахнущей масти, за другую Россию. Победить на словах – легче лёгкого (сколько уже таких книг, патрио-восторженных, где эта масть побеждена и разделана на куски, написано не сходя с обломовских диванов). Победить в реальности – не в мечтах – взобраться до конца – дано не многим, лучшим, тем, кому действительно Россия – мать родная. Это – кровь. Это – жертва. Это – война до победы. Это – потеря друзей. Это значит – не быть на измене, не продаваться, любить, жить как на войне, возможно, погибнуть и всё равно карабкаться (как Меркурий Смоленский с отсеченной головой, рассказывавшей о бывшей битве), и рваться вперёд и вверх! Это значит – избавившись от иллюзий, подчиниться единой цели, единой воле, единому порядку – вместе, вперёд и вверх! Иначе все слова о бедной России – пустые, никчемные звуки, сотрясающие воздух. Все, кто это понимает, кому это доступно, кто расчистил свой разум от иллюзий узких интересов – обязаны объединиться. Это не прихоть, это долг нынешних лидеров. Это первая, лежащая перед ними задача – быть перед восхождением подстрахованными одной верёвкой, дружеским плечом – обязанность, без стремления к исполнению которого нет патриота (можно его пока вычеркивать из первых рядов Белого движения, которое уже по своей сути едино и без слов, соединённое единым духом общего действия). В Париже, на рю де Клод Лоррейн, за трапезой после службы, за общим столом. Сидим в одном кругу с оставшимися, последним цветом "лучших из лучших". Рядом со мной – маленькая старушечка, родившаяся на последнем теплоходе из Севастополя – в никуда, к Константинополю и турецким стамбульским скороговоркам. Сидит, и радуется, и плачет: "Наконец-то… Мы думали – России уже нет… Вы – другие, не те, что гнали нас… Не советские… Мы думали – этого уже не будет, глотка свежего воздуха… Вы – свои…" Это всё относится к моим друзьям, которых тоже облепили эти старички, как дети воспитателя в детском саде. Облепили – и смеются, и все же больше – плачут. "Мы уже не смели надеяться…" – старушка держит меня за руку. – "Вы не знаете, как это – потерять надежду, и знать, что Россия ещё будет другой…" Они, эти тихие старички, уже с акцентом разговаривающие на каком-то другом русском, правильном и строгом – не донесли до нас почти ничего, что может пригодиться: ни практики уличных действий единого круга людей, ни вышколенности при разворачивании боевых порядков, ни стройных военных организаций и структур. Только это – слезы и веру. Мировая гармония русской души требует, чтоб в России всё было правильно, по-доброму правильно, до мельчайших подробностей нашей жизни. Это потребность русского человека, где бы он ни находился – во Франции, в Финляндии, в Канаде, на воркутинском этапе. Именно поэтому нас никогда не устроит кусочек власти, их власти из их рук, рук пропитанных русской кровью – нам нужна наша власть. Это стремление, как стремление души, зачастую неосознанно, невыразимо, инстинктивно способно из хаоса привести к победе в войне, из Смутного времени – к русскому миру и порядку, в оконцовке устанавливая всегда милостивую к своим и строгую к "особо одаренным", отеческую власть. На которую точат зубы и облизываются получившие по шапке продырявленные обиженки, мечтающие о мировом господстве, которое без завоевания России невозможно. В таких военных защитных действиях проявляется и рождается русская элита. Со времен московских князей, походов Ивана Грозного – кто, служил верно – тот и получал многое. Кто отдавал кровь и помыслы идее русской требовательности к добру, к справедливости, к жизни по Богу – тот и управлял землями, и содержал их по правде (в идеале, конечно). Кто, в отличие от продажности, хитрости, лукавства – сохранял и преумножал верность, честь, благородство – тот и был властью "лучших", гарантией от мрачного царства кровососущей черни. В Финляндии, так и оставшейся за Маннергеймом, в Хельсинки, не на самом видном месте, передвинутый в уголок – стоит ему памятник: спокойный, осанистый человек верхом на коне, застывшем в миг небыстрой рыси. Генерал, виновник поражения СССР в "бело-финской", первый по праву правитель независимой от красной России Финляндии – в простой одежде, в ушанке, так не вяжущейся с нарядами европейских модников. Этот памятник, недаром сейчас в лежащей под тельцом Европе, отодвинутый в тень – один из лучших памятников "власти лутших", белой власти. Неподалёку от памятника, в нескольких кварталах по хельсинкским улицам, спланированным рукой русского царя – библиотека столицы, в которой хранится одна из немногих, уцелевших благодаря белой власти, русских библиотек – Российская Купеческая. Уникальные издания, уникальнейшие документы: фотография первых "победителей" Белой России в 1917-20 годах – маленькие, чернявенькие существа в кожанках с печатью мерзости и низости ига худших и кровавейших. И позади – надписи, надписи, надписи на плакатах – на иврите. Фотография – марш мясников с чикагских боен – в кожаных фартуках, с длинными острыми ритуальными ножами в руках для кошерного забоя. Название такого ножа – чека. И рядом – Че Ка, ритуальный нож для Белой России. Уникальные (опять это слово, но другого нет) издания: Богданов, Сикорский и многие другие – пожелтевшие страницы, ещё до ритуальной русской бойни утверждавшие – мы и они несовместимы. Они – другие, чужие, дырявые вырожденцы, не имеющие ни физиологической, ни генетической, ни расовой предрасположенности к идеальному мышлению, к стремлению к высшему. Их путь – назад и вниз, и мы никогда (если только не переродимся полностью, злокачественно) не сможем почувствовать себя в их облезлой шкурёнке. Да и кто ещё способен за какие-то сто лет на одной шестой части земного шара уничтожить столько (сколько мы никогда не сможем ни подсчитать, ни вообразить) – и заслужить настоящее наказание, измеряющееся простым приговором – этой нечисти на русской земле быть не должно. Потом, кто будет интересоваться – за что? – обоснуем, не волнуйтесь. У нас на самом деле нет выбора перед лицом этого нашествия – что делать, каким путем идти… Что делают на войне? Или прячутся, или воюют. На войне нужно всё – командование, боевая пехота, нужны партизаны, разведчики, издатели боевых листков – кто враг, и враг смертельный, отборная мерзость. Победим ли мы? Пророчество уже сказало, что – да. Но пророчество исполняют люди. Не будет людей – из космоса спасители не спустятся, не будет ничего. Не будет горячих, горящих, горючих, взрывающихся "лутших людей" – не будет ничего. "И ты жизнь свою делал детонатором, и мысли свои – как бы высыхающей уже к приспевшей поре взрывчаткой…" – вот кто нужен, кому не нужно ничего, кроме минимума – оружие, конь, простая одежда, ушанка, чтоб было тепло – и нужны все, кто готов не просто сделать несколько шагов, а идти, даже не зная – достижим ли предел, кто прав во всех намерениях своих действий и неподотчетен никому, кроме Бога. Мы подарили себя всей Европе, всему миру, не сделав нигде революций, не убивая нигде царей, не захватывая нигде ни алюминия, ни нефти – вливаясь сознанием в культуру, в общество принявшей страны: "Харлей-Девидсон" (Харламов и Давыдов), вертолеты Сикорского, целые отрасли науки, как социология (Сорокин), актёры, строители… Русские жёны – лучшие в мире. Пора наши благородство, честь, любовь проявить в первую очередь по отношению к нашей земле, к своему народу. Это обязанность, долг всего Белого движения. Это честь. Наша война показывает как мало ещё сделано каждый день. Одними заявлениями не докажешь, что мы – белые, в первую очередь в силу необходимости чистоты наших действий по отношению к нашему народу, наших помыслов, нашей веры, нашей беспощадности по отношению к врагу и всей его мерзости, в нашем отношении к будущему России в Европе и во всем мире. И лишь в какую-то третью очередь в силу цвета кожи, потому что многие наши враги имеют вид белых людей, хотя потроха у них даже на навоз не годятся. Хотя и здесь, если подходить строго научно – извращенцы не могут не быть злокачественно поражены во всем облике (только надо уметь смотреть) – и многие патриоты ненавидят их физиологически, как животных, чувствуя их мерзость во всем. Да и неважно кто и за что их ненавидит, по вере ли, по дегенеративным признакам на лице, в память о замученных предках – главное объединенность Белого движения, удел лидеров которого – быть впереди, быть кристальными, чего требовать от всех невозможно. Как невозможно требовать единых представлений. Серые облака над Рейном, над небольшим пригородом Бонна, ещё недавно – столицей половины Германии. Сытая, сонная страна. Мокрые от постоянной зимней влаги бедноватые поля – не то, что наша зима – мороз и солнце: здесь, в маленьких загородках вокруг увеличенных домиков из сказок про мальчика-с-пальчика и волшебный горшочек – до масштабов, чтоб помещалась семья – рассыпаны маленькие фигурки, мельнички, рождественские ясли, овечки – большие дети играют в игрушки. Кругом пряничных опрятных домиков – маленькие участочки земли – земля дорога! – будто наши дачные посёлки, только без грядок – отмирающая и новая зелень, лужи, и – тишина (у нас же в любую пору – то стук топоров, то тарахтенье бензопил…). Кое-где – цветущая по-новой вишня, яблонька – это уже в духе китайских гравюр – пена цветочков на корявых плетёнках кустов. Живу в гостях у новой эмигрантской семьи: муж – немец, профессор Боннского университета, вечно нервничающий, что его контракт не продлят (и впереди – либо Швеция, либо Польша, либо Корея, либо Австралия… Разваливают немецкое образование – точно так же, как наше.). Жена – русская, играющая на органе в местной протестантской общине (тоже на нервяках – а куда придется кочевать завтра? В оконцовке – действительно оказывается, в Австралию…) Трое детей: две старших девочки, и недавно родившийся светло соломенно-волосый голубоглазый чистый ариец. Очередь из соседских старушек-расисток, приходящих полюбоваться со своими ахами и вздохами: наконец-то беленький, чистенький, надоели уже бесконечные орды бегающих по футбольным и баскетбольным площадкам турчат… Девочки прибегают из школы с плачем: сегодня преподавали политику. Герр (больше подходит русское "хер") Бах говорил мудрёно и просто по своей откровенной гнусности: вы (вернее, мы, он-то тоже немец) плохие, потому что уничтожали евреев. Прощения вам за это нет. Но его надо просить обязательно, хотя его всё равно не будет… Надо мысленно стоять на коленях и просить… Слёзы на глазах у Маши: – Не хочу быть немкой. Неужто мы такие плохие? Я буду русской… Переезжаю в другую такую же семью, в Берлин, нынешнюю столицу. Папа – опять немец, вновь профессор. Мама – челябинская плотненькая смешливая женщина-девочка, родившая троих мальчишек, у которых впереди – неизвестность… Андрюшка приходит весь побитый, за то, что не чистый немец, с русской примесью. Мишка страдает втайне – чуть не вскрылся до смерти (еле откачали подростка…) от какой-то местной безысходности. Посреди Берлина, под огромным золотым куполом, видным практически отовсюду – синагога. Рядом – два зарешеченных наглухо бэтэра и десяток дежурных полицейских – значит, боятся своих Копцевых.… В одной из тихих улочек – тоже православный приход в одном из незаметных, одинаковых подъездов. По сути – съемная квартира. Тоже радость встречи, и огорчения – говорить почти не о чем. Старая эмиграция ушла. Новая, экономическая, хоть и тоже по-русски радушна, но интересы уже совсем другие, кочевнические, перемолотые суетой в пыль воспоминания и связи с родиной… Еду дальше. Бонн, Дюссельдорф, Дармштадт, Франкфурт… Везде игрушечные развлечения, подсвеченные огоньками гирлянд, горячий глинтвейн на улицах, кровяные колбаски, компании пожилых немцев по пивным, разбитых по принципам толерантности – для нормальных, для дырявых, для пофигистов, для розово-голубых… И в центре каждого городка – тоже эмиграция, но другая. В центре – гемайнде, еврейская община. Ты можешь эмигрировать сюда из России либо доказав свои немецкие корни, либо заявив, что ты еврей. В последнем случае тебя сразу ждет работа, квартира в центре города и т.д. И это Германия? Разбитый на атомы немецкий мир. Мир кочевников, футбольных фанатов, и изредка – молчаливых маршей в память Рудольфа Гесса (а также в память несбывшейся в Европе белой идеи). В Германии – турки, во Франции – арабы, в Англии – индусы, пакистанцы, даже тихую Финляндию недавно поставили на колени за нежелание принять тысячи эфиопов… Всюду четкие признаки целенаправленного разрушения белого мира, обрезания всех мелких корешков, связывающих человека со своей историей, землёй, народом… Европа сникла, и ждёт, обороняясь – чуда. Русского белого чуда. Больше ждать нечего – на всю Европу разлёгся телец, и лениво пожёвывает её худосочную травку… Израиль вооружается и копит жирок, стараясь всех столкнуть – христиан с мусульманами, черных с белыми, Европу с США, рассказывая всем, за что им нет прощения, которое всё равно нужно просить… Его господство ближе с каждым днём. Там уже война выиграна ими, теперь она на пороге наших домов. И мы – ещё можем, и обязаны победить. По крайней мере будет два полюса – Израиль с верой в Тельца, и сильная белая Россия. У остальных – будет выбор, который многие уже однажды в жизни делали – на упомянутом в начале главы венце Русской царицы во главе – ослепительная Богородичная звезда, а с обоих сторон – по белому полумесяцу со звездой… Белый, созидательный человек таков, что оказавшись в покое, хозяином у себя дома, будучи добрым, добролюбивым, расточающим добро – неизбежно строит империю справедливых, добрых людей, верных и с избытком заботливых о мировой правде… Мы живем будущим. Ничто в настоящем не может остановить нас и привлечь более, чем установление правды, и сегодня – чем навязанная нам война, сопротивление нашествию дырявых иноплеменников-иноверцев. Наша молодёжь уже показала, что ни фантазийный мир теле-"культуры", ни безумная гонка по стенкам пирамиды (дом, бизнес, любовницы, кумар…), ни карабканье от менеджеров в вице-президенты чего-либо нефтяно-газового, ни наркотические сети и сетевой маркетинг, ни иной низменный кайф из бесконечного набора, вброшенного в Россию – от "Трои" и плана, до "перца" и "белого китайца" – не способны отвлечь нашу молодёжь (лутших её представителей) от этой ясной им войны. Одного из древних русских князей из всей добычи интересовало только оружие, только мечи (что ещё более повергло в шок его врагов). И нас должно пока что интересовать всё то, что нужно для победы. После победы – разберёмся по любимым диванам, у кого-то – деревням, после победы, если захотим, будем читать на этих диванах, полёживая, попивая чаёк – кто Достоевского, кто "Чингис-хана", кто журнал о рыбалке ("Спид-инфо" и сеансы, вряд ли уцелеют!), или миловаться со своими, самыми красивыми в мире "красными девками половецкими"… До победы, до установления новой белой империи – все наши личные представления о личном счастье в рушащемся, задыхающемся, умирающем в агонии русском мире – самообман, полная утопия. Русский человек (до конца русский) не может быть счастлив в одиночестве: на немецких или французских дачках – островках, среди русских умерших деревень и в городках – свалках. Если вы счастливы сегодня – вы смертельно больны, и заражены опаснейшим в мире мастёвым вирусом. Более того, вы больны навечно, даже за чертой смерти эта болезнь будет бетонным гробиком вашей души – вашей сутью, вечным приговором. Хотите болеть – болейте. Потом не жалуйтесь. Ни на суде истории, ни на последнем, Страшном – что проморгали вспышку и где-то продырявились (навсегда…). Ни тюрьмы, ни страх, ни лишения, ни смерть – никакие отмазки не катят – если захотеть, ничто не может отлучить нас от нашей простой и ясной цели: мы, только мы, белые, русские, способны и должны победить поносно-дырявую масть. Эта чернь будет стараться нас уничтожить, будет сажать, будет создавать в обществе истерию – убить их! (и убивать под шумок, как Игоря Талькова и уже многих, многих…) И будет готовиться к тому, чтобы в любой момент двинуть войска (и красных, и зелёных, и "Бейтар", и иностранный спецназ…) и одновременно вздернуть из нелюбимой ими России (они всегда на фоксе, всегда троят – а вдруг что пойдет не так, вдруг слепые прозреют и увидят их истинную суть и слабость…) – и сдать её Америке, кому угодно, кто будет на тот момент готов быть израильской марионеткой. Их мастёвые представления говорят им, что всё можно купить – и мы, доказывая что это не так, изгоняя эту раковую гниль отовсюду из организма нашей державы – где вырезая опухоль, где прижигая раны от чеки – с удивлением обнаружим, что активно-зараженных, самостоятельных раковых клеток – не так уж и много. Тепло-хладное большинство нынешнего общества, зараженное ими ещё не полностью, только до паралича воли – само излечиться не может, но и заражаться само не станет, если устранить источник их заражения, который придётся утилизировать. Итак, против нас идёт не утихающая война, входящая в свою последнюю стадию – стадию прямого столкновения и испытания веры, в стадию физического уничтожения России или её возрождения. И на войне, как на войне – в цене люди и инструменты войны, позволяющие минимизировать потери; в цене каждый лидер и его пехотинцы. Не в цене только тыловые крысы и полу-покеры, бродяги – Бендеры и аншлаги с "камеди", миллиардеры и блядствующие гедонисты, устраивающие пир во время войны. Вы кто? Определитесь. Или же ходите необоснованными. Мы-то, Белое движение (это предсказано) – победим. А с остальных будет спрос как с понимающих и слышавших, и видевших. Съехать и соскочить не удастся. Вы с худшими или с лучшими? Этот вопрос повторяться не будет. Он задан сегодня. Предлагаю выбрать жизнь. # 13. Не наше правосудие. – Подсудимый! Объясните суду подробней, что произошло дальше, когда якобы вы в пятый раз обнаружили пропажу денег? – Ваша честь. Я дал ей пощечину. – Чем? – Как чем? Рукой, Ваша честь… – Ну, не игнорируйте вопросы суда. Что вы сделали? – Я? Дал ей пощечину. – Во-первых, не ей, а потерпевшей, хм-м… То есть, в последствии того… Во-вторых, чем дали пощечину? По какому месту? Вы ударили по голове. Чем конкретно? Каким предметом? В область чего пришелся удар – в область уха, в район затылка… Предмет был твердый, острый, тупой, увесистый, металлический, деревянный… Подробнее! – Ваша честь! Я что-то не пойму. Я дал пощечину. По щеке рукой. – Ну что было в руке? И куда, напомню, вы ударили?! – распаляется судья. Подсудимый, высокий, несколько нескладный человек лет под пятьдесят, в обычной арестантской одежде: олимпийка, спортивные брюки, поправляет очки с толстыми линзами, словно пытается убедиться в том, что происходящее не сон, а реальность. Он, как и положено, разговаривая с судом, стоит. Стоит в клетке и улыбается. Улыбается спокойно, не нагло, как человек в полном равновесии духа, просматривающий сатирический фильм, производственную комедию на тему трудной судьбы простого человека в непростой ситуации, современного солдата Швейка перед трибуналом в лице неуравновешенной неудовлетворенной непонятной судьи-судьбы. – Ваша честь… Ну, может я так школе плохо выучен, но считаю, что пощечина – удар вскользь открытой ладонью по щеке с целью ответить за оскорбление. А удар по уху – это оплеуха, по затылку – подзатыльник! На худой случай, затрещина! И ломом этого сделать нельзя. Все тома дела в нервных руках судьи подлетают и с силой шваркаются об стол! Указательный палец в сторону секретаря. – Запишите замечание! Еще будут пререкания и отказ отвечать – будет удален из зала! Понятно?! – Как не понять, да-а… – Продолжим. Что. Вы. Сделали. – раздельно произносит суровая женщина в судейской мантии. – Дал пощечину. – Ну, чем вы ее дали? По какому месту? – Десницею. По ланитам. Нежно! … – Секретарь! – тома дела подпрыгивают, и – трах! – об стол. – Запишите последнее замечание. За неуважение к суду! Судят Колю "Слепого". История его очень проста. Он ее рассказывает в боксике, в перерыве этого трагического фарса под названием "правосудие в демократическом обществе". Я сижу на скамейке. Место еще есть, но он, видимо, уже по привычке, складывается на корточки, достает мундштук, неторопливо продувает, закуривает, начинает рассказывать. Он "игровой". То есть, когда есть желание – живет игрой. Правда, давно уже не играл – устроился на очень хорошую работу, исправно работает – обстоятельства, о которых чуть ниже. А раньше поигрывал, давно, и на воле, и в зоне, когда судьба вдруг вспомнит о нем, увидев какую-нибудь его глупость. Не нужно переполнять ее, судьбы, чашу терпения, и полагаться на вероятность, что счастливчикам всегда везет – она не мухлюет, не берет чужого, но оттягивая момент расплаты, берет свое разом, выигрывая все равно. Иногда в этой бесконечной партии с ней (ставка – жизнь) такие складываются в комбинации – что только диву даешься! Как один к одному пристыковываются паззлы головоломки-головомойки. И вот он – шлеп! – последний штрих. И вся картина становится ясной и простой. Кусочки нынешней Колиной головоломки – горьки и вечны: что человек не сделает ради ребенка? Женат он уже двадцать два года. Всю жизнь, с уже упомянутыми перерывами, прожил он с женой в маленьком поселке, считающимся самым убогоньким пригородом, расположенным от города за рекой. Раньше поселок рос, строился, в расчете на лесников и сплавщиков. Сегодня лесопромышленный комплекс сплав прекратил, прибрал к рукам вывозку леса. А все остальное по поселкам побросали или разрушили – и пилорамы, и катера, и столярки… Может, чтоб лес не шел на сторону? Сегодня поселок жив только пенсионерами с их скудными подачками и дарами природы: грибами, ягодами… Да еще городские власти стали выселять сюда тех, кто не мог расплатиться за квартплату. Короче – безнадежные трущобы. Задворки. Отношения за десятилетия между соседями сложились простые, почти семейные, однохлебные, и даже, можно сказать, бесцеремонные: двери практически не закрываются, полупьяные соседи могут запросто зайти к тебе на кухню, взять соль, лаврушки, и даже не отметившись, не кивнув, отправиться восвояси – варить пельмени или запаривать и приправлять пресные мочалки – "бичики". Первый ребенок Галины и Коли, мальчишка, Ромик, погиб в пожаре. Галина отходила от этого года два. Однажды ночью "Слепой" вскочил от того, что не обнаружил жену рядом. Галина оделась, выбежала, мелькнув в двери, стремительно пошла по ночным деревянным скользким тротуарам к берегу, шепча: "Рома! Рома, сейчас, сейчас…" Коля, впопыхах накинув на майку первый попавший в коридоре ватник (мокрый, соседский) догнал ее уже почти над рекой. – Ромик зовет. Здесь он, слышишь? Слепой взял жену за плечи, осторожно уговорил пойти домой, утихомириться, почудилось ей. Несколько раз еще срывалась Галина не только на речку, ходила и просто по лесу, по бесконечным, гулким, молчащим борам вокруг поселка. Много пережито, много пролито слез, передумано, много свечей зажжено в церкви, в "красной" церкви, которая деньги за свечки с Коли взяла, а мучения и стремление понять – в чем воля Божья? за что? к чему? – оставила без внимания, холодно отрезав: смиряйтесь и послушайтесь. Слепой не привык оставлять возмущающие душу вопросы просто так, отмахиваясь. Ну, не в его правилах плыть по течению, вверх брюхом, дохлой рыбой или почерневшей корягой – топляком. В стенах Московской патриархии Слепой (а для кого и Николай Николаевич) наткнулся на родимые пятна "красного православия", на странности совдепии (которую никогда на дух не принимал): судимым нельзя в монахи, не то что уж в священники… А как же разбойник благоразумный, первым шагнувший в рай со Христом? Как же Опта, основавший поныне знаменитую пустынь? Как же даже полумифический Соловей, ставший по некоторым летописям иноком, как и его победитель грозный Илья? Нет ответа у "красной церкви", которой, судя по ценникам при входе, нужны не заблудшие нищие, а "праведные" спонсоры... В конце концов, Господь смилостивился – на двадцать первом году брака у Слепого с Галиной появилась Злата. Маленькое существо, требующее немного – ласки, любви, тепла, молока – а оказалось, жизни, тяжелейших решений. Девочке, долгожданной и вымоленной – несколько месяцев, полгода. А что-то все неладно, не так. Намыкавшись, добрались до Москвы, где поставили тяжелейший диагноз: билирубиновый цирроз. Проще сказать – нет у этого улыбающегося золотистого существа каких-то канатиков-путей из печенки к остальному крохотному организму. Едва родившись, Злата уже умирает. Не так, как все мы умрем. А раньше – чрез неделю, через месяц-два с ней может произойти необратимое. Нужен донор. Нужны деньги (сколько мы встречаем таких объявлений в газетах?..) Очередь на пересадку, на операцию в Москве, в детском центре – строжайшая. Доноров нет, очередь проходит. Вернее, после всех анализов оказалось, что донор, практически единственный, совсем рядом – сам отец Златы, сам Николай. Отщипнуть у него кусочек и сшить дочери недостающий канатик – какой отец не пойдет на это? Осталось одно – деньги. Чтобы достать их, Николай пригласил друга поговорить. Тот добрался до поселка, нашел его неказистый (впрочем, как и все) дом-барак, выслушал. Часть денег – треть необходимого – была с собой. Помочь другу – святое, кроме того, давно не виделись – понятное дело: коньячок, закуска. Завтра будут остальные деньги – и можно срочно вылетать в Москву. Заходит соседка, просто так. По соседской привычке – вместе выпили, закусили. Ушла. Николай берет деньги, кладет на виду, в сервант – вот она, пачка. Завтра еще вдвое по столько, а отдавать в срок ему не привыкать – тютелька в тютельку, этому сидевших учить не надо. Благо – и работа с зарплатой позволяют не напрягаться. Жена звонит, волнуется. Он ей: – Все готово. Можно выехать. Решили пораньше лечь спать, чтоб заутра встать, поехать за остальными деньгами. Проснулись, однако, не утром, а гораздо раньше. Друг тряс Слепого: – Слушай, Коль, где деньги? – В серванте… – Да не эти. В кошельке у меня было сто восемьдесят рублей… Да и хрен с ними, на бензин оставлял. Там карта была… Деньги в серванте – лежат на месте. Соседка – сообразил Николай. Пошел к ней, отругал – и точно. У нее. Неловко признаваться, но отдала, вынула из грязного кармана в халате. Вновь положили кошелек в брюки, легли спать уже молча, с осадком на душе. Только заснули, через четверть часа Николай на нервяках подскочил – решил проверить кошелек. При этом естественно мысль мелькает, внушая страх: украдет эта дура стольник несчастный – и плакали его деньги на операцию. Кто же даст в такой ситуации денег? Просто от обиды. Точно – кошелька на месте нет. Пошел к соседке. На полпути на всякий случай глянул в коляску в коридоре – как дернуло! (удобное место) – точно! Туда спрятала, мышь. Зашел к ней – она делает невинный взгляд – дескать, телевизор смотрю, не знаю ничего… И так в общей сложности пять раз. Как назло, после работы, ужина – рубит, невозможно. Только заснешь – тихонько открывается дверь, не запираемая (раньше был замок, да все равно знали, где ключ) – и нет кошелька! Всего-то – сто восемьдесят несчастных рублей! По сравнению с теми, что на виду, в серванете - пустяк, ноль. Последний раз соседка, увидев и Колю, и его разгневанного друга – струхнула. И ни в какую – я не брала, и все! Уговаривали: да забери ты эти несчастные сто восемьдесят рублей, карту дисконтную только отдай – она с производства, на стройматериалы, к чему тебе? Отдай… Уперлась, и никак. И так упрашивали, и сяк. Коля, увидев, чем все оборачивается, схватил денег, побежал в магазин, вернулся с продуктами, с дорогой водкой – пригласил ее к себе. Выпей, успокойся, просили по-человечески: угостись и отдай карточку… А соседка, допив рюмку – не я! И все. Слепой, не выдержав, тревожась, что его поездка в больницу на волоске, вывел ее в коридор: иди к себе, дура, ничего ты не поняла… А та спьяну разоралась: – Докажи… Знаю я тебя! У вас вон денег – куры не клюют! Ишь, хрен с большой горы!.. Докажи! Тут-то и произошла пощечина, с которой начался рассказ. Много ли надо пьяной – пошатнулась, рухнула на пьяных ногах на лестницу, встала, гордо хекнула и пошла к себе. И закрылась на крючок. Все. Друг утром уехал. Слепой остался в растерянности – дисконтная карта, долги, дочь, соседка, неприятнейший осадок! Чего же еще ждать? Вечером соседке стало хуже. Потом еще хуже. Потом вызвали скорую. Отправили в больницу. И там умерла. Когда оступилась – сломала ребро, которое укололо ее в печень, и так подъеденную циррозом, приобретенным, не детским, за долгие годы такой безнадежной полужизни, полупьянки. В итоге – вместо Москвы едет Слепой – в наручниках на ИВС, потом на централ. Скорое следствие, и суд, результат которого ему без разницы – что год, что десять в его ситуации одно и то же. Не попасть ему в Москву, не быть спасителем дочери… Друг слово сдержал, не смотря ни на что – привез Гале денег, отправил их из клиники со Златой в Москву. Но донора-то нет. И врачи в центре в удивлении: и что это за отец?! Где он ?! Как же скажешь, что он – уже в тюрьме, его уже судят. – Вы признаете иск? – Нет. Какой иск? – Вы признаете иск в отношении морального ущерба родственникам потерпевшей? – Нет. Не признаю. – В какой части не признаете? В части размера? Или в части предъявления? – Ни в какой! Ни в той, ни в другой, ни в какой еще, Ваша честь! – Секретарь! Замечание в протоколе! – За что? – За неуважение к суду! Вы же не поясняете! Поясните… – Поясняю. Не признаю иск в тех частях, на которые Вы его делите. И в целом! – Господи… – вздыхает судья, глядя в окно, на унылое здание прокуратуры через улицу. – Половина страны юридически не грамотна… – Так половина страны и сидит, Ваша честь! – невинно замечает Слепой. Трах! – очередное замечание в протоколе. – Ваша честь, Вы только не обижайтесь… Выезжайте, отдохните на юге где-нибудь… Я же не желаю вам, чтобы Вас собаки порвали. Трах! – об стол два тома. В зале только пятеро: судья, секретарь, прокурор, Слепой в клетке. И спящий конвоир. Судья прокурору, крича: – Я же говорила, что его надо было крепить, пока он признавался, что ударил!.. И не забираться ни в какие пощечины и ланиты!.. Прокурор. – А что такое ланиты? Это не наше правосудие. Наше правосудие – другое. Пусть Слепой виноват. Но по-нашему, по-человечески, положа руку на сердце, признайтесь – не хотелось бы вам, чтобы доставили его в Москву? В больницу, к еще даже не лепечущей дочери? Чтоб у него, пусть и в наручниках – взяли бы этот кусочек печени, вокруг которого и разворачивается вся история. Разве хотел бы такого правосудия любой отец? Разве не оправдала бы в своем сердце такое решение каждая мать! А кто мы, если не отцы и матери, братья и сестры? Получается – все за, а закон – против. Наш это закон? Слепой здесь. В соседней камере. Хотя в этом – практически гибель его дочери. Правосудие нынешней власти, ничего не попишешь. Иногда мы это обсуждаем, перекидывая друг другу записки: "Ночки доброй, Юра! Рад узнать, что у тебя нет плохих новостей… Людям, затурканным жизнью, надо показать выход, путь, пока они не устали от негатива, обрушенного на них. Люди, проведшие в рабстве детство, боятся свободы. Это ответственность и труд. К слову, одно из православных пророчеств говорит, что в преддверии Апокалипсиса мир объединится под властью сатаны (глобализация?) и только верные ценою жизни отстоят свое право на индивидуальность. Мы (православные) одни не тешим себя надеждой выживания, а отчетливо осознаем, что триумф Церкви придет с Армагеддоном. Ибо мы победим, и власть тьмы сгорит в Свете. Это не патетика, а осознанная необходимость. Не считай это мрачным настроением. Хотя оно не радужно. И дело не в предстоящем Синедрионе. Даже он бывал прав, карая убийство. Я не оправдываю себя. Меня гложет моя проблема. Суд – не проблема. Видно с возрастом становишься более ответственным. Отсюда и гипертрофированное родительское чувство. Жене звонил, – сетует, что одеяло у Златы стало ей мало, – ничтожный повод, но такая мука в ее голосе, что мне больно. Она не плачет (жена), на моей памяти за неполных 22 года – три случая. Тем печальней, что эта тема наших разговоров. Представил мое настроение? На этом и прекратим. Хотя все глобальное меркнет в виду такой обыденности…" Свои ответы (кстати, тоже караемые за "межкамерную связь") – опускаю. Хотя, полагаю, еще до Армагеддона, и до Страшного суда, и до суда истории, и до суда народа – зачем ждать? Ведь все мы знаем, что делать. Слепому дали 11 лет. Судья, зачитывая приговор, посматривала в окно и зевала. О девочке ни слова. # 14. "Извините за почерк, пишу в кармане"… Обычная шутка на распространённую и болезненную тюремную тему – вечную и вечно противную: "Здравствуй, дорогие бабушка! Спешу доложить, что в хате за последний период произошло следующее…" Иногда эта их переписка, когда кто-то в хате "пишет оперу" носит скрытый характер. Всё отработано за десятилетия режима: будто бы проводится плановый шмон, а на самом деле оперативник в известном ему кармане куртки, или с нужного баульчика, берёт спокойненько написанную наседкой докладную. Или, положим, в банный день, когда контингент хаты запирают в помывочной – у кого-то в нагрудном кармане лежит записка, которую можно безопасно взять, не сдавая "своего" человечка. Человечек этот, мелкая душонка, может, конечно, поступить по-другому: "Прошу вызвать в медчасть по поводу заболевания желудка…" – и для проформы и убедительности попритворяться, поохивая и держась за печень, не зная физиологии, пропустив её в школе по причине общей недоразвитости. И "пройти в медчасть через оперчасть…" Но это всё же запал, риск. На тех, кого регулярно и часто выдергивают по разным поводам, – смотрят с пристрастием, то ли в шутку, то ли всерьез задавая мимоходом вопросики: где был? Что опер сказал? Что прописали? Иногда становится все ясно, когда в результате коротенького шмона, залетают и изымают из тайного места, из нычки – запрет. Например, телефон, зарядное, машинку для нанесения татухи, оставляя даже для прикола на видном месте что-нибудь несущественное: зажигалку, баночку из-под кофе, исподтишка прихваченную у зазевавшегося доктора – глядите, знайте! – все под контролем… Это точечный, адресный удар, невозможный без "приборов наведения" изнутри… Эпопея с застрявшим на крыше телефоном, одиноко серевшим в клубке порванных ниток и водорослей – "коней" и "контролек", недоступном ни нашей, ни соседней хате – вся эта история получила своё неожиданное продолжение. Сама "канитель" (трубка) была убитая – она и зашла-то всего на один-два часа по просьбе Витьки. Витёк в свое время сам её подарил своему подельнику, Пушкину. За несколько месяцев, пока труба плавала по централу, и антенну злые дорожники отбили, и батарейка уже еле-еле держалась на пластырях – короче, ни о чём речь. Но тем не менее, после того, как Пушкин (это погремуха) не дождался её возвращения – от него пошёл поток вовсе не стихотворных мулек, посвященных Витьку и его ситуации. Сначала этот "невольник чести" нервно выяснял обстановку, по десять раз дотошно добиваясь – как и каким образом застряло его сокровище, с подробными объяснениями, что пусть труба и дохлая, но там была сим-ка, где адреса нужных людей и деньги. Потом пошла дерзкая мёртвая проза с предложениями восстановить утраченное. Потом пошли резолюции с угрозами, на "мля-буду". Пушкин современный загибал пальцы и пёр "на фарси": лечу, волосы назад, шерсть дыбом – "Какой дебил трубу убил? Кто, какой мудак, дремал на дороге? Что за …ло стояло на дороге, пусть отвечает за эту гребань!? Да я сейчас тому-то отпишу… Да я тебя, с твоим дорожником, если не восстановите…" – короче, поволокло этого волка по бездорожью. Репка, стоявший тогда на дороге, нервничал. Витёк недоумевал всё более раскрывающемуся литературно-нецензурному таланту своего подельника – молодого шакалёнка, почувствовавшего возможность поиграть во власть. Редкая возможность на тюрьме, где и рукоприкладство запрещено между своими, проявить кровожадность. Амбалик хмурился, читая уже вместе с Витьком эти всё более длинные и истеричные каракули. И пока что только советовал – что написать, что делать – пытаясь донести простую мысль: чего не бывает, турма сидым… Первым из здравых и понимающих заканителился Рушан, вскипел татарским нешуточным гневом, и написал спокойную и пространную мульку, где раскидал Пушкину-Шмушкину до краёв: пусть не гонит, не прёт до талово, здесь же не малолетки. Опять же, если он считает, что у него в доме нашем общем есть что-то личное и принадлежащее только ему, если так уж дорога балалайка – то в первый же день, как его поднимут на зону или посёлок, куда он попадёт – ему сразу же восстановят, подгонят самую лучшую и современную. К тому же их с Витьком делюга уже практически окончена, несколько месяцев, ну годик, добавят – и всё, кататься ему, Пушкину, по этой ссылке-пересылке, уже недолго – "так что будь человеком…" На что Пушкин разразился неистовой грозной бранью (которой настоящий Александр Сергеич вряд ли и слышал за всю свою короткую жизнь), что ему нужен не только его долбаный "Самсунг", но и сим-ка с телефонными номерами, смс-ками и лежащими на ней деньгами… – и исчез, перестал выходить на цинки, на связь. Всё это время Санёк "Малой", дневной дорожник, сидел у решки и ломал голову – как достать груз (просто "Малых" на централе – чуть не десятки, так же как довольно много "Толстых", "Шумахеров", несколько "Волков", "Солдатов", "Катастроф", "Тайсонов", есть даже "Царь", полный однофамилец – Годунов Борис Федорович… Впрочем, царь-то, как известно, ненастоящий…) Санёк "Малой" покусывал ногти, упершись взглядом в груду оборванных коней, ниток, контролек, расползшихся медузой по коньку крыши – и потом начинал бомбардировать её разными хитроумными пульками, или сооружал длиннющую удочку из примитивных республиканских газет, устаревших ещё до выхода, которые всё равно никто не читал, то держал наготове пачку сигарет – вдруг влезет на крышу шальной кровельщик (посреди хаты, разыграв потоп, поставили тазик и попросили починить поэтому поводу крышу) – всё безуспешно. В результате, однажды утром на крыше действительно появилась парочка баландёров (Малой оживился), но за ними грузно пыхтя и брезгливо отирая камуфляжные брюки, влез какой-то "арбуз" в звании прапорщика (арбуз – зеленый снаружи, красный внутри). Малой сразу пробил "воду" – тревогу, чтоб соседи забирали на себя коня. Но наша дорога их не интересовала. Они искали что-то другое. Они искали наш КАМАЗ с грузом "особой важности" (убитым "Самсунгом"). Через несколько часов пришла и курсовая, что из людской хаты "после шмона в неизвестном направлении ушёл такой-то по прозвищу Пушкин. Его вещи из хаты были вынесены". Сопоставляя этот факт, любой бы сообразил, что Пушкин сломился в рабочку из-за своего телефона и симки "с важными сведениями". На этом злоключения Витьки не кончились, а только продолжились. После обеда отвалился небрежно кормяк: "Такой-то есть? К следователю…" Растерянный, растрёпанный Витёк, спавший в свою очередь днём, вскочил, накинул на ходу олимпийку и, как всегда спокойно, пошёл навстречу неприятностям. Он вернулся в шоке, потерянно улыбаясь – видно было по лицу, что человеку не по себе. Рушан с ходу спросил. – Что? Пушкин? Витёк кивнул: – Какой-то он… – и не нашёл слов. - Ну что, что? Поволокло сизого? – Ну да, да, – смущенно замялся Витёк. – Грузит по полной. Чуть ли не 105-ю (убийство). Говорит, что мы были вдвоём, и что он видел, как я парню какому-то горло перерезал… Обычная история – человек (недочеловек…) сломился в "шерсть", и теперь спокойно раскручивается под сладкое мурчание (за сотрудничество тебе будет скидка, поблажка, возьми на себя и на подельника вот то и вот это…) – и он наговаривает и на себя, и "на того парня" – и то мы украли, и здесь были, – грузясь, как танкеры, всеми районными "висяками" и "глухарями". А что? Признание – мать правосудия, или по крайней мере, бабушка… У нас в России всё лучше, чем на Западе, и даже раскрываемость выше, чем в Скотланд-Ярде!… Что этому "невольнику бесчестья" пообещали за голову Витька – вряд ли выяснится в ближайшее время: с "шерстью" связи нет, да и зачем она сдалась. Вот только и больно за Витька и удивляет мелкость, мелочность, до какого мизера может скатиться двуногий беспёрый прямоходящий: из-за разбитого телефона с "личной" малышкой минус с плюсом попутал. Бывает и наоборот. "Домик" (бывший участник известного проекта поносников "Дом-2") несколько месяцев катался по централу из хаты в хату – то там не уживётся, то отсюда его попросят по-хорошему: со всеми поругался или допёк. Короче, всё на землю спуститься не мог – как же, всё-таки из "Дома-2" – это вам не хрен собачий… Так и шатался, пока его всё-таки не отправили восвояси, к своим, в "шерсть". Тоже из-за телефона. В той хате, последней, откуда "Домик" стартанул к своим – был телефон. Чтоб сильно не напрягать никого из парней и не закабуриваться телефоном на целый день на случай шмона, иногда трубу хранили в буханках старого, вчерашнего хлеба. И "Домик" об этом знал. И отдал эту буханку, когда забирали баландёры вчерашний недоеденный остаток черняшки. Домик пытался оправдаться, что перепутал, что случайно забыл. Хотя забыть о доставшемся всей хате дорогущим способом телефоне, с которого всю ночь кто-то звонит, дрожа от нетерпения и редкого счастья – вряд ли возможно. Невозможно забыть – если ты ценишь и тех, кто там, и тех, кто здесь с тобой ломает одну пайку. Домик забыл. Ему предоставили возможность – отшуметься на волю и восстановить "т". Он отшумелся. Но вместо трубы затянул телевизор, посчитав, что это гораздо лучше, и проигнорировав просьбу людей. И за это (не понимая искренне за что) уехал в "шерсть". Связь и развлечения – несопоставимы. Связь может изменить судьбу. Развлечение – только продлить агонию. Кроме всего прочего, телевизор – остаётся во владении СИЗО (его можно затянуть только со всеми документами, товарным чеком, и сразу оформив дарственную на СИЗО). Тоже homo sapiens, тоже сломал себе судьбу из-за телефона, и – гордого звания участника свального телевизионного шоу. Повторюсь, что лучше бы у нас установили в хате несколько видеокамер. Стране и нашим близким полезно было бы такое зрелище. Да что там: каждый вечер улицы бы пустели – во время выпуска наших накопившихся за день новостей: то шмон с пристрастием, то хрюкает кто-нибудь в кормяк при переводе календаря на следующий день, призывая забежать "кабана", то понос, то золотуха… Хоть наши истосковавшиеся женщины посмотрели бы на настоящих мужчин, которых от них спрятали, оставив им каких-то лоснящихся перекормленных недотыкомок или обиженных полу-подростков, полу-педиков, или наоборот недокормленных неудачников, из которых и выбирать-то некого (впрочем, это, конечно, преувеличение, а возможно и ревность – есть, конечно, на воле, нормальные). Поучительно было бы для многих – как проявляется тут натура, как очевидно отсюда другое – насколько там, на воле, всё расслаблено, насколько по вольному не следят за словами, и за поступками… Думаю, в нашем бедственном положении с мужиками в России, женщины бы приступом брали централ (и кто бы посмел их остановить?), хотя бы ради таких неотразимых личностей, как Амбалик. И многие бы призадумались: чем они занимаются, какой чушью, и как можно сломать себе судьбу ещё на свободе?.. Арчи лежит на "пальме", на верхней шконке, и вслух, на всю хату, зачитывает гороскоп из уцелевшей от глаз Малого газеты. Газеты приносят пачкой, раз в неделю – месячной, двухмесячной давности. Впрочем, какая разница? – все новости и так неинтересны. Что тут читать? Как политики преуспели в политике? Мы видим. Как хорошо у нас живут отдельные успешные личности? Мы догадываемся. Как борются с проблемами поносники – главы администраций, полу-покеры директора ликероводочных заводов, голубые не только по рубашкам министры внутренних дел? Мы чуем на себе, всей своей кожей… Арчи угорает: – Скорпионы!.. Благоприятный период предоставит вам новые карьерные возможности: стоит трудиться не покладая рук… Кто у нас не покладая рук? Тимур, ты у нас карманник, не Скорпион случаем? Вот сегодня надо было, не покладая рук… Тимур только отмахивается – поросёнок, лежи. – Репа, слышь, а может это тебе? Смотри – не нагонят, если будешь спать на дороге… Репа отвечает, лежа на животе, так и не поворачиваясь от стены: – Я не сплю. И я не Скорпион. – Точно, ты дельфин! То сплю, то не сплю, то сплю, то не сплю… Козерог. Перед вами может возникнуть достаточно сложная, но выполнимая задача… Репа, может, ты Козерог? Готовься глотать точковку, сейчас залетят… Избегайте частых встреч с начальством! Короче, при проверке – Козероги в шахту… Это длится довольно долго. Гороскоп заканчивается обычным пожеланием: "удачи вам!", и Арчи подытоживает: "Удачи вам, пацаны, и фарту, и скорейшего срыва на "золотую"! Не успел он сорвать аплодисменты, как звякает замок, все напрягаются – опять новый рулет, за ним – новый человек, за ним – новые хлопоты, новый ожог, привыкание к тому, кто ещё не знал, что он член семьи. Хотя, кажется, на этот раз проблем – не будет: вводят дедушку под шестьдесят (или на столько он выглядит), что уж тут-то может быть "нового-хренового"? Саныч спит. Амбалик тоже. Навстречу новенькому, насмотревшись как это делают Саныч с Амбаликом, выходит Рушан. Производит первый, поверхностный амбулаторный опрос – как по жизни, всё ровно? Не было ли гадского-блядского? Видно, что дед, почти пенсер, половины не понял, о чём речь, или сделал вид. Всё перешло на панибратские стрелки – а где жил? А того-то знаешь? А вши-блохи есть-нет? На матрасах спал ИВС-овских, откуда обычно завозят этих животных? Просматривают швы на рубашке, принимают от него чай-май, кофе-шмофе, блок "Примы"… И хата вновь успокаивается. Дядя Вася сидит за дубком, попивает "купчика", озирается… Прошло часа три. Дядя Вася всё озирается, тревожно глядит по сторонам. Вряд ли его интересуют облепившие стены дрозофилы. Что-то не то. Молодёжь бегает по хате: нарды, беспрерывные перекусы с "бичиками" и толстенными бутербродами. Кто-то нет-нет да принюхается: – Эй, кто там на долине? Что за запах? Репа, опять ты? Что ел-то? Смотри, тапочки оборвёт, держите его семеро! – бубнит Арчи с набитым ртом. Репа оказывается, спит всё ещё за занавеской из простыни, а на долине Вихорь бреется. Откуда всё же запах? Вскрылось, но не сразу – дядя Вася наложил в штаны. В боксике, когда поднимали, долго терпел. Здесь чего-то стеснялся или опасался, и в оконцовке – опа! Нежданчик… Нашли ему штанцы, вскипятили несколько литровиков воды – обмыться над долиной, всё в лучшем виде… Но всё равно нервничает что-то дед, темнит дядя Вася, что-то жжёт ему ляжку – вертится на всякий звук… Понемногу просыпаются, возвращаются из Матрицы, Амба с Санычем. Амба читает накопившиеся за его сон малявки, а Саныч садится напротив дяди Васи: – Хромаешь? – спрашивает Саныч, свободный от предыдущих сведений, как бы вскользь, как бы нехотя. – Что-что, не понял? Я по-вашему не очень-то. – От кого топаешь, дед? – Ни от кого. Я вообще с деревни. Не знаю, что тут и как, это вы тут сидите… – Сидят куры на насесте, а мы срок отбываем, – роняет Саныч, прикуривая, посматривая на дедка одним глазом, другой прикрывая от дыма. – Сколько лет тебе? – Я с пятьдесят первого. Пятьдесят пять, выходит, своих… – А выглядишь старше. Жисть потрепала, так, дед? – выпускает вверх дым Саныч. И на потолке мушки, и желтизна от слабого освещения. – Сам откуда? – Говорю, с деревни. Сам я, вообще-то с Баку, русский… Служил под Питером, в войсках дорожных. Год прослужил, часть расформировали, и я – сюда, в эти края. – Сюда? – Да, женился. Дом в деревне купил. Вот, на старости лет, повздорили со своей-то, я ей челюсть маленько рихтанул, а она меня засадила. Год посёлка. Обычная история. – Да не очень обычная, – спокойно, глядя "дяде Васе" прямо в глаза, уже с некоторой силой сказал Саныч. – Кто это из Баку, сюда, в солнечную Коми, после года армии, стремится? Природа, что ли, понравилась? На открытках учимся? – Природа?.. Не знаю, при чем тут природа? – заерзал дядя Вася, подыскивая нужный ответ. – Говорю, сам женился, дом купил, вот и переехал. – Ну да, ну да… Не сидел? – Нет, нет, не сидел. Ни разу. – Ну да… Ну да… – Саныч лениво, кончиком "Мальборо", указал на наколки – перстаки на левой руке, надпись вязью на правой: – А это? Память о малолетке? – Говорю, не сидел. Ну что вы за люди! – Люди, как люди. Штаны дали тебе новые. Ещё есть наколки? – Наколки? – вспотел дедушка – не дедушка, ровесник после-сталинской России. – Есть парочка. Я вообще-то в химзащите работаю, на лесопромышленном… Нас в Обнинск послали – там, где атомная станция, обеззараживать. Вот там, на вахте, мне накололи… Молодёжь, почуяв кровь, наскакивает – химзащита – это пожарники – это МЧС, а МЧС – это войска, красные. Синие снаружи, красные внутри. Но дядя Вася от них отбивается: химзащита – это производство. Но не от Саныча, который спокойненько ждёт, пока дядя Вася медленно расстёгивает ворот рубашки, обнажая наколку вокруг шеи: цепочка, и на ней – крестик: – Это в память о дочери… Саныч, знающе, усмехается: – Ну, дед, а говоришь – не сидел. Мы не этой масти… Что за масть – интересуется молодняк, и узнает, что крестик на шее – это завхоз. – Это я в память о дочери. Пока был на вахте, в Обнинске, она умерла. Я даже на похороны не успел, не отпустили. Вот и наколол… Там станция, атомная… Амбалик, услышав краем о чём речь, отвлёкся от своего романа в письмах, от бесконечных "опасных связей" и тоже вошёл в разговор, на спокойной и настойчивой ноте Саныча: – Дядя Вася, дуру не гони. Был завхозом? Или в ДПНК прислуживался? – Да не был я нигде! – затроил явственно дядя Вася. – Ну разденься, хоть до пояса покажись… – уже по-гестаповски спокойно, с угрозой, по-мюллеровски максимально вежливо предложил Амбалик, ещё не накинувший ни майки, ни рубашки, сверкая мёртвыми головами в фуражках люфвтваффе на левом и правом предплечьях. Дядя Вася нехотя стягивает свежую рубашку, обнажая на своих плечах – то ли тюльпаны, то ли лилии, или орхидеи – слабый уже от прошедших лет рисунок, похожий на нечеткую китайскую живопись. На дряблом животе – расползшаяся иконка и корявые надписи. Амбалик с Санычем, переглянувшись, смеются: – Не сидел, говорит… Перстаки, цепочка, лилии, иконы, – тыкая в дядю Васю как в экспонат на музейном подиуме, на живое чучело старого продажного зека, наглядное пособие – как попусту прожить жизнь… – Ребята, товарищи… Это просто баловство… Это на вахте, на Обнинске, пять лет назад, может, слышали? История громкая!.. Амбалик прищуривается, потом тыкает в свои наколки, в черепа и прочее: – Вот. Этим пятнадцать лет. Понял, о чём я? И не надо мне говорить про пять лет… – указывая на бледные, расплывшиеся почти до "водяных знаков" тюльпаны. – Этим минимум двадцать, двадцать пять!.. Дядя Вася молчит, натягивая до шеи рубашку, говорит в сторону, отводя взгляд, настаивая на не прокатившей версии: – Баловство. Плохо получилось… Жжёнка неудачная… – Ну ладно. Сейчас начнётся: жжёнка, тушь-чушь… Дуру не гони, – Саныч уже разозлился, закипел. – Слышь. Насчет гадского-блядского поясни? – Да не понимаю я этого!.. – Ну, заявления писал? Кого-нибудь сажал? Подумай… – Саныч с Амбаликом уединяются в проходе между шконарями, переглядываются, им даже не приходится разговаривать по сути. И так всё уже ясно, согласно их междометий. – Да ну на хрен!... Ну, конечно, Обнинск!.. Не знаю, не плавал… Куда мы попали? Ох этот, поселковый контингент, спецлютый режим… Сплошь дятлы продуманные, да, Арчи? Толстячок Арчи кивает сверху, и заговорщически подмигивает. – Короче, две минуты тебе, дед! Определись! Гонит, определенно, а что гонит? Не то пальто!.. Дядя Вася опять присел на краешек трамвайки, озираясь, чуть не во второй раз собираясь менять штаны. – Что-то не то? А что? – Ну как, заявления писал? Люди из-за тебя страдали? Сидели? Сейчас ведь пойдет о тебе курсовая по всему централу, что заехал "дядя Вася" – и если что за тобой есть – нам отпишут – всё выяснится, – поясняет уже Репа, как младенцу, очевидные вещи. – Да было, один раз, так это давно уже… – дядя Вася поясняет восемнадцатилетнему Репе, как о какой-то мелочи, которая ему, пацану, и знать-то не обязательно – всё прошло и быльем проросло. – Давно, сейчас сочту, тринадцать лет назад… – Ну, и дальше? – выходят Амба с Санычем. – А что дальше? – оборачивается дед. – Что было-то? – Да, подхожу к лодке своей моторной. А денег нет… – Что за деньги? В лодке? Кто украл-то? – Кто-кто! Юрка "Точило", кто… Деньги там у меня были, да ящик водки на продажу… – Ах, водки… – Да, водки! Время-то тяжелое было. Перестройка. Водка, деньги за водку. Наценку-то я маленькую давал – все знали. Зачем воровать-то!.. – А сколько "Точиле" дали? – Да немного… Два года всего. – Всего? – нервно хохочет Амбалик. Саныч, совсем озлившись на современника, будучи вовсе не кровожадным. – И что? Дорого два года-то оценил? – А что он… зачем воровать… Деньги за водку, да ещё и ящик… – Барыга. Ты барыга. Ты понимаешь это? Нет? Водкой торговал, долго? – Да один раз всего. Вот пару ящиков раскидал по деревням, да этот не успел. Время тяжёлое было… Надо было жить… – Барыга ты. Понимаешь ли ты это? Торговец смертью… – Саныч уже диагноз поставил: – И человека через жадность свою блядскую посадил! На два года. – Да что там! Это же давно было. Он же давно отсидел, вышел. А продал-то я пару ящиков всего… Воровать вот зачем? – Пару ящиков? – Да парочку-парочку! Немного совсем! – огрызается "дядька" – Водка, паленка, "рояль"… А дальше что – "Троя", "Снежинка", "Лимон", "Максимка"? Героин, кокаин, план, – раздается со шконки – Ну "Троей"-то совсем немного, пару раз только, в своём районе… – Так у тебя район, оказывается, свой был? – Ну так, вокруг дома… – А помнишь, кто это замёрз у вас там зимой? От "Трои"? – опять раздается голос со шконки, занавешенной ширмой. Дядька нервно дёргается в ту сторону, потом на Саныча, в ту сторону, опять на Саныча, который в упор его разглядывает. А вдруг там, на шконке, сосед его – ведь не видно… – А эта-то… Да она сама замёрзла… Да она и "Трою"-то не допила, так, глотнула неразбавленной… Был или нет этот случай – не знаешь, вопрос задан наугад, но в точку – история типичная: сколько их помёрзло? Помёрло, отравилось, отошло в вечность по этой страшной дороге хим.нападения, а никакой не хим.защиты. – А тот, которого машиной сбили? И шофёр, и парень тот – оба тоже под "Троей" были… – А эти-то… Дак ведь они не у меня брали, они в том конце… Не у меня они брали, – уверенно, по-свидетельски, врал дядька. – Нет, эти не мои… – А те, что у тебя? – У меня никто не помирал. Никто. – Сколько всего померло мужиков-то? Двадцать, тридцать, шестьдесят? – Да кто их знает. Время тяжелое… Мрут… Саныч, уперев руки в боки, смотрит сверху вниз на дядьку, который старается не глядеть в глаза, блуждает по хате, ищет за что зацепиться. – Слышь ты, хрен старый. Ты – барыга и терпила. Да ещё, сдается мне, ДПНК и завхоз…Так и отпишем? – Пишите что хотите. Давно это было. Я объясню. – Объяснять не надо. Репа, давай сюда, – подает голос Амбалик, уже потерявший интерес. – Репа! Давай с коряком и ручкой, ко мне. Пиши строгий… Отписывается малява на положенца, на Костю, которая идёт "строгим контролем" – особо аккуратно. Амба заваливается спать – ему ещё всю ночь общаться с "губернией", с Оленькой: дорога на них только ночью, только после проверки и до утра. А Саныч нервничает, курит, заедает нервы шоколадными конфетами, которые Сова хранит только для него, для "папы Саныча". Для "папы Амбалика" у него – ручки и ластики, и дезодоранты. – Слышь, Саныч. У нас в деревне одна такая торговала тоже "Троей". Отправила на тот свет пятьдесят четыре мужика. Как подходит пенсия – она уже на почте, с тетрадкой. Пенсеры только пенсию получат – она тут как тут: вот! Записано в долг! И забирает всё до последнего. Приходят бухенькие к ней, ночью, берут по фунфурику… А кто его знает – сколько она записывает? Тоже – тяжелое время жить-то надо, та же песня… Однажды приехали к ней на день рождения шестеро или семеро, в масках. Всю семью на пол, а её – к стенке. Она просит – возьмите всё – деньги, что угодно… Всё есть, ничего не надо, только отпустите… Ничего не взяли, только мозги по стенке размазали, и уехали… Вроде, так и не нашли, кто сделал. А её ни одна собака не пошла хоронить, не то что люди. Самое уродское – семья-то её ест, пьет, живет там. А кровь, мозги – даже не стёрли. Едят, спокойно… – Турма сидым… – очнулся Саныч. – Мозги по стенке нельзя… Дядя Вася вздрагивает, ежится, понимая, что пришло время ждать невесёлого для себя ответа – что отпишет положенец. Вряд ли, что хорошее. Саныч всё же на нервах, на фоксе, не может писать своей Оленьке, пока рядом такой типок, вскакивает: – Сало есть у кого? Ой, есть хочу! Эй, арестованные! Или вы арестанты? Сало, спрашиваю, есть?! Сова лезет на решку, достает из чьего-то пакета кусочек, обернутый в газету: – Вот. – О, Сова, человек! Сало, сало – где же сало? Это у Твардовского? Помню ещё! Хата начинает жить, не обращая никакого внимания на "дядю Васю". Через час приходит ответ. Издалека уже слышно, как ответ переправляют от хаты к хате: в вечерней тишине чётко раздаются гулкие удары в парапет дорожников, которые друг друга предупреждают таким образом – строгий, всё отложить, очень срочно!.. И вот в одной хате: раз-два-три! – в невидимый гулкий барабан. Через минуту – снова стуки, уже другим цинком: "Спартак – чемпион!" – контроль не морозят, гонят без задержек – что-то важное, возможно, чья-то судьба… Наконец, ответ у нас, у Амбы в руках. Он не спеша разворачивает, молча читает – так же отдает Санычу, другим, читайте сами… – Ну что, дядя Вася, не хотел сам рассказать… – холодно говорит Саныч – Да я что!.. Это было давно… Я всё объясню… – Поздно уже. На пятак!… – Я же русский! – Какой ты русский? Ты гондон – русских сажал и по могилам распределял!... – На пятак! – требует Саныч. – Воркута, Сява, Репкин! Читайте вслух кто-нибудь. Ну что, дядя Вася, плохо ты жил… Нехорошо ты жил… От первой же неожиданной затрещины "дядя Вася" валится назад, уже привычно к побоям свернувшись в клубок, закрыв голову и подтянув ноги к животу. Удары не очень сильные – шлёпают не кулаками, ладонями и запястьями, скорее, от души, без разбора, для того, чтоб проучить – настоящее-то рукоприкладство запрещено настрого. Да ещё если синяки останутся, то не оберёшься хлопот: объяснительные, медчасть – а это не надо ни хате, ни операм… – Я всё объясню… Это же давно было, прошло всё! – поднимается дядька, когда от него отходят те, кто участвовал в истории. Он стоит, дергается при приближении каждого, кто идёт по хате мимо него, ожидая пощечины, удара. Но его уже никто не замечает – нужен больно. Только Саныч инструктирует: – Берёшь рулет, вещи. Утром, по проверке – к своим! Тебя никто не бил – надеюсь, объяснять не надо. Думаю, понял, пёс… – Понял… Я всё же хочу объяснить… Амбалик стоит посредине, уже занимаясь молодёжью. – Заедет такой "дядя Вася". А спросить толком – никто и не спросил…А потом – у "дяди Васи" ножки больные… А ну-ка, принесите-ка чаю в постель… Так? Рушан, тебя тоже касается. Ты ведь в первую очередь не прав. Что ты с ходу – а того знаешь? А этого? Зачем? Да кто тут кого знает? Турма живём, забыли! Так ведь можно тоже получить за такого "дядю Васю"… – Да он сразу не определился. Я же спрашивал, – оправдывается Татарин, ощущая свою оплошность – поспешил, обманулся, правда. – А он тебя понял? – Говорил, что не было ничего, всё равно. – Конечно, людей сажать да закапывать – это для него ничего, всё равно. Внимательней, Татарин, к людям… – Понял, не дурак, – соглашается Рушан. И через несколько минут уже играют с Амбой в нарды. Татарин выигрывает, и на каждый удачный ход Амбы радостно восклицает на всю хату: – Что творят канадцы! Тюрьма живёт, организм работает, всасывая полезные вещества и изрыгая шлаки, а без этого – организм отравляется, засоряется, болеет всеми болезнями, от поноса до золотухи. "Дядя Вася" всю ночь стоял у кормяка. И с проверкой ринулся с рулетом вперёд, мимо проверяющих, к своим, объясняясь на продоле, что не так: – Да душно там… Жарко слишком… И всё по новой – час сурка, день сурка, год… Хата про "шерстяного" уже забыла: – Вопросы? – Старшой, в баню когда пойдём? – Я что, на банщика похож? Где у меня надпись "баня"? Вопросы? Баня жизни – то жар, то холод, вся дурь когда-нибудь выходит, до последнего лишнего слова, раскладывается всё по полочкам: свои – к своим, чёрные – к чёрным, белые – к белым. Приложится каждый к народу своему, как написано про ад, и про людскую жизнь. Здесь каждый страдает по-своему: для кого-то "золотая" также желанна, как для верующего – рай. Но многие не находят этого рая, вновь окунаясь сюда, где всё привычней, проще, потому что там – определиться и жить сложнее. Там, оказывается, тоже неволя, но такая хитрая, что не сразу это обнаруживаешь – выходишь, а кругом всё не то, и всё не так – и продают, и предают "за положняк"… – бредут мимо как ни в чем не бывало и "Домики", и "дяди Васи" – одна надежда, что в этой кровавой бане, в кровавой каше в стране – осталась здравость, осталось – белое, остались те, кто не будет писать докладные в кармане, продавать и предавать, кто просто добр, ни по какой причине, просто так – потому что осталась широкая русская натура, чистая ни по какой причине, Бога ради… # # # Перед глазами другое. Автобусом возвращаемся из Франции. На Елисейских полях уже зацветают каштаны, а в Белоруссии вдоль огромных полей, по перелескам, только-только занимается зелень. Вдали, по полям Белой России ползёт трактор. Здесь уже другой воздух – чистый, бескрайний. Здесь, по этим полям когда-нибудь пройдёт Хозяин – белый Царь… Конец первой части. Часть вторая. Отворите мне темницу, Дайте мне сиянье дня, Черноглазую девицу, Черногривого коня.      М. Ю. Лермонотов "Узник" # 15. Лучшие друзья девушек… ...Это арестанты. На словах. Сколько изводится бумаги, ручек, времени, паечных пакетов на упаковку толстых малявок насчет "люблю-куплю", пухлых излияний арестантской любви – это ужас, тихий ужас, один из симптомов тюремной болезни, азартной игры в ничто, без игрового автомата, выигрышем в котором является ответный "сеанс", горячее послание, украшенное то отпечатками поцелуйчиков, то ароматом дезодоранта. Вечерняя лихорадка начинается после вечерней поверки, когда открывается дорога на губернию, где содержатся и малолетки, и весь женский пол. Горсти мулек "Юлечке", "Оленьке", "Наденьке" – только успевают летать от решки к долине. Дорожники точкуют, ворчат и шутят, иногда ревниво, иногда раздраженно, сетуя на то, что любовь притворная и нет занимает столько сил, суеты. Любовь пышная, с красиво разрисованными розами и сердцами, и любовь первая наивная, восемнадцатилетняя, когда сосед-адресат все это воспринимает внешне легкомысленно, замирая внутренне, комплексуя над неподатливым почерком, потея над десятым черновиком одного и того же письма, консультируясь у старших по любому вопросу, написать ли что ему уже восемнадцать с половиной или не указывать эту "половину", и какой почерк мужественнее, с наклоном или круглый? Как сказать "я молод телом, но в душе уже..." – а что в "душе уже", мертвый холод взрослой обыденности? "Ненужный опыт общения с другими женщинами"? Или байроновское презрение? Как угадать, как отзовется твое слово... Вот фраза "не смотрите, что я молод по возрасту, многое в жизни мне уже пришлось испытать, и я далеко не новичок..." – не вызовет ли такая туманность и легкая дымка загадочности недоверия? – короче, как убить свое время, не убив душу, – как взглянуть в зеркало, и увидеть не бритую голову с порезами и пятнами авитаминозных прыщей, а умный понимающий все взгляд, не возрастные "хотимчики", а "мужественное выражение игнорирующего излишнее благополучие, знающего себе и другим цену, молодого, но опытного, красивого душой, слегка усталого, но не унывающего парня лет двадцати, в кепке и зуб золотой..." Или написать "пацана"? А поймут? Может, лучше, мужика? Или, зачем им все это – они же не спрашивают, кем живешь? Хотя, с другой стороны, определиться не мешает, на всякий, а вдруг кто пробьет... Сова грызет карандаш, лежа на подвернутом матрасе. На освободившемся на шконаре пространстве он выставляет чашечку кофе, кожаную пепельницу с откидывающейся крышкой, изрядно похудевшую тетрадь в клетку. И, медленно заполняя лист слишком наклоненным вправо почерком (читая, можно шею сломать), мечтает вслух: – Вот бы нас тусанули с ними в соседнюю хату... Можно было бы по трубе сколько угодно разговаривать... Хоть целый день... Точнее, ночь! Я хотел сказать ночь... – Надоест, Коля, быстро надоест разговаривать... – отрываюсь от книжки. Чехов уже почти дочитан. Впрочем, как и Бунин, и Лесков, и Достоевский, и Шекспир, и Цветаева, и даже Дрюон с Ремарком... Телевизора нет, остались только книги, дружба, и невысказанная любовь, наедине с которыми сначала трудно, а потом – все легче, и легче. А потом без них, с другими людьми, книгами и женскими образами – опять невообразимо трудно, как с тремя чеховскими сестрами... За несколько недель до этого хату сильно трясло – то загружали, то разгружали, – что больше похоже на транзит – толком и не разберешь, кто свой, а кто чужее чужого. Саныч уехал на этап, отдав на время Кольке "Сове" место на соседнем со мной шконаре, и – некому посоветовать, некому помочь. Амбалик, гений переписки, уже на пути в свой южный краснодарский край, уже далеко отсюда, уже отчужден этапами, пересылками, другими встречами, чифиром, упаковками феников... Подсказать Кольке некому. Сидит, мается. Заразился Саныч с Олегом "Полосатым", заехав-то всего на недельку, перепиской. Первым делом выяснили всю движуху: кто где? в какой стороне "курицы"? – и мигом наладили общение с самыми на их взгляд лучшими из "незанятых"... – и укатили. А Колька, как мнительный гриппозник, сразу заболел, взял пример и тоже начал этот бесконечный бессмысленный танец вокруг "люблю-куплю", но только не хватило еще гормонов, брачного пороху, токовать по-взрослому – так, цыплячий лепет. – Арчи, Леший, есть стихи какие? – спрашивает он у своих коллег-дорожников, здоровячков-мужиков, уплетающих с утра до вечера бичики, картофельное пюре, колбасу, сальцо, мамины пирожки – вперемешку с пайкой – впрок, хотя на этом не запасешься, да и дней-то таких, когда заходит дачка – мало. Вот и приходится – чуть вспышка, чуть дачка, кабанчик! – не зевать, тут же кто с плошкой, кто с ложкой, кто его знает, что будет завтра? Дурак Колька, мышей не ловит, не отбивает дуплей, как можно делать выбор между поесть и стихами? Конечно, поесть! А девушки, и девушек – потом... Да и стихи-то, по правде сказать, хоть и есть – но все уже потертые, не первой свежести, "Я вас люблю, хоть я бешусь..." – писано-переписано до дыр, а не хочется чтобы Оленька или Наденька вдруг обнаружили, что ей и соседке послали одинаковый стих... Это для них, как одинаковое платье – теряет всякую цену, и даже в крайнем случае может объединить против общего врага – парня-обманщика, или же всего мужского пола. Время течет, проходит, иногда возвращаясь вспять лишь призраком былого, слабым отражением прошедшего, вновь с чьей-то молодостью обновляя старые глупости и ошибки, завершая круговорот, из которого можно вырваться лишь со смертью, войдя в жизнь вечную, без-смертную, и без-временную, в жизнь, не несущую смерть всему живому, цветы которой не увядают, но пахнут вечностью и раем, и возможно, еще каким-то неведомыми, забытыми за тысячелетия, ароматами, которые оживают на миг – мелькнув, как молния, напомнив, что сотворен ты был для великого, но тонешь в суетном и мелком, без-вкусном и без-цветном, одна лишь любовь в своем простом наряде способна дать надежду, что все не напрасно – ни один миг, ни один шаг по этой крутой лестнице. Но мы, как рыбы в быстром потоке, прыгаем вверх, не различив своей цели от обманки с наживой, и вновь попадаемся, когда в слезящихся глазах сквозь струящийся полумрак неверного туманного будущего выхватываем опять, в который уже раз – одиночество и оставленность, обманываясь в обманывающем нас настоящем, которое попытались обвести вокруг пальца. Новости о настоящем, уже ставшим прошлым, пока они дошли до нас. Газеты месячной давности, набитые, как дохлая рыба, протухшими новостями и мыслишками-опарышами, дифирамбами великим и заботливым карликам в обрамлении узаконенного беззакония, раздачи кому титулов – мисс, человек года, а кому – сроков... Информационное безумие: все плохо, но правят нами хорошо – шизофрения... В России все спокойно, но каждый день почему-то штурмуют квартиры с "боевиками". Народ молчит, но то там, то здесь – склад с оружием, ограбления инкассаторов, ни одного слова ни об одной из десятков тысяч умерших деревень, но "мы в пятерке по экономике"... Радио "Маяк" – точнее, как его зовут на централе, как одушевленное чудовище – "радиоманьяк" каждые полчаса изрыгает эту неперевариваемую смесь, отрыжку, начиненную тотальным враньем, а потом, после краткой голубенькой политинформации – начинает крутить одни и те же песни. Другого не дано. На Новый год сбилось пару раз на "Русское радио", но тут же местный ди-джей вернул все на круги своя: от Макаревича с каким-то Сергеем или Семеном Канадой – аллергия у большинства с позывами к рвоте и признаками неконтролируемого бешенства. Особенно от загадочного Канады и его ежедневного (на протяжении полугода!) мега-супер-эмпти-хита "Орел и решка..." Некоторые уже предполагают, что это Киркоров или Леонтьев подшутили, и под псевдонимом крутят этот двадцать пятый кадр на всю страну, которая то с одной, то с другой стороны смотрит в решку... – от тюрьмы да погон не зарекайся. Впрочем, чем служить маньякам, уж лучше сума. Уж лучше быть нищим, чем продажным. Кажется, что выйдешь, – и если их встретишь – Макара с Канадой особенно – снова раскрутишься по 105-ой (преднамеренное, злое умерщвление в трезвом уме с целью избавления остальной части русского мира от серости и банальности, макслеонидовской глупости и уматурмановского балдежа)... Незаметно заканчивается весна. Которая чувствуется только по картинке за решкой. По едва поголубевшему прямоугольнику открытого квадратика (остальные – немытые, серые, чисовские, недоступные). По слабым ароматам, залетающим случайно в одетые в "шубу" стенки прогулочного дворика. И вот – первый комар. Начало лета. Дрозофил по потолку хаты – все больше. Начинается запрет на все скоропортящееся – майонез, сливочное масло, колбасу... Летний тюремный пост, умноженный на и так скудно сбираемые, отрываемые от семей, дачки загорающим тут арестантам... И по "радиоманьяку" – каждые полчаса тревожные новости о череде ограблений банков и инкассаторов. Всеобщий минутный интерес. Поймают, не поймают? Одних поймали, другие ушли. Лучшие друзья арестантов это... бриллианты. Ограбление в Чите. Пик жары в Москве, рекорды температур по стране, волна ограблений с крупными суммами, расстрелянные охранники, "Вот, новый поворот, и мотор ревет", самопропаганда профсоюзов со спортивной окрошкой – корм для свиней, из которого каждый случай дерзкого нападения вызывает в тюремном организме волну какой-то радостной сопричастности: сколько отработали, сколько было человек... Каждые полчаса скрипучий "радиоманьяк" сначала обливался потом от московской жары, и потом скупо сообщал, будто отработались в его кладовых и подвалах, как пушкинский скряжистый рыцарь – уточненные цифры, количество миллионов рублей, килограммов и граммов золота и серебра, растаявших в неизвестности. Где эта Чита? Где-то далеко "шумят поезда, самолеты сбиваются с пути..." – наверняка дичь, провинция: один аэропорт, одна бамовских времен железка и асфальтовая дорога сталинского образца. И тайга, вечная угрюм-тайга, с такой же речкой, по которой уплыть бы им с этими мешками... Нет, не удалось. Уйти – и сложно и просто. Каждый, почти каждый здесь это знает. Через пару дней – другие новости, "радиоманьяк" рад до усеру: кого-то взяли в аэропорту с прессом денег (по хате – вздох разочарования...), в перелеске "случайным прохожим" найдены недостающие миллионы (вздох, еще один – зато "радиоманьяк" торжествует, расписывая с утра до ночи, что взяли пятерых, всех пятерых). И через некоторое время, все тем же голосом, привыкшим к бесконечному вранью – взяли четверых, и нашли еще одного, прикопанного уже где-то. Без запинки. Без тени смущения, не краснея (а кто увидит?) – еще вчера взяли пятерых живыми, а сегодня уже их стало четверо, и один якобы в земле (уточненные данные, конечно, за несколько дней "уточнили", а то вдруг на наших ушах доширак не удержится – лапша должна быть качественной, добротной, сказано взяли четверых – значит, четверых, плюс-минус один, это уже мелочи...) И очень качественная своей правдивостью, провинциальной невыдуманностью, новость про деньги, найденные в лесочке под Читой каким-то "прохожим", будто окурок в проулочном дворике... Осталось только профессора Капицу засунуть в радиокоробку, чтобы он рассказал нам все это "очевидное-невероятное" – в оконцовке все в хате стали раздражаться на каждое сообщение – да ну на хрен! – а "радиоманьяк" все продолжал смаковать поимку налетчиков, исполняя при этом, казалось, каждые полчаса при этом сообщении свой маниакальный майкл-джексоновский танец. Как только у него нос не отвалится от духовного сифилиса: то петь голосом "Аббы": мани-мани-мани-мани, то сокрушаться, как красиво пацаны отработались, то злорадствовать, как одного из них взяли в частном аэровокзале, с наклеенными усами, бородой! – Эх, дурни, тайга же там кругом... Сел в лодочку, и плыви себе туристом... – вздохнул кто-то, пока радиомонстр катился по стране волной, вызывая ответную волну желчи в людских умах, занятых повседневностью, и во многом оскудевших от нелюбви и нищеты. – А дерзкие ребята! – ответил Шувал, и принялся вновь разжевывать спичку, размышляя над очередной отпиской по женским адресам. Радиоманьяк будто школьный учитель, как наяву, вновь прошелся по хате, пройдясь от убийств к погоде, от рекордов похищенного к рекордам температуры, вновь пережевывая эту пищу всех радио- и теле-монстров. Хорошо, что в хате нет телевизора, а то и телекамеры бы мозги выели. В Москве беспрецедентная жара, а у нас – снег за решкой, мелкий, колючий, противный, как сухая чисовская сечка. Повешенное в качестве занавески одеяло надувается внутрь хаты, как серый с белыми крестиками парус. И эту слабую преграду, приходится снимать к каждой проверке – не положено, вдруг решку подпиливаем, да еще в хате побегушник Костя, которого проверяют каждые четверть часа (вдруг надумал очередной, седьмой, побег... – бац "красную полосу", особый контроль). Сова завернулся в лантухи, да еще накинул сверху на лицо свою кожаную куртку, напоминая свернутую, спеленутую куколку-мумию какого-то неизвестного огромного насекомого. Действительно, что из него вылупится в местном инкубаторе? Пока что этот короед способен рассуждать о Боге, о правильности жизни без предательств (его подельник грузит, а он только улыбается), получая дачку от мамки с бабушкой тут же раздает сигарчухи всем, кто ни попросит, да не по одной, а пачками, слегка при этом розовея от удовольствия (правда, смотришь, дня через три уже вновь стреляет, по одной). Шувал, зная, что Сова спит чутко, толкает его локтем. Сова отзывается из-под куртки неопределенным стоном, означающим: что хотел? – А дерзкие ребята... Тридцать шесть мультов, это сколько, если на бакинские перевести?.. Мульта полтора... А ты, Сова, за сотовый задроченный какой-то заехал! И то не смог отработаться, пятера твоя... Что жил – то зря! Хотя, этой жизни-то у Совы – восемнадцать лет безотцовщины. Он еще, судя по движениям, неловким пируэтам худосочного юношеского тела – ребенок даже не вчерашний, а еще сегодняшний, только вошедший в эту реку, несущую его в невидимую даль, мимо наклеенных на шконке суперкаров и красоток, несуществующих и недоступных. Сова высунул из-под куртки руку, потом появились его сверкающие огромные глаза, поинтересовался у Шувала, остановившегося над какой-то строкой: – Оля? Шувал, смакуя очередную спичку, кивнул. – Не идет? – Да вот, написал ей, что "чипы горят". А она не знает что такое "чипы". Спрашивает, волнуется, вдруг это что-то особенное. А мне хочется какой-нибудь стишок влепить. – Хочешь напишу? – щедро и резво откликнулся Сова. – Напишешь? Спасибо... Я знаю, что ты напишешь. Лучше, конфетой угостил бы друга... – Конфеты кончились. А стишок я хорошо напишу, – волнуется Сова, встревожившись, что кто-то считает будто он что-то делает плохо: пишет мульки, стихи, юношеские откровения – почерк не тот? или слова? – Спасибо, мне уже Шприц однажды написал. Весь день пыхтел, а потом родил. Говорит, садись, сейчас буду читать. Сейчас, вспомню... Наизусть врезалось... О! Здравствуй, дорогая! Отписывает Шприц! С днюхой поздравляю! Хули ты молчишь?! И смотрит на меня – ну как? А я даже сказать ничего не могу – сигарета прилипла... Как присел, так и повалился на шконарь, от смеха... Сова тоже хохочет, спрятавшись в лантухи, как стыдливая девица, а Шувал продолжает, улыбаясь: – А он обижается – ты че? Шувал, что-то не так? Рифма вроде нормальная: шприц – молчишь, там и там – на "шэ". А я – закатываюсь в истерике! В простыни закапываюсь. Он повторяет: "Здравствуй, дорогая! – а что? Хорошее начало. Традиционное. Забитое, малость, конечно, ну ничего. Отписывает Шприц – а что не так? Я же не сухарюсь. Как зовут, так и пишу. Если что, ты из-за этого!.. Так Шприц поменяй на Шувал, делов-то! Просто в образ вошел. Поставь – отписывает Шувал, тоже на "шэ" букву, сойдет! С днюхой поздравляю – это самое тяжелое, потому что дорогая, хотя, поздравляю с днем рождения, чтобы "с днюхой" втиснуть, чуть все чипы не сгорели. То с днем, то с именинами долбаными – чего только не пробовал... Пришлось с днюхой написать. Конечно, не ахти как интеллигентно, зато – в струю! Ровно по количеству слогов, я проверял! Ну и хули ты молчишь? Что тут не так? А хули она, Паша, молчит? Животное... Ты же ей когда еще отписал... Ну что ты ржешь... Шувал, ну что не так – хули ты ржешь?" А я ни слова не могу сказать – задыхаюсь. Приход, аж потемнело в глазах. Сова, хихикая под одеялом, замечает сквозь смех. – А что? В самом деле, что такого? – и просто радуясь вместе с Пашей его рассказу, что сказать – дитя!: – Ой, не могу. Спасите меня от этих лютых поселенцев... Где вас только набрали по объявлению? Сова ты придуряешься, или не понял на самом деле? – Шувал, прошедший огонь и воду, кровь чеченских зачисток, потерявший практически всех друзей, обращается к худому, сотрясающемуся от радости червяку: – Сова, притворяешься? Варакушечку за дурость? Ну, покажись! – Не-а! Я не дебил! – Ну тогда печенюшечку по лбу! – Не-а! Что я, дурак что ли? Мы как солдаты, даже не идущие к победе в невидимой войне. Свыкшиеся с тем, что есть только миг, в окопах, с окопным грубым юмором, без которого – не обойтись. Только миг этот – как капля янтаря, в котором мы барахтаемся – и вовсе не между прошлым и будущим, которых нет, как нет на земле полной свободы или безгрешности. Тюрьма, как улей, напичкана только не медом, а нами: то возбужденными, то сонными. Около полуночи. В хате потихоньку стихает ажиотаж – мульсы отправлены, ответов пока нет. Иногда, правда, смотришь, пошла мулька – и неожиданно, под надуманным предлогом – тусанули обратно. Якобы пайка плохая, хотя наверняка, стоит там какой-нибудь гаишник-малолетка, пост ДПС на дороге – прохлопали мульс, пробили, а кто это пишет той же Оленьке, которая с кем-нибудь из них в придачу пишется. И мучайся гневом праведным-неправедным, ругай вовсю ревнивого малолетку-дорожника, посылай его в, и к, и на!.. Как это, почти весь централ, вверх-вниз, по долинам, по решкам мулька проскочила, а тут, дойдя до губернии – пайка плохая!.. Кто-то воюет, а кто-то дуркует!.. Шувал разозлился не на шутку. Прошел засады, зачистки, ловил измену, в которую кидает на настоящей войне после затяжки планом, посттравматические синдромы и многолетние тяжкие запои – шатанья по окопам злой нынешней "мирной" жизни, дурных командиров и верных подельников, потери, потери, потери, лучших, лучших, самых лучших друзей – а тут какая-то наглая маленькая хитренькая ручонка ему стопари выписывает: – Опять на том же месте! Как это так – пайка плохая! Она, выходит, весь централ пробуравила, пайка была хорошая, а тут – возвратом... Пайка плохая... Вчера на миллиметр, ровно на миллиметр "эм"-ка была длиннее спичечного коробка – опять эти же малолетки возвратом толкнули! Что за дурь! Ну не уроды они после этого?! Маленькие дурковатые прыщавые пупырчатые уроды! Да, Сова? Тебя ведь оттуда подняли? Тоже мульки прохлопывал? – Я нет... – ржет Сова под одеялом. – Я убью их на хрен... – пропел Репа на манер оперной арии или пионерского сигнала. Это шутка, конечно, но все же останавливать воина на полпути к женщине, на четверть шага от ницшеанского отдыха, единственного и естественного – опасно. Воин может снова вспомнить, что создан для войны... И ушатать всерьез. В Москве – "небывалая жара, перекрывающая абсолютный рекорд температур", "профсоюзы стоят на страже интересов граждан", "Путин – тут, Путин – там", а за решкой – усыпанный бисером снежной крупы серый шифер, дрожащий от ветра. Хата, будто стадо телят, выращиваемых "холодным способом", утепляется как может – все заползли под одеяла, куртки, в штанах, как челюскинцы – по хате гуляет почти полярный, арктический ветерок... Репа в своем углу высунулся из-под всех утеплителей, прикурил "Честер" – и тут же вихрь по кругу доносит вкус до другого уголка, просквозив все преграды. Опять "Шизгара", "Я буду долго гнать велосипед" и очередное промывание, очередная всероссийская процедура промывания мозгов читинской касторкой. Что делать? На зимовке – информационный холод и голод – некоторые еще не замерзли насмерть, еще шевелятся. По сравнению с тонущей, ограбленной страной – это всего лишь учебный случай, всего лишь азбучный пример не продуманного до конца отхода... Грех взять награбленное, по сравнению с вывезенной за границу страной, оккупационной нищетой, бездомностью и никчемностью – просто комариный укус. Объект, на который можно потратить несколько мгновений, минут, движений. – Загрузят по полной. "Пэжэ" голимое кому-то светит, – комментирует Шувал. Долгая арктическая пауза. – Да не... П/ж не дадут... – Сова, ночная птица, отличающаяся длинным носом, который нужно всюду сунуть о чем бы ни зашла речь: о женщинах, о пожизненном... – Да что ты говоришь, малыш? А не слышал – за две курицы мужичок 11 строгого взял? – А за вагон взрывчатки – условняк! – А Носу из 62 за то, что спьяну на катере покатался, знаешь сколько дали? – Ну сколько? Сколько! – Десять не хочешь? – Месяцев?! – Лет, малыш, лет! Десять лет... – Я в шоке! Да, в судах, особенно в Коми – творится невероятное. Погода отдыхает. 11 лет строгого за курицы – это не вымысел, и не предел. Дядька этот недавно уехал с централа на зону, так и не добившись правды ни в судах, ни выше. На исправление. На искупление своего греха перед законом и людьми. На дворе 21 век, но судя по температуре – то ли середина, то ли первая половина 20-го. Липа-Малой, больше похожий образом на безобидного цыпленка. Когда он поел, когда он отправил почту, когда кони сплетены, пули заряжены – он счастлив. Когда он счастлив – по его лицу блуждает загадочная монолизовская, давинчевская улыбка. Он приехал на централ с поселка за добавкой. И получил ее: 2 года и 1 месяц строгого. За якобы унесенные махом, за один присест 412 кг тушенки. 700 с лишним банок соевого суррогата, унесенные хлипким Малым по материалам дела – в один час. В тот день, когда он сидел в изоляторе. И хозяин, и все подчиненные – знали, что это так и было. Но тогда на кого списать тушенку? А тут, удобный случай – за Малого вступиться некому, далеко он от Ельца заплыл, да и внешность жертвы к тому располагает. И в отсутствие совести в организме системы и однородных переродившихся органов (сыск – прокуратура – суд...) так легко добавить очередную единичку в уравнение "кубы = рабы". Надо только подчистить циферку в журнале учета, что Липа вышел из изолятора раньше. И чтоб мусорок, отвечающий за тушенку, сказал, что слегка ошиблись, вот и пришлось исправить циферку, залив "Штрихом". И надо чтобы судья все это подтвердила, кивая важно головой, и поддерживая прокурора серьезно озабоченного соблюдением законности со стороны "контингента" (неважно, что он такой хлипкий и безобидный, как Малой). Угадать нетрудно и ответ в строках приговора – "2 года и 1 месяц строгого", держал! Валентин Дикуль по грузоподъемности отдыхает... Тимур спокойно сидел на суде. Скучал в клетке, запрятав руки между колен – холодно. Судья молча читала материалы дела, как кондукторша показывала, что неделю назад заходил в автобус кто-то похожий на Тимура, что у женщины из сумки при этом пропал кошелек... Адвокат потерпевшей втихаря достал курительную трубку, кисет с заморским табаком, и потихоньку, что-то нашептывая на ухо, давал понюхать молоденькой помощнице прокурора, а та закатывала глазки, вся обтянутая своей синей формой, как шахматная фигурка. В этот скучный момент в зал суда влетела какая-то толстенькая бабка-пенсионерка, и с истошными нотками, заорала, указывая на сжавшегося галчонком Тимура: – Это он, он убил!.. Все опешили. Тимура судили за автобусную кражу, а тут такое... В зал сунулся красный от напряжения судебный пристав, и схватив бабку за загривок, как овчарку, на ходу извинился перед судьей: – Извините, зал перепутали... В длинной череде коротких дней – все быстро, наспех, временно: знакомства, семейки, тюремная любовь. Но иногда все наоборот, как в выходные в одной последовательности с праздниками, когда ни свиданок, ни судов, ни библиотек, ни газет (впрочем, и так старых), ни ножниц для подстрижки (или машинки), ни санчасти (феники, мазь Вишневского, активированный уголь, один и тот же желтенький антибиотик от всех простуд...), ни спецчасти (в которой две вовсе не "мелкокалиберные" красивых девушки: темненькая и светленькая), ни писем, ни бани, ни даже режимника (с его руганью или беседами о том, что на дворе перемены, что тут тоже люди сидят, он понимает, и что все мы под Богом ходим...), и уж тем более хозяина (его день – вторник, или когда комиссия пожалует). Тишина. Только одни и те же песни: то "Queen", то "Виагра": "Лучшие друзья девушек – это бриллианты"... (давно уже здесь никто и слыхом не слыхал о Мерлин Монро, обронившей эту фразочку, принадлежность которой для обывателей централа тоже покрыта мраком). Заезжают, выезжают, стираются и редко вспоминаются лица тех, кто еще вчера с тобой делил одну пайку, мылся в бане, пережидал в боксике очередной бессмыссленный шмон (оборванные дороги тут же восстанавливаются, да и попробуй не сделать этого – повесят на дверь шерстяной носок, заморозят! – и что жил, то зря...) – а сегодня вместо этих лиц рядом уже другие. Варианты бесконечнее бесконечности, в этой шахматной партии не только белые, черные, красные и голубые... Есть и перекрасившиеся, есть и пешки, лезущие в ферзи, и много разных скрытых неизвестных в этом уравнении, где человек – это свобода, но каждый ее понимает по-разному. Все нелепее маленькие отдельные трагедии, все туже гайки "демократического суда" (еще вчера вышка была пятнадцать, и надо было до хрена делов чтобы ее получить – кучу 105-х, доказанных, со всеми отпечатками, и опознаниями, и подписями на том месте, и подтертыми циферками, и опровергнутыми алиби, а сегодня – за прогулку на катере: 11 строгого...). И все мельче и слабее человек и его большая маленькая семья – людских хат уже поровну на централе с шерстяными ("бээс"-ники, "рабочка", пидоры...). И с дорогами все больше проблем: обложат со всех сторон – и думай, как связь держать, с кем ловиться... Сашка, деревенский мужик, заехавший на белом коне и с белочкой на плече, рвавшийся в первые сутки в дверь, на вахту – отдуплился, отмяк, взял на себя все полы, все, как он назвал, сам "пхд" (производственно-хозяйственная деятельность), и даже постарался больше никого к этому не подпустить: – Я сам! Ух, как соскучился без работы! Дайте мне фронт работы, не могу просто так сидеть... Для некоторых, может, это и нежданное благо – есть время протрезветь, подумать, поразмыслить – кем жил. У Сашки уже от пьянки – ни семьи, ни угла своего, ни хозяйства, ни перспективы впереди. Ему полезно пообщаться с людьми – это точно. Он в своем покинутом на произвол судьбы лесном поселке, в одиноком углу в малосемейке – не ел столько, и не отдыхал, и не видел себя со стороны, как катился коробком вниз, как камнем летел на дно адской пропасти. Правда, с пищеварением у него наладилось не так быстро, как с рассудком – за годы питья – не того, заржавел механизм. Съест порции три, а потом неожиданно, в самый неподходящий момент – как сделает залп! И из-за ширмы – звуки, будто заводит кто-то подолгу дряхлый мотоцикл, и повсюду запашок "несгоревшего" топлива – так и до булемии недалеко... И шутки по хате соответствующие – тех, кто не спит, убаюканный в тысячный раз повторенным "Белым теплоходом...", кто уткнулся в подушку от удушающей хим. атаки запахом проскочившей через Сашкин организм чисовской баланды, макарон, кислого серого хлеба, испеченного на дрожжах десятилетиями не менявшейся закваски, с достопамятных красно-кровавых времен. Кем он мог бы быть, Сашка? Без одной секунды электромастер (не досдал один зачет, запил), кандидат по лыжам (бегал за район, дальше денег не хватило), состоявшийся охотник и рыбак – три избушки в Удорской тайге, и несостоявшийся муж и отец троих детей: девочки и девушки... И – никто. Все в прошлом – охотничьи тропы и рыбацкие избушки. Как в прошлом и спокойствие того края, где раньше были только охотники и рыбаки. Сто лет назад в этом краю не было ни самоубийств, ни намеренных убийств. Как не было ни "Трои", ни падающих с неба отработанных ступеней ракет, несущих не только заработки искателям металлов, но и настоящий повальный рак и прочие "прелести"... В недавнем, социалистическом прошлом – этот край был отдан болгарам, которые получили его в виде своей лесной делянки, и угнали, сколько могли, в солнечную Болгарию – и леса, и девчонок... Оставив на растерзание пустые общаги и временные дома. Он из тех, кто способен, в минуты трезвости, матернуть главу района: что ты делаешь? почему все распродал, мать твоя женщина? почему все ларьки в селе у кавказцев? Почему разрешаешь везти сюда "Трою"? – и не больше. Сказал, значит успокоился. Вынырнул на миг из пьяного угара, убедился, что работы нет, услышал горькое, что у главы района родни неустроенной хватает – и восвояси, в запой. Лучшие друзья удорских девушек – это иммигранты... – Эх, скорей в поселок! Тайгу косить... – мечтает вслух Сашка, закончив влажную уборку и усевшись теперь забивать нитками пули. Мелькает Мерилин Монро. Редкая фотография из гламурного журнала, который весь уже почти ушел на нужды дорожников: менты ходят с баграми по улице чуть не каждый день, и рвут коней. И надо ловиться, надо стрелять этими пульками из духовых ружей, как мексиканские индейцы, и ловить нитки соседей. Мерилин Монро, превратившись в призрак, исчезает в повседневной дымке. А фотография была уникальная. Она и еще кто-то в редкий миг семейного быта. В фартучке. Бутылка вина на столе, сыр, еще какая-то съедобная мелочь. Рядом с двумя шикарными белыми девушками – двое каких-то американских высушенных кумиров. По-моему, Артур Миллер, и еще кто-то. Миг этого мира – белая девушка это нечто имеющее самоценность – принадлежность этому крючковато-небритому существу – ревность... Как красный мазок в черно-серо-белом мире. Миг самоценной непреложной красоты – белая девушка, не изнуренная онорексией, не втиснутая в 90-60-90 – просто белая девушка, как образ из снов – это неожиданное наше настоящее. Это те, кто пишет Шувалу и Сове, это те, кого мы не видим, но уже любим. Это Ева из рая. Это изнуряющая своей недоступностью мечта-мираж, превращающийся под грубыми Сашкиными пальцами в тонкий конус, проклеенный размякшим до клейстера чисовским мылом или "хозяйкой". – "В эфире трансмировое радио..." – проскрипел радиоурод. Репка сразу застонал сквозь сон: – ...Опять грузпакет... Воркута, убей, или нет, сделай потише... – Новости о загробной жизни, – прокомментировал Воркута, вставая на цыпочки, чтоб достать черное колесико, регулятор громкости этой назойливой американщины, холодной, как слово о друзьях девушек, сказанных Мерилин явно от тоски в окружении американских заморышей, не способных оценить, что такое белая девушка... Лучше б молчала – эта грусть, безнадежная, вечная, лишена будущего. Эти песни не будут петь за русскими слезливыми застольями... Их участь – миг жизни, ницшеанское "женщина – для отдохновения воина" – тоже лишь миг между ничем в никуда. Это не наше... Грузпакет кончился. Аккорды из "Подмосковных вечеров", и вновь – новости, в Кызыле и Абакане двадцать два часа, грабителей в Чите взяли... Сашка, послушав наши комментарии, тоже разделяет среднее наше статистическое. Вернее доверчиво считает: да, надо взять деньги у этих банков, как можно больше, и – в дело (или поделить?). Куда угодно, пусть это золотишко не лежит в ячейках, как в мертвых ульях, а крутится в стране – где-то пилораму сделают, где-то молокозаводик... Глядишь, и до него доберутся, и ему достанется поработать... А тех, кто стабилизационный фонд за рубежом держит и границы открыл в одну сторону (на вывоз) – в лес, или к стенке, или хотя бы пошелестеть у них над головами дробью, крупняком... Вот это тема. Говорю: – Сашка! Чтоб пуль всегда было не меньше десяти, чуть оборвали дорогу или ** залезли с баландерами крышу чинить – чтоб запас был, ловиться... А не то Сова, как пулемёт – ему только подавай, все расстреляет... Сова, едва словившись с последней пули, сидит наверху, у решки, курит, делает вид, что его это не касается. – Яволь! – щелкает босыми пятками Сашка, и неуклюже вскидывает вверх правую руку. Истинный ариец. Беспощаден к врагам Удоры, Коми, тайги, хороших людей... Вымирающий пока что тип русского мужика. Лучший друг в будущем какой-нибудь хозяйственной вдовушки со своим домиком, участком, субботними пирогами, широкой грудью и добрым сердцем, каждой второй зрелой удорки... Лучшие друзья вдовушек, уже отчаявшихся увидеть хоть какой-то просвет в водовороте смерти, схватившей в свои лапки села и поселки – прочухавшиеся арестанты... Но пока до вдовушек – далеко, как до полюса на лыжах. Вечер. Сашка держит на весу, как щит, свернутый матрас, перетянутый старым конем, как ветчина, чтобы не расползался. Костя-Побег, мастер не только делать ноги (шесть побегов), но и на всякий ширпотреб, соорудил из старой кожаной куртки пару боксерских перчаток. И теперь Репка, одев перчатки, лупит по матрасу, вспоминая свое тхэквондо – руками, удар, удар, ногой с разворота, выдох. Сашка красен и счастлив: – Еще, давай еще! – требует он от быстро выдыхающегося Репки, и уже сам его пихает, отталкивает матрасом. – Фа! Фа-а-х-ц!.. – Репка лупит, увертывается, прорезает двоечки, троечки, опять с разворота ногой – Й-а-с-с-у-у! Сашка с матрасом шатается по пятаку, как истукан. Репка пару раз мажет, попадая Сашке по руке, вскользь по скуле. В пику смотрит продольный, стучит по глазку: – Что у вас такое? – А, это. В порядке все... Учу малого спорту – успокаивает его Репка, и обернувшись к Сашке, который вдвое старше его, орет: – Эй, ты как там, п…дюк? Не убил? – Ничего, ничего! – радуется Сашка. – Хоть какая-то работа! Хоть какая-то... Слава Богу! Слава Богу... Вот мне повезло, что сюда попал... Вот спасибо! Без вас я бы кто был? Я бы был никто... Жизнь свою профукал, проморгал. А сейчас я человек... – Эй, держись, п…дюк! Процесс превращения в человека только начался... – Репка похлопал перчатками друг об дружку, и перед тем, как молотить матрас, воскликнул, как гундосый телеманьяк-комментатор, объявляющий с затяжечкой предстоящий миксфайт: – В синем углу р-р-ринга… Са-а-а-ашка – вверх голосом. И вниз: – Лесоповал!.. Репка быстро выдыхается и уже валится на бодро держащегося на ногах Сашку, как Джордж Форман на Моххамеда Али. Тут на его счастье звякает кормяк – приехала телега жизни – баланда, вечерняя кормежка. Злые зеки, принимая шлемки с сечкой из рук баландера, начинают его обихаживать: – Эй, заяц красный! Запомни, волки капусту не едят! А сечку приходится... Чтоб тебе зайчиха твоя так давала! – Чтоб тебя дети так на работу собирали! Продольный, смотревший до этого на бесплатный репортаж по муэйтай, отвернулся, сделав вид, что это его вовсе не касается – это дело наше внутреннее, преступного мира – между "людьми" и рабочкой, зарабатывающей себе УДО сотрудничеством с "красными". – Эй, баланда! Преступный мир никогда дешевым не был! Грузи, как своего подельника грузил... – Смотри, в "столыпине" словимся. Сам будешь жалеть, что твоя мама твоему папе давала! – Да лучше бы бабушка твоя не родилась... – Да лучше б ты на трусах у папы засох... Лучшие друзья собирателей фольклора – это злоязыкие арестанты... # 16. Неопознанный объект оказался женщиной... Это из рапорта о задержании Горы-Любы. Она заехала на централ через необычную драку с милицейским нарядом. Ее сначала поместили в обезьянник к мужикам, и она описывала задержание свое так: – Представляешь, до чего дошли! Я ему всего лишь в рожу наглую плюнула, а он меня по яйцам! по яйцам!.. Потом, когда неожиданно выяснилось, что это – женщина, в дежурной части был скандал. И дежуривший на тот момент капитан вынужден был, непрерывно сквозь зубы матерясь, выписывать этот ставший знаменитым рапорт-сопровод: "Задержанный выражался нецензурно, вел себя крайне агрессивно, и не был идентифицирован..." На самом деле Гора-Люба, действительно девушка крупная, шла по улице с дня рождения подружки. И от широты сердца, от всей души горланила на всю уснувшую пригородную улицу злые частушки. От ей только ведомого горя. От избытка чувств. От нехватки мужиков, которых на тринадцать таких Люб – один. И тот, спившийся какой-нибудь Вася, у которого одно название мужик, а от непрерывного потребления "Трои" – давно уже неизвестно что между ног болтается: – Утром, встанешь, самый сон!.. Сердце рвется из кальсон!.. – орала Любка и за себя, и за того мужика, недолюбленного, неприласканного ею, спавшего сейчас под каким-нибудь забором. Из подворотен и темных углов только потявкивали собачонки, провожая не в меру разошедшуюся от избытка любви Любку, передавая ее одна другой, по очереди, от двора к двору, от одних запертых ворот до других, от одних окон, полыхающих неверным телевизионным пламенем – к другим, темным и мертвым. Чтоб взбодрить эту агрессивность, Любка перешла на другую тему – чтоб смысл ее имени, жизни, женской сущности – любить, быть любимой – хоть как-то осуществился. Чтоб найти, наконец, сегодня упокоение в чьих-нибудь объятиях, хоть отдаленно напоминающих любящие: – Жил-был на свете Антон Городецкий! Его бросила жена, он грустил не по-детски!.. Но Антон ни городецкий, ни сельский, ни поселковый – не появлялся, несмотря на отчаянные призывы. Более того, даже никакого намека на это не было. Что Любка отметила очередной частушкой, пытаясь добиться хоть каких-то перемен: – Милый баньку растопил, Затащил в предбанник, Меня на пол повалил, И набил е...льник. Не было ни милого, ни бани, ничего. Мир умер. Это был ад. Впереди темного переулка остановилась какая-то машина, и выключила фары. Любка двинулась туда, в надежде найти объект применения клокотавшей в груди любви – не любви, не поймешь какой чувственной жизненной обжигающей энергии. Приблизившись, Любка распознала, что под расцветающей черемухой стоит милицейский "уазик". В машине сидел один милиционер, а в узкий проход между двумя соседскими заборами, видимо, давно зная об этой расщелине, вприпрыжку забежал другой, известно зачем. Любка выбрала того, кто побежал по надобности в проходняк, и втиснулась туда же, надеясь застать мужика (пусть даже в форме и при исполнении неизвестно перед кем своих обязанностей, ведь первая их обязанность – перед ними, бабами и детьми...) в самый подходящий для нее момент. Ей повезло. Милиционер как слабая луна, освещал ей путь оголенной частью тела в неверном мерцании начинающихся белых ночей. И даже не обернулся на потрескивание и шуршание сзади. – Ну-ка, давай, чтоб струя была дальше горизонта! – взревела Любка у него над ухом. Ничего подобного в жизни не испытывавший сержантик милиции так и присел от страха, и так и повернулся к ней с прибором в руках, вынутым из своей кобуры, посерев лицом будто встретив разъяренную медведицу: – Что? – Говорю, стреляй дальше, чем видишь!.. Сержантик не то что опешил или онемел – можно сказать по-русски, он действительно охренел, то есть превратился весь в стоячий соленый хрен. Мерилин Менсон и Фредди Крюгер просто малые дети по сравнению с таким бесплатным сеансом ужаса, который выдала Любка тому бедняге. Бежать ему было некуда. Взбираться тоже – кругом коробочка из высоких, плотно сбитых, ослизлых досок. Гора-Люба придвинулась теснее, и участливо поинтересовалась: – Закончил? Милиционер затравленно и обреченно кивнул. И почему-то поинтересовался: – Прятать? – Как хочешь... Они простояли так молча долгую-долгую минуту: сержантик будто с детонатором, будто с гранатой с выдернутой чекой, а Любка – как цистерна нитроглицерина, способная взорваться своей неистраченной нежностью от малейшего сотрясения, от ничтожнейшей искорки любви. Но любви не было. Милиционер стоял к Любе вполоборота и смотрел на ее лицо, а она – куда-то вниз. Перед ним за это мгновение пролетела отчетливо очень сложная гамма Любкиных чувств и гримас, вся ее трогательная и простая, без кривляний, жизнь, как будто у умирающего перед смертью, но он не понял ее, а смекнул только одно, что это действительно будет что-то схожее со смертью. И ему никто не поможет, если не разминировать осторожно эту ситуацию. И уговоры не подействуют. Он слегка пошевелился, и Любка невольно дернулась. Тогда он принял единственно правильное в этой ситуации решение. Стал, не дергаясь, не шевелясь, рассказывать что-то личное, из своей короткой невыразительной, как его форма, жизни: – Я женат... – Это ничего, – осмыслила эту информацию Любка. Ее губы высохли, то ли от выпитого, то ли от песен, голосок похрипывал – может, от какого-то предчувствия. – Двое детей, девочки обе... Зарплата небольшая... – Девочки? Это плохо, – голос Любки слегка дрогнул, металл дал трещину, ржавчину, жизненную оскомину. – Я же милиционер... – Ничего, разберемся, – Любка опять посуровела, как мелькающий холодным отблеском закаленный булат. – Давай, я тебе денег дам... Всех денег... – это была роковая ошибка, и вовсе не грамматическая. Любка задрожала, уронила слезу, и тут-то и разродилась своим роковым плевком. И начала методично, по-фабричному бить милиционера. За то, что хотел за деньги откупиться от ее бескорыстной любви. За то, что готов был отнять последние деньги у своих несчастных, как Любка, девчонок, даже более несчастных, потому что у них еще все впереди. За то, что может, не поняла она его, и он хотел от сердца дать ей на опохмелку, и все же хоть так полюбить ее, непутевую. За то, что мир опять стал прежним, за то, что она так запуталась в жизни, в мире, в котором любовь оскудела и зачахла, как нечто редкое, как оставленный огород, затянутый сорной целиной. И бить-то стала сквозь слезы, несерьезно, а так, для острастки, замахиваясь обоими руками и опуская их на эту непутевую сгибающуюся фигурку. Милиционер не защищался, только, съежившись, лихорадочно дергал и пытался застегнуть ширинку, запихнув туда все хозяйство, все сопротивлявшееся, уязвимое, предательское содержимое. И тут на подозрительный шум выдвинулся напарник бедолаги. И началось то, с чего завязался этот рассказ: – Стой, – крикнул второй, соображая на ходу – что там происходит в конце тупика? Любка обернулась, и ощутила первый удар по плечу. Сзади на нее наконец-то набросился женатик-неудачник, с каким-то истерическим визгом. И тут Любка и почувствовала град ударов коленкой между ног... – На, на, на! Ее доставили, тихо стонущую от обиды, в дежурку, и запихнули в мужскую клетку обезьянника. Дальше выяснилось, что этот несчастный "неопознанный объект оказался женщиной..." Когда Любку подняли в СИЗО, и поместили в камеру – то оказалось, что в камере – одни цыганки, по 228-ой (героин), правда у всех части разные – от хранения, до особо крупного размера. Первое, что она сделала – привела в порядок переписку. Чтоб одна – писалась только с одним. И чтоб все было максимально честно и серьезно. А не то что начиналось бы за "люблю", а кончалось за "куплю", за деньги, за пачку чая или фунфурик шампуня. Она это ненавидела: любовь должна быть бесплатной, как все в церкви. # 17. Борьба и слабость звезд... Родословная любого государства, любого княжества, пусть даже такого маленького, как тюремная камера – качание маятника: то люди, то шерсть, то ремонт, то пустота... Правда, границы камеры – неизменны. Границы государств – другое дело. Сильные, как Екатерина, Иоанн Грозный – расширяются, приобретают. Слабые – Ленин, Горбачев, Ельцин, Путин – только теряют территории, влияние, друзей – Сербию, Ирак, Иран. Одни – огромными кусками, как дважды потерянная Украина, сначала Лениным, по Брест-Литовскому договору, потом Горбачевым с Ельциным, профуканная до поры до времени, пока мы не станем сильными, и тогда к нам под крыло – опять потекут. Украина никуда не денется. Белоруссия рвется к нам, но нынешние слабаки пока умеют только разбазаривать и раскидываться налево-направо чужими приобретениями... Источники силы – известны. Их, собственно, два. Вернее, один – дух. Вот только дух может быть разным. Это – отдельная тема, выходящая далеко за рамки хроники одной камеры. Хотя, проекции большого на очень маленькое бывают довольно показательными. Невозможно, конечно, столь резко утрировать и сводить духовное к материальному, но все же, на лице алкоголика понемногу, с годами – отпечатывается образ вырождения и падения, и наоборот, светится лицо истинного подвижника, как, скажем, у Серафима Саровского. Мрак вселенского облака то накрывает маленькие комнатки, то резко, почти без полутонов и теней – сменяется чистым светом. Лишь иногда, как например, ночью в детстве, пройдется нечто яркой полоской по стенам, потолку – с шумом проедет редкая машина... Брошенные, оставленные на произвол судьбы русские дети, оказавшиеся в бессмысленном, бессозидательном рабстве – ринулись на улицы. Машина государства заработала на усиление органов подавления внутренней жизни. Некому заниматься высоким государственным строительством – успеть бы под шумок награбить, наворовать, набить карманы русскими богатствами, и – на спокой, на "заслуженный отдых", на западный размеченный пансион, подальше от измученной страны, где хоть трава не расти. Какая уж тут ревность, о приобретении каких земель? Разрушители действуют всегда одним способом, повторяя друг друга до деталей. Бела Кун топил русских офицеров в Крыму. Нынешние – тоже топят цвет русского воинства – в холодном северном море. Думают, если кругом орать про "Спид-инфо", про это, про похабщину – люди забудут про "Курск", про 6-ю роту? Не забудут. Петр Великий, Екатерина Великая – строили флоты, осваивали новые русские земли. Ленин, Ельцин, Путин – отдали почти все. Сегодня у нас нет своего торгового флота... Русские женщины, полтора миллиона славянок, угро-финнок, татарок – увеселяют Запад с Турцией. Вернулись времена Хазарской химеры, времена рабства: мужики либо сидят (тех, кто согласился их преследовать и охранять для нужд режима таким словом назвать трудно), либо повержены под ноги машины "рабы дают кубы", иногда позволяя себе "расслабиться", женщины – для увеселения. Скрытые, лучшие качества русского человека – не востребованы. Хотя в нем живо это желание – быть причастным великому созиданию, характерному для России. Быть подчиненным великой власти разумной, доброй по своим проявлениям, иерархически простой, понятной. Это, в малом, видно, как океан в капле воды... После Гарика был Амбалик. После Амбалика – Саныч. А от Саныча хата уже перешла ко мне. Не то что бы я хоть как-то этого добивался, желал, высматривал – так получилось естественным ходом событий. Всегда легче побыть в стороне – ведь спрос первый не с того, кто заделал какой-нибудь косяк, а с понимающих в хате. Ведь с кого еще спрашивать, с индейцев, набранных по объявлению? переобувающихся на ходу – "до Батайска ворами, после Батайска – поварами"? Нет. Проблемы с дорогой, с неопределяющимися активистами, с теми, кто не зная, что и кто на централе, обращается невесть куда и пишет невесть что... – спросят в первую очередь с того, кто закреплен за хатой. Даже если все выяснится, рассосется в будничном чаду – осадок все равно останется – а вы, что, не видели, что происходит? ваши действия? Старые ооровцы "полосатики", конечно, не растеряются в любой ситуации, найдут на кого и стрелки перевести в случае чего, и как обосновать. Но надо отдать должное – чем больше у человека тюремного опыта – тем он спокойней, аккуратней, требовательней к себе (потом уже в силу этого – к другим), справедливей что ли. Это не результат мифического "исправления". Просто человек прошел особый отбор, далеко не естественный, и стал чистоплотней, и психология у него другая, домашняя. Тюрьма для него не временное место, где красные отравляют ему жизнь – это место и отдыха, и долгого-долгого (о котором не знают еще первоходы) обратного отсчета времени – до звонка, до "золотой"... Тюрьма – это не мир стройных блондинок. Это особая земля, где не будучи личностью – будешь балансировать на грани, на нижней грани всего видового разнообразия, всей видовой лестницы, на уровне планктона. Хотя тут и все равны, но иерархия, признак нормального организма – возникает практически естественно. Не дай Бог ее не будет – взбесится все, наиболее кровожадные клетки маленькой вселенной, акулы-убийцы, дремлющие в каждом, сожрут самых слабых, а потом и друг дружку. Иерархия, порядок – вещь простая, но необходимая – без нее конец, западная бесформенная размазня, каша, навязываемая здесь махновщиной... По этому поводу высказывается Ваня-Бич, смотрящий какой-то сериал про западную тюрьму, с нескрываемым смехом: – Шерсть, пидоры – смотри! Какие красавцы. Все вместе: гребут друг дружку и деньги в кружку... Тимурыч, покусывая ногти (он ждал сериала, несколько недель уже не видел телика), разочарован. Сказки какие-то показывают, может у них и так, но мы-то имеем свою голову на плечах, у нас, у русских, и в тюрьме все должно быть на уровне: – Бабам свое место!.. Говорят, Сталин это придумал, с авторитетами. Это все чушь. Это народ. Не было бы "бати" – тут бы никто и не шевелился. А так, смотри, в двориках тренажеры ставят. Говорят, люди с "общего" выделили… Это он об авторитете, недавно заехавшем на централ. Давление на страну рождает и святых-мучеников, и разбойников. Дубровских, Сашек Волков, Санычей, окруженных романтикой и пугачевской неформальной атмосферой желания "крестьянского царя", "доброй власти", "заботливого отца", "батьки" – русских не переделаешь. Ничтожество и убожество нынешних правителей России видно отсюда с особой силой – они, будучи неспособны по своей природе нести ответственность за происходящее, перекладывают всю тяжесть своей ненасытности, болезненной тяги к пресыщению богатством, гонки друг за другом и мерзости своих пороков – на плечи простого народа. Они создали временно действующую систему, при которой "наверх", к ним, среди них, всплывают наихудшие, а из наихудших – отборнейшие, наиболее беспринципные мерзавцы. При отсутствии четких и реальных механизмов отбора (какие есть, например, в организме православной монархии), с помощью словоблудия и манипуляций проникнув "наверх", они затягивают за собой таких же как они, раболепных ничтожеств, по пути отсеивая мало-мальски самостоятельных, способных к неожиданностям (Евдокимов, Кондратенко...). Эти, забирающиеся по чужим спинам и судьбам, клопы-сосуны способны только на короткие гешефты, и хвастовство своими (вернее, нашими) миллиардами. Власть интриганов, гаденьких и безличных, чуть что ныряющих в сторону при любом намеке на опасность, при каждом собственном косяке (а вся их жизнь – сплошной косяк и недоразумение, начиная от появления и заканчивая смертной бездной и проклятиями, летящими во след) – это власть безответственных блядивых подонков, которую собственно и властью-то называть нельзя – и смешно, и грешно. Есть место в Священном Писании, которое ныняшняя "красная" церковь (МП, моспатриархия) во главе с комитетчиками в рясах толкует для обывателей особым способом. И для своих нужд, и для нужд своих хозяев из правительственных кабинетов. Толкует слащаво, мерзко извращая суть изречения, подводя одновременно подпорку под расплодившуюся под именем "российской власти" кучу мусора и одновременно одевая в рабство этим "государственным покерам" (не мужами же их называть...) народ, передавая в их потные жадные лапки ключи от народной простой веры, от христианской России. Я имею в виду знаменитую цитату из апостола Павла, который восклицает, говоря о сущности власти: "Несть власти аще не от Бога". В пересказах красных талмудических подлиз, лижущих за подачки, за кусочки русского пирога своим хозяевам то место, которое они укажут, теша их самолюбие, сластолюбие, червячков гордости – это означает: ты власть – делай что хочешь! Потому что раз ты власть – то ты от Бога! Раз ты взобрался "наверх", убив русского Царя, вырубив русское дворянство, утопив в крови и нищете, в безысходности и голоде народ, угробив русскую армию и флот, "Курск" и элитные войска, вывезя за рубеж сотни тонн золота, миллионы и миллиарды тонн нефти и сырья – то ты власть... Придавая законность насильникам России... Подбадривая извращенцев – раз удалось подстеречь, напасть, совершить насилие над страной – значит так и надо... Извращенная, пидорская логика: если вас насилуют, постарайтесь расслабиться – это и есть власть (не поворачивается даже сказать – от Бога; а вот сладкопевцы нынешнего режима заливаются в этой петушиной арии, и как им только оскомина не надоест...) И эти пигмеи в пиджачках от Borrelli или от Brioni, с серьезным видом рассуждающие о "повышении МРОТ, опережающих инфляцию, что означает все же общее повышение жизненного уровня" – самым наглым образом ссылаются на эти сладкогласые петушиные завывания, говоря – что раз мы здесь, наверху, в кремлевских и эрмитажных высотах – значит, мы от Бога. И "красные отчимы (не отцы, не батюшки, именно так)" в золотых рясах твердят в своих проповедях: да, да, смиряйтесь и послушайтесь. Раз это власть, значит, от Бога... Ибо так написано... Развязала власть в совокупности с новоявленными миллиардерами бойню в Чечне – смиряйтесь, и послушайтесь, ваше дело – растить сыновей, на каждом из которых кто-то заработает себе на коттеджик, на яхточку, на островок, кусочек рая... Открыли границы России для утекающих богатств – смиряйтесь и послушайтесь – давайте ваших дочерей для западных гаремов... Нет работы? Не на что содержать семью? Нечем платить за квартиру? – смиряйтесь, смиряйтесь, смиряйтесь... В среднем, от миллиардера до чумазых сирот, не знающих с какой стороны есть котлету (а их больше, чем после войны, сирот и бездомных) – все хорошо... Температура по больнице от реанимации до морга – в среднем 36 и 6... И цитируют до одури это изречение апостола Павла, которое при внимательном чтении даже не нуждается в особых рассуждениях – ясно, что написано-то там совсем другое, прямо противоположное: если не от Бога – то это и не власть. Все просто. Если те, кто делает вид, что руководит Россией, на самом деле не имеют ни мужества, ни совести, ни всего, что присуще справедливому отеческому Божьему попечению о детях – то это не власть. Если тонет "Курск", лучшая из наших подводных лодок с лучшими (а для кого-то и наилучшими и единственными) русскими братьями-моряками, а тот, кто заявляет, что он президент всея Руси, при этом сообщении спокойно продолжает водные прогулки на скутере и летний отдых (а лодка? Она просто утонула…) – это не власть, это дрянь. Если идет заседание по освобождению захваченных в Беслане русских детей, по окончании которого хозяин кабинета серьезнее всего обеспокоен, чтоб ему дотошнее перевели с французского непонятное место из буклета о лучших и роскошнейших яхтах мира – это не власть, это самозванная гниль. У которой только одно-единственное свойство на Земле – гнить и вонять, и быть сметенной. Нельзя назвать властью то, что не имеет присущего царскому достоинству милосердия и заботы, как о государстве, так и о самых бедных и нищих в этом государстве, как о семье, и юношах и девушках, чтоб они не гибли внутри государства и за его пределами, духовно и физически, так и о границах русского государства, которое должно лежать там, где исторически осела Русь, где она сама обозначила границы, где распространяется воля русского государя, то есть от Балтики до Тихого океана, и от Ледовитого океана до Черного моря, имевшего когда-то и другое название – Русское. Я пишу эти строки – а весь централ, как в газовой духовке, задыхается от жары. В коридоре бьют отбойные молотки, пыль, от жары и влажности – все плавится и мокнет: конфеты, отправленные друзьям на тот конец тюрьмы, пока идут по решкам от хаты к хате – превращаются в липкую тянучую колбаску... На вентиляцию, нынешнюю, надежды нет никакой. Прошлым летом К., бывший тогда положенцем, договаривался с ** : в каждую хату поставить по вентилятору. Теперь вот заехал другой человек – и идут работы по установке кондиционеров. Сами о себе не позаботимся – никому мы не нужны... Более того, в сталинские еще времена ползала по **-умишкам мыслишка: чем хуже, тем лучше. Старались рабам всячески подчеркнуть их рабство. Сейчас времена не те, даже смотришь – некоторые, и Юра Х…чик и другие – с каким-то осторожным вниманием идут на контакт, на то, чтобы подчеркнуть: мы тоже люди, не упрекайте нас, это не наша война. Хотя, на какую смену нападешь. Некоторые могут оставить дверь в хату открытой, чтоб проветрилось, когда идешь в баню, или всем составом на прогулку. А некоторые со злорадством готовы, наоборот, назло ее захлопнуть... Знайте, дескать, твари дрожащие, свое место! Звяк! Шмон... Я все же продолжу. На шмон в боксик захватил с собой Евангелие, которое открылось как раз на подходящем месте, что: "Когда же услышите о войнах и военных слухах, не ужасайтесь... Вас будут предавать в судилища и бить в синагогах...". Бить нас не били (в этом смысле ** на централе все более лояльней), а вот и война, и судилище – рядом. Ответный суд народа это и есть зерна будущей освободительной войны. Пусть кричат, что дескать, гражданская война закончилась. Она все еще продолжается. Более того, закончится она только тогда, когда будет сметена вся нынешняя гниль. Русский люд тяготеет к естественной, монархической иерархии (и устраивает ее везде – в хате, на централе), основанной на совести и... Звяк! В камеру заходит трое новеньких. – Здоровенько! – Здорово! Откуда этап, малыши? Хотя, какие тут "малыши": один "Бульдозер" занял бы оба передних кресла в "девятке" – и водительское и пассажирское. И двое молодых. Декорации меняются – жара сменяется густой духотой. Бульдозер достает к чифиру рандолики и обсыпанные какао порошком подушечки в вакуумной упаковке. Но как только достает и кладет их на общак – конфеты на глазах темнеют, порошок вбирает влагу и конденсат человеческого пота – все мокнет. Но это – ерунда. Я все же продолжу… ...основанной на совести и любви, и отеческой заботе (то есть из высочайших, идеальнейших представлений о власти, без которых и вера-то невозможна. Православный человек при крещении говорит: "Верю Христу, яко Царю и Богу"). И соответственно, в глубине своей, не терпит гнилого понтовитого уродства нынешних педерастических гедонистов, захватчиков власти, в руках которых золото России превращается в мусор на западных счетах. Все, что ни пытаются сделать эти клопы (реформы, театральные заявления о решении вопросов пенсий, ЖКХ, монетизации – приватизации) – все к худшему. Клопы способны только сосать. Но чтобы обосновать свою легитимность, свое мнимое право поступать так, как хочется, им мало помощи "красной" церкви. Им нужен закон. Опять отвлекаюсь – заводят четвертого. Растусовали 21 хату, и тех троих, предыдущих, подняли оттуда. А четвертый ездил сегодня на суд. Вернулся – а он уже житель другой хаты. Некоторое время приходится потратить на обустройство: куда положить "мыльное-рыльное", кто кем жил раньше, куда упасть – хотя времени уходит гораздо меньше: все же уже не новички, уже поплавали на централе. Знают, что нужно сказать при входе, что куда положить. Правда есть в каждой хате свои различия: где-то живут общей стаей, особо не делясь, группируясь только по необходимости. А где-то семейками, ведя отдельное хозяйство. Вот все это, как ни будет это для вольных непривычно, несвойственно казалось бы мужскому началу, иногда должно быть сразу приведено в порядок, чтоб не было потом вопросов: кто отвечает за нитки, когда баня, утром и вечером полы, влажная уборка, раз в неделю – генеральная уборка, кто во что и как играет: шахматы, нарды, доминошки и т.д. Продолжу. Им нужен не просто закон. Им нужен такой закон, который отделит их от нас. Который позволит им воровать предприятия и месторождения. И наказывать за "сотовые" почти как за убийство. Чтобы согласно "закону" красная милиция, как овчарки этого режима, могла не вдаваясь в вопросы совести, пасти наиболее буйную часть захваченного русского стада (самых покорных пасут "красные пастыри" своими сладкими на устах речами). Закон – тонкая, колючая сеть, рабица, запретка, которой отделились от общества "красно-голубые", вернее красные стригут периметр концлагеря. Там, за запреткой "закон" действовать перестает. Он нужен только для того, чтоб их собственное беззаконие не было видно обитателям бараков, и не было обличено. Сегодня, по сути тот, кто не вошел в "красно-голубое братство" находится в опасной зоне, где по написанному ими "закону", по букве его – можно осудить любого в России. Любого русского. Любого, кто считает, что живет на своей земле. Я пытаюсь записать, как зимой заехал в эту хату, но в настоящее время пейзаж вокруг совсем другой. Противоположный тому. На улице в тени 32. Спички не загораются, мокнут. Ваньке зашел шоколад, и он лежит рядом с этой рукописью. Чья-то рука тянется к нему с чайной ложкой – топить не надо, и так все растаяло. Листы бумаги липнут к руке с ручкой. Сергей с Ваней бегают по хате с антенной, чтобы поймать хоть еще один канал, отличный от официозного второго, по которому бесконечный олимпийско-сочинский карнавал и пугалки про экстремизм, драки с кавказцами, как следствие, очередное ужесточение закона о "разжигании костров", хотя это же мало-мальски убогенькому... О, включились какие-то межзвездные войны... ...понятно каждому мало-мальски думающему человеку, что причина всего – власть (вернее режим, не от Бога же не власть). А то, что она реагирует на общество ужесточением законов – признание собственного бессилия. Где еще, кроме как не в оккупированной стране, принимают законы власти против общества? Итак, зима. Нашу предыдущую хату растусовали. Всех раскидали по подследственным. А я заехал в поселковую осужденку, или безумный транзит, или что одно и то же – поселковый спецлютый… Старшим в хате был Гарик. Гарик проплавал на централе очень долго, года полтора. Когда я в январе с рулетом под мышкой и сумкой-баулом, вошел в камеру 79 (где до сих пор и нахожусь), как раз истекли полтора Гариковых года здесь. Он попал в эту ловушку в результате юридического казуса. Сам он с Одессы, славного града царицы нашей Екатерины, Ушакова, Потемкина, угроз Турции-Порте, а затем союза с ними против Франции. В силу разных причин (некоторые он так и не высказал, самые важные и опасные – о своих врагах и их намерениях) он вынужден был срочно сменить Дерибасовскую на подмосковное Солнцево, или Хорошево – уже не помню. С кем уж там, в космополитичной Одессе, у него не заладилось – уж и не суть важно. В Москве у Гарика все более-менее утряслось: работа в автосервисе, заработок на семью. Но Одессу не бросил – иногда наезжал, навещал родителей. Во время последнего визита немного поиздержался. И вынужден был занять у знакомого 150 долларов, все "по-чесноку": под расписку, на небольшой срок (да и деньги-то по московским меркам смешные), на несколько месяцев, до следующего приезда. Оснований беспокоиться, что он их не вернет – не было никаких. Да и родители на ногах – несколько небольших магазинчиков – все же позволяли располагать нормальными возможностями. Единственная ошибка Гарика, что он поделикатничал и не стал брать у батьки с мамкой (они потом ? потратили на его вызволение в десятки раз больше). Судьба не имеет сослагательного наклонения. И нынешние российские законы, и (не наше) правосудие имеют совершенно четкую направленность – против человека. В Москве на бензоколонке Гарик повздорил с каким-то некоренным москвичом (русский в столице России – уже меньшинство) – подрался. Его потащили в суд, где за то, что он смазал по явно не очень русской физиономии жителя столицы с пропиской – дали три месяца поселка (знай, местечковая, пусть и русская, шпана, свое место). Все поменялось с точностью до противоположности тем основам, на которых строилась и осваивалась русскими Россия, страна руссов, которых теперь судят на своей родине неизвестно за что. Поскольку поблизости с Москвой поселков нет – Гарика отправили в Коми. Отсидел. Но как только прозвенел, еще вдали, звонок – вдруг срочно вызвали в Сыктывкар, и повезли на централ. Звонок подошел, но Гарик не вышел. Оказалось, что пока он осваивал солнечную комариную и болотистую неведомую страну – на Украине его кредитор деловито, чисто по-хохляцки, подал эту бумажку на 150 долларов в суд. Гарика объявили в розыск. И не найдя, заочно приговорили к трем годам. Вот такие игры с законностью и законом, по сути с линией нынешнего фронта между правительством и обществом. Даже начальство централа пребывало в шоке – а на каком основании все же держать Гарика? Задержать нельзя отпустить. Запятую лучше поставить там, где себе будет спокойней. Хотя по законам России – он свободный человек, и не осужден. Но вроде и выпустить никак не годится – там он где-то осужден... Хотя сумма спора 150 долларов, вызывала смех. Но видимо, в далеких краях, месте боевой славы некогда воинственных россов – дело-то теперь неважно, раз для них это серьезные, на три года жизни тянущие, деньги. Юра Х…чик только вздыхал, и мял подбородок, увидев очередную бумажку из личного дела Гарика: "Вот ведь чудные украинцы, за 150 баксов готовы удавиться... Сколько это в переводе на сало?.." Год с лишним Гарик куда-то писал, чего-то добивался, слал жалобы всюду, от омбудсменов до "Интернешнл амнести", что только больше затягивало дело, потому что все ждали – вот-вот придет окончательная бумажка и его с облегчением выпустят. И забудут, как о мучительном кошмаре. Но машина кривосудия, очень туго и медленно вращается в сторону оправдания (хотя, где-то там, в Конституции, написано что-то, что никто не может быть признан виновным и т.д...) Нынешнее кривосудие, исходящее от определеных кругов, уже само в себе несет признаки родовые, признаки, обличающие не столько преступников, сколько трусливых и прогнивших авторов законов. С одной стороны необычайная мягкость ко всякого рода педофилам и прочей педерастическо-лесбийской нечисти, и с другой стороны космические, немыслимые срока за разбой, превышающие и убийство, да и все остальные. Авторы – извращенцы, трясущиеся за свои деньги. Авторы законов и те, ради кого они их написали – голубая масть, готовая сажать даже "за критику высших чиновников" (экстремизм, ст. 280, недавно еще ужесточенная). Для них закон – это забор, за которым, в принципе, и желательно, чтобы оказались все мало-мальски активные и смелые люди. Шерлок Холмс, Пинкертон и прочие злые гении сыска тут совсем ни при чем. Люди, которые сегодня оказались за решеткой, в большинстве своем, попали в тюрьму не в результате детективного расследования. Они здесь – потому что настолько слаба и труслива власть, и потому что служащие им "правоохранители" получили от них карт-бланш на любые действия. Любые – очные, заочные, мочить в сортире, хватать по подозрению и просто потому, что так хочется, не ограничиваясь никакими принципами, никакой мифической для них совестью, никакой адекватностью... Стоят ли три года человека 150 баксов? Смотря чья это жизнь. Для клопов, возомнивших себя благодаря безумным гедонистическо-фрейдистским теориям вершителями судеб, жизнь Гарика, каков бы он ни был, зол или добёр, простоват или умен – раз он не из их круга – жизнь стоит именно столько. И более того, неважно где находятся эти кровососущие – в России или на Украине. Друг друга они понимают без слов. И понимают, что их единственный шанс – стоять друг за друга, и прощать своим, таким же педофильно-ориентированным, все. А остальным, извините – ничего. А посмеете взять себе хоть кое-что: пойдут срока огромные в этапы длинные… Когда я заехал в эту хату, в январе, здесь был некоторый напряг в отношениях. Стояла несколько наэлектризованная атмосфера. – Мне еще вчера сказали, что ты заедешь, – холодные глаза Гарика в полутьме изучающе ждали моей реакции. Но я просто пожал плечами: конечно многим приятно повышенное внимание к их персоне, я вроде к таким ранее не относился. Я у себя дома, на своей земле, что со мной может приключиться такого уж неожиданного! Зла никому не желаю, разговариваю спокойно, лишнее не спрашиваю, поскольку и о себе практически не распространяюсь – жизнь научила. – Слушай, в хате есть балалайка (т.е. сотовый) даже две. Только давай ты вечерком отшумишься... По личняку. – Ладно, мне не к спеху. – Конфеты есть у тебя? У моего близкого сегодня днюха... – Нет. Я все оставил там, на колхоз... Действительно, пришлось основную часть продуктов оставить там, куда тусанули большинство. – Но дня через три, – продолжил я, – загонят дачку. Ну, или через четыре, как там на воле парни смогут... – А нельзя завтра? Гарик хватал все и сразу. Я уже потом узнал, что в тот день, только утром, из хаты перевели Шувала, которого Гарик обозначал как "один человечек мне тут мешал". (Шувал еще заедет к нам, и мы еще полежим на соседних шконарях). Я устроился на нижнем шконаре в противоположном от Гарика углу. И стал собираться с мыслями, перечитывая "Темные аллеи" Бунина и размышляя о прошлом и будущем. Вечером Гарик пригласил меня в свое купе и предложил отзвониться, но все время нервничал и резко вскакивал и бегал по хате, все время возвращаясь и молча нетерпеливо посверкивая совсем не южной сталью во взоре. Только со временем, за несколько дней, я заметил, что телефоном могли воспользоваться либо Гарик, часами гнавший какую-то ночную любятину: а ты? а я? а ты что? – да его приближенные, еще три человека. Остальные молчали. Мне это было непонятно, и тем более не по душе. Но резко вводить другие порядки – дело здесь неблагодарное, особенно когда еще толком не знаешь кто с кем и против кого, когда есть такое разделение. Я – с одной стороны вообще вне этой системы отношений, вне китайского иероглифа "инь-янь", нарисованного красно-черными красками без оттенков, которые то враждуют, то приходят к хрупкому равновесию и даже к некоторому взаимному проникновению и сотрудничеству, а кое-где и к симбиозу. И сразу принимать сторону какого-либо лагеря в хате: Гарика с тремя подручными или братвы, неприятно холодной по отношению к ним, не стал. Но доступ к телефону у меня был сразу и безоговорочно – Гарик бы не выдержал молчаливого недоумения с нескольких сторон, и кроме того, с одесской осторожностью опасался вступать в конфликты, особенно с неизвестной силой. Он мгновенно потеплел, когда дня через три звякнул кормяк, назвали мою фамилию, и – в хату потекли бесконечные пакеты, передача от братвы. Интересно иногда смотреть, как древние принципы статусного потребления разбивают некоторые умы, устраивающие в каждой камере свой режим, свою ауру, свою постанову... В предыдущей хате мы молча, даже не сговариваясь с Юрой Безиком, завели такой порядок, при котором я даже не размышляя – просто раскладывал все на общее, на колхоз, на общее, на колхоз, даже иногда не притрагиваясь ни к чему (единственное – кофе, который шел только на колхоз, к которому не у всех был доступ). А тут Гарик, когда увидел это, сразу подскочил ко мне: – Это, это, это и это – лучше положи на баул, по личняку будешь пользоваться, нечего, их, индейцев, баловать... Ого, это что такое? – Мюсли. – Что это? – Овсянка с фруктами... – А-а-а, положи лучше к себе... – Да зачем? – Положи, положи, индейцы пусть бамбук курят, какие им мюсли-шмусли... # 18. Обломки империи, оптом. Итак, правосудие в нынешней России – это преступление. Преступление против естественных русских устоев, против веками проведенной межи между добром и злом, именуемой законом. Правда, иногда то, что не доделывает нынешнее кривосудие – исправляется на тюрьме и зоне: педофилы здесь, получив в зале суда минимальные сроки – дополучают своё, довесок к сроку, в некоторой степени адекватный сотворённому ими злу. Несправедливость же и суровость приговора, как, например, в случае с Носом – за прогулку на катере десять лет – тоже дополняется, пусть и не сбавлением срока, так хоть какой-то толикой неосознанного сочувствия, общим настроением подбадривающей и омолаживающей, пусть кратковременной, но искренней доброты, которая осуществляется короткими вспышками – то грубой шуткой, то пачкой сигарчух… Народ судит всегда сам. И более того, суд этот, как предварительное следствие перед Страшным судом – достигает до творцов нынешнего многословного правового моря правил, кодексов, инструкций – грозным раскатом, предвестником вечного проклятия. Нам говорят, что мы пьем, развратничаем и воруем, и это всё, на что мы способны. И поэтому нужен, необходим такой суровый и прописанный до мелочей безжалостный закон. Но тот, кто так ставит вопрос – или сам преступник, или чей-то подсирала, подпевающий на руку своим хозяевам, находящимся, похоже за пределами русских кладбищ и пепелищ. Это иезуитское издевательство над обезображенным телом России, у которой отсечена и крона, и лучшие ветви – царь и благородные русские роды, подсечены лучшие корни и опалена лучшая защита – созидательные мирные крестьянские хозяйства, и армия, и флот. Накопленное и сохранённое за века, материальное и духовное богатство, как собранная дождевая влага – благодать Божия над Россией – прелагается путём отравы, противоестественного применения, не на пользу русскому народу, а во всё более тяжкое порабощение – посредством купленной "красной церкви" – в скверну, в жижу, неспособную напоить и вскормить нормальный живой, прочный организм. Самым молодым, самым нуждающимся клеточкам, молодёжи, доставлется в качестве пищи отрыжка: пиво, наркотики, глянец и глубоко скрытые отвращение, пренебрежение, тоскливая ненужность. И в такой ситуации говорить, что гниющий обрубок – сам виноват, что исходит плесенью и покрыт жучками, короедами и прочей сворой паразитов – преступление. Это преступление тех, кто это видит и этому неискренне сокрушается, в тайне садистски радуясь, кто получается причастен этому величайшему из преступлений последних двух веков – преступлению против России, против русского порядка исчисления добра и зла, доказавшего всему миру свою цивилизованную силу, уникальность, и безусловную необходимость, по крайней мере для всего белого мира. В данной ситуации я не равняю всех, кого сегодня считают преступниками с ангелами. Но поскольку все они осуждены неправедно, несправедливо, по противоестественному, несправедливому, безличностному, нерусскому закону – то каждый считает, и не без оснований, себя невиновным. Да, мы не должны поощрять преступлений. Но только тех, которые являются пре-ступлениями (заступами за черту добра и зла) против истинного закона, исходящего от истинного хозяина России, а не её грабителей и насильников. И этот закон, иногда как закон военного времени, нарушает буквально понимаемое право, и выступает иногда созидающей цивилизационной силой. Как, например, указ князя Владимира, во многом образовавший Киевскую Русь: "А жидов, кои обрящутся в наших пределах – разрешаю убивать и грабить"… (Нечволодов, "Сказание о земле Российской"). Закон, истинный закон России – это то, что восстанавливает её из пепла, укрывает от опасности её детей, укрепляет её границы, делает немыслимым её ограбление. И потому нынешние кучи мусора – приговоры и обвинительные заключения – это в первую очередь архив грядущего суда над нынешними самозванцами, кремлёвскими временщиками –по сути в каждой букве их приговор самим себе (а самозванцев, кои расплодились у нас – грабить и убивать?...) Суд этот, жёсткий и коварный по отношению к России, коснись кого из них – уверен, не найдётся ни одного, кто бы выдержал тех наказаний, на которые они послали русский народ. Мы – будущие судьи их страха, и их извращений, их лукавства, жадности и неправедности. Пусть мы не лишены страстей и человеческих немощей. Но сама идеальная возможность жизни и развития страны по "Русской правде", как назывался русский закон – это историческая реальность. Россия, её святые, её история и красота – доказали всему миру, что устроение человека естественно, красиво и высоко. Хотелось бы рассказать о современной святости, но она каплями росы раскидана по нынешнему русскому мелеющему человеческому морю, как гедеонова роса на прохудившемся, но еще не истлевшем руне – Белая Россия, которую нам еще предстоит собрать, не механически, как конструктор под таким названием, а как сад, с прививками и селекцией, и сожжением больных и зараженных паразитами ветвей. Святые, поборовшие страсти, русские святые – видели, что такое состояние ждёт нас, и предрекали сначала падение, а потом и восстание. Нет у нас и не будет оправдания перед этими пророчествами, если мы не будем принимать в них участия, жить сердцем в первую очередь ими, как законом. Отойти от этого пути – вот настоящее русское преступление: предать святость и жизнь пророчествами внутри себя. Без этого любой русский – мёртв, где бы он ни находился, как отсечённый лист. Без этого он самим собой осужден и лишён свободы, запустив на то место, которое пусто быть не может, корм для свиней: гламурную педерастию и извращенное ироническое разъедание и обсмеивание всего вокруг и для особо продвинувшихся – гедонистический садизм. Святые были и остаются свободными. Подлинно свободными. Но и ощущая эту свободу, были и остаются не столько счастливы, сколь многоскорбны, поскольку свобода или приобреталась долгим примирением своей воли, или отсечением её, перед волей Божией, волей царской, приобреталась отсечением лишнего и восполнением недостающего. Итак, свобода – это свет и святость, осознающая и силу России, и красоту и беспокойную натуру русского человека. Здесь, в военном положении, в вечном созидательном усилии, идущем иногда вразрез с буквальными законами – "разрешаю убивать и грабить" – мы приобретаем навыки применения силы к исправлению. Здесь, в окопах не окончившейся гражданской. Здесь, в компании добрых и злых, кровожадных и наивных, убийц, разбойников, алиментщиков, растяп, наркоманов, побегушников, домушников, крадунов, пьяниц, недогулявших малолеток и стариков, строчащих бесконечные, как обои, жалобы и заявления… Здесь, в северных лагерях, и тюрьмах – зреют люди, способные победить и закончить наконец-то затянувшуюся войну против России, и восстановить её естественное сильное устроение в мировом саду – русская ёлочка вновь будет выше всех. И все должно начаться с Севера, а Север – это мы. От жары слиплись не только конфеты. В хате четыре на пять метров – пятнадцать человек. Как только кто-то начинает шевелиться, собирается например, курочка в три-четыре рыла почифирить или заварить бичиков – сразу по хате начинает волнами плавать и кружить липкий мокрый жар. Спички отсырели, хотя на улице в тени +30. Пакетики с чаем – повлажнели и увяли. Сигареты в густом, как холодец, бульоне человеческих испарений – не горят, даже не прикуриваются. Фитили из туалетной бумаги, для запаивания малявок – не желают гореть. Даже с потолка и со стен – сбежали последние комары и дрозофилы. За решкой – жара с дождями, которые не приносят прохлады. Саныч с человечком прислал весточку – он уже в тайге. И это хорошо. Хоть один человек вырвался отсюда. Пусть не на "золотую", а просто на посёлок, но там она, всё же ближе, воля, и воздух – чище. После Гарика был Амбалик. Я пропустил момент передачи от одного к другому "ключей" от нашей хаты: меня выдернули из СИЗО на две недели. А когда я вернулся в хате Гарика уже не было – остались Амба с Липой, да ездил туда-сюда по этапам Саныч. И не было ни телика, ни сотовых – что отмели при шмоне, что улетело за забытую на пьяную голову на общаке пятилитровую ёмкость бражки, что просто так исчезло, без объяснений. Про Амбу я уже упоминал. После него остался – Саныч, всего на пару недель, которые мы провели в окопных разговорах, воспоминаниях, чаепитиях, написании надзорных и кассационных жалоб, направленных в основном на то, чтоб у Саныча всё дело пошло в другое русло – по-тихому договориться с кумом и не трогать друг друга… Жизнь Саныча – жизнь необыкновенного русского бандита, не скрывающего ни от кого, что он был и есть – бандос. Худенький, усатенький, дерзкий. Впрочем, за двадцать семь лет зон и лагерей (из пятидесяти одного своего) – трудно стать толстячком. Его ловили, били, убивали, любили – но больше всё же держали взаперти, в лагерях и камерах, но так и не смогли сделать из него ни винтика, ни шестерёнки сначала коммунистического паровоза, потом демократической повозки. У нас нет слёз. У нас нет того, что мы могли бы назвать мягкостью – только ярость, ярость в избытке от постоянного столкновения с машиной "пгаво"-судия, от ежедневных уколов холодных, ненавидящих, злорадствующих в своей глубине взоров наших надзирателей. И редкая радость от общения на соседних шконарях. И беззлобные шутки над теми, кто проспал чаепитие с пачкой сушек, исчезающих быстрее, чем осколки гранаты, чем вдох-выдох: – Кто сладко спит, тот видит только сны!... – Точно, только у нас на "Белом лебеде" по-другому говорили: кто сладко спит, тот сладкого не видит… Но сны зачастую – слаще сладкого, самого запретного. Может, поэтому здесь так много встречается любителей поспать – бандеров, бандерлогов, бизонов, супербизонов, мухоморов, для которых сны – ярче реальности, как манящий легкий дым ароматической травы, новый наркотик – галлюциноген, бесплатный и доступный. Россиянский суд, бессмысленный и беспощадный, лишая русского человека воли – свободы, не способен отнять или ограничить последнего пространства – невидимого мира снов, фантазий и воспоминаний, в котором всё так ярко и хорошо, в котором женщины не изменяют, а дышат полной грудью верностью и лаской, жёны не сажают мужей за "износ", изнасилование (то же и проститутки, по заказу, сначала обработав нужного человечка, а минуту спустя – строча заявление). В этом мире братья не доносят на братьев из безумной ревности к своим неверным подругам, дети не чудят со своими большими бедками. В этом теплом, манящем призывно сразу после кормёжки, мире тебя не осудят за убийство, в котором отсутствует труп, просто потому, что кто-то кому-то что-то сказал про то, что будто бы видел, как человек, похожий на тебя, немного поссорился с тем, кто похож на пропавшего без вести… Даже если в этом мире появится что-то похожее на приступ изжоги, отрыжку реальности, если лучший друг начнёт изворачиваться, топить тебя, грузить как "Боинга", намолотив своим языком кучу дури – у тебя есть возможность остановить всю эту ложь и гнусь – можешь проснуться, вздохнуть, и снова погрузиться в сон, провожаемый немигающими взглядами красоток, рекламирующих шампунь, лак для ногтей, баварское пиво – туда, к ним, к женам и женщинам разбираться – что было не так, была ли любовь, и осталась ли? Итак, закон – это соблюдение правды и территории правды. А правда – это открытость истине, а значит, Богу и ненависть к Его врагам, поскольку человек, пришедший к врагу, и говорящий ему правду, маленькую правду о количестве войск и расположении частей, малюсенькую правду спасающую собственную ничтожную задницу – этот человек в этот момент становятся предателем, Иудой, предающим Бога своим ласковым ядовитым поцелуем. Судить может и будет только тот, кто отложил ложь и лукавство по отношению к Богу, будь хоть он пастух или разбойник. Оборвались. Мало того, что вода вся уходит на питье – теперь её расходовать придётся под спецлютым особым контролем: чтоб словиться по долине надо не меньше половины бачка, не меньше тазика – на вторую попытку воды уже не хватит, а ведь надо ещё пить, мыть руки: ночь долгая. Сова готовит ловило, вставляя обгоревшие спички в пятерёную нитку, чтобы наш конец, спущенный в канализацию с потоком воды из тазика, обмотался, сцепился, с их пятерёнкой или конём. Остальная хата в пожарном порядке участвует в срочном плетении нового коня, хотя это и не наша обязанность. Наша задача, чтоб дорога на больничку, на тубиков, турбович – была по зелёной. Но сейчас, в ночной спешке и духоте не до этого, не до выяснений: вдоволь ругаемся по долине с соседями через продол, которые оборвали коня, но сами давно уже про себя догадались – коня, ничего не попишешь, придётся плести нам, а то эти индейцы, набранные по объявлению, совсем утухнут. Лишь бы словились, от них уже ничего не надо, ни здравости, ни понимания, ни нового коня – орём по долине, инструктируем что делать. Сову завтра опять выдернут за это, за ночную общуху – рапорт, трюм (карцер), пять суток в робе под наблюдением в глазок через каждые четверть часа, сигареты, бурбулятор, кофе, весь запрет – не спрячешь, только с верхних хат, по долине, если сможешь сплести ловило из собственных носков… Но на это сейчас начхать – главное: дорога, дорога жизни, по которой течёт как по реке и любятина, и телефоны, и мульки серьезного характера с мыслями по суду, и рандоли, и выписки из УК и УПК, и программы телепередач, сигареты, растворимая картофельная пюрешка, приправа, обращения по централу, поисковые, материалы на коней и контрольки, провода для телеантенн, подарки курицам – как кровь, питающая каждую клетку тюрьмы. Дорога – это вена, признак жизни если она жива, на неё уходит последний рукав от серого таёжного свитера Саныча. Саныч заехал в этом свитере. И после нескольких коротких недель его этапов, отъездов, шумных приездов, мы оказались на соседних шконарях. В перерывах между идеальными снами и суетой дорожников, мы пили чай на доске из-под нард, куда ещё поместились бы и конфетки, и шоколад, и халва, и печенюшки, и сахар, и рандолики, и мамины пирожки, если бы они были. Но по хате гулял голяк, а суетиться по централу было лень – мы пили чай, иногда окуная пальцы в то, что было к чаю, как альпинисты – в сухие мюсли. И говорили о жизни (непередаваемо), о разорённой, разрушенной до пепелищ стране (ещё более непередаваемо), и о нормальной жизни, о жёнах, женщинах, которым есть и нет прощения, и женщинах, которым можно простить всё, и которые, что бы там ни было – будут нам дороги, и женщинах, королевах наших царств, которых мы ещё не встретили, но которые будут точно лучшими, чем мы, прощая нам то, что нельзя прощать – их нынешнее одиночество, поскольку мы – здесь, а они нет. – Была у меня такая… Почти такая женщина… – Саныч только закончил мульку на губернию, в одну из женских хат, Наденьке. – Сова, эй, Сова! Ну-ка, Совёнок, давай запаяй эту мульку серьезного характера. И сразу после проверки толкай по назначению – сам знаешь!... Он уже толкнул этой Наденьке и другие груза серьезного характера – и мой китайский кипятильник (который, десятый, двадцатый уже за несколько месяцев на централе?..) и свою серебряную цепочку, и свою фотку десятилетней давности, где он – красивый бандит, ещё в теле, ещё не времён лесоповала на Вожской, а времён "Белого лебедя" на Соликамске, когда его ломали, выгнав мокрого на прогулку на заполярный мороз на четыре часа. Как заморозили Васю Бриллианта, отправив в прогулочный зимний дворик сразу из бани. – Я в Москву приехал. На Трёх вокзалах нашёл ребятишек, Ваньку и Рыжего, и стали мы с ними отрабатываться… – посвистывал дыркой в штакетнике и прихлёбывал Саныч чаёк с мюслями, которые жевать-то было нечем после Вожской: слабость, авитаминоз плюс к тому, как убивают "красные", когда хотят списать на кого-нибудь несколько центнеров солярки… Прошу учесть, что в этих записках – нет и не может быть видимой, сюжетной стройности, оттого, что от одного абзаца до следующего может пролегать пропасть в несколько суток, в которые вовсе не до бумаги и ручки, рефлексии, непрерывной грусти, ожидания любви, мыслей о любви, маленьких драм и комедий, уравновешенных, трезвых мыслей об абсурдности поисков ещё чего-либо в этих стенах и упорном желании доказать, что всё вовсе не так… После этого уже теряется нить – хотел написать о власти – получилось о любви, и уже эта нить, глядишь, тоже теряется, где-то в сновидениях, в идеальном нереальном тумане, во вновь оживающих надеждах и ожиданиях – и думаешь, а зачем это всё? Зачем кому-то знать, что там на самом деле было у Трёх вокзалов с безвестным дотоле читателю (или читательнице) Санычем, разбойником из далёкой Печоры? А где эта Печора? В Коми? Какая такая Коми? Коми не знаем, Воркуту знаем – там сидел, сидит, будет сидеть если так и пойдёт, брат, дед, прадед, а теперь – внук, правнук… Хотя, как говорится, в любой истории – отражение одной и той же истории поисков счастья одиноким путником, которому пройденный им путь кажется чем-то очень важным и нужным, как впрочем любому человеку, будь то крестьянин, жалующийся на соседей, вкопавших не там межевой столб, или ребёнок, в притворных обильных слезах и соплях, ноющий мамке про соседского Витьку, выменявшего у него радиоприемник на две хлопушки. По крайней мере, странное очарование прошедшего с некоторыми деталями личного эпоса, названиями мест, дат – Троя, мокрая скамья на крутом Рождественском бульваре, едва согретая двумя телами постель, стена, окно, дождь в дачном заброшенном далёком году – всё это иногда всплывает и ищет чего-то в будущем, более святого и чистого. И рассказ о встрече бандита и проститутки, перекрашенный комикс, не обставленный пейзажами и мокрыми разводами эпитетов, оценок и психологии – может оказаться желанием, искренним желанием, чтоб тебя любили так, как никогда – завтра, уже завтра, на пороге сегодняшнего дня без этой любви. – … У трёх вокзалов мы работали с разношёрстной бригадой. Ванька там был, Рыжий был. Была там одна деваха, которая хвасталась, что гостила однажды у самого Дурова. – Это кто? – Артист, ё-моё. Ну, помнишь, этого играл… "Не бойся, я с тобой"… Который самовар пальцем проткнул… – Это которого в "Семнадцати мгновениях" Штирлиц в пруду утопил? – Точно. Со шконаря у Совы, из-под марли. А-а, вспомнил, гестаповский стукачок… – Малыш, давай не ушкуй, и без комментариев. Так вот. С Рыжим, с Ваньком на Ярике словились в кафешке, переглянулись – вроде, свои, ну, и пошла жара. Любка к нам приклеилась, ничего такая курица, правда, деревенская, но бойкая… если бы в Америке было дело – была бы кинозвездой первой величины, а у нас – штучка привокзальная… Она больше по 158-й, по электричкам отрабатывалась. А тут втемяшилось в голову – Дуров, Дуров…Дуров, Дуров… Запала, что ли на него, или афишу увидела. Короче, я тогда уже понял, что Любка ляпнула просто так. Захотелось ей. Мы её так, вяленько расспрашиваем – где он живёт-то, твой Дуров? Может ненароком, нежданчиком и определится, что врёт. Ну, где твой Лёва Дуров, чё ты гонишь? А она всё твердит, что только на память может показать, а так адрес не знает. И троит сама, видно же, ногой дрыгает и глазами косит, потеет, хотя в нашей кафешке прохладно всегда, и дрыгается на диванчике – будто подпрашивает чего… Ну, подпрашивай, думаю, животная… Придётся если что русскую красоту твою бесполезную чуть подправить. Я-то баб не бью, хотя они своё место знать должны, а вот Ваньку с Рыжим в этом деле не видел… Ну, идём мы, днём. Днём надёжнее – сейчас мало кто, кроме камер наблюдения, обращает внимание: бабки у подъездов не сидят, всё больше аквапарки сторожат да в ларьках убираются. Да и Дуров наверняка не лежебока – если не снимается в сериалах, то сикилится где-нибудь по заграницам, по гастролям и тусовкам. Он же – народный… Заходим. Камер, вроде, нет. Домофон, кстати, тоже простенький, цифровой. И консьержки нету… – Слова "нету" в русском языке нету. Мама меня била, – не выдержал Сова. – Малыш, не перебивай, Иди дам варакушечку и печенюшечку, чтоб не перебивал людей. А слово "нету", спроси у Юры – есть. В "Евгении Онегине". Так что, кури бамбук, малолетка… Не мешай. Поднимаемся на этаж, осматриваемся. Квартира не Дурова – это точно. Но я пока молчу. А Любка, стерва, шепчет – во-во, вот здесь он меня лапал, вот здесь у нас было, вот здесь я под ним лежала, а сама поляну стригла – короче та ещё девочка, и тебя схавает, и кеды твои выплюнет. Вот её мужу будет хорошо под ней – кого она усыновит, осталось только лавэ подкопить… А она трещит – во-во, вот туда потащил, сказал, что так мне больше нравится – быть плохой девчонкой, или очень плохой… Ну, врёт, животная – глазом не моргнёт! Прочитала где-то в журнале, в кафешке забыла какая-нибудь селёдка, обмылок современный, а эта чешет, думает – мы журналов не читали, фрейдизмом не страдаем… Очень даже читали, хотя Юнг был нормальный старик, в отличие от Фрейда, этого злобного еврейского ОБЖ… Да и слишком много чести им, хотя сколько я видел ооровцев, полосатиков – начитанные почти все… Это сейчас книги не в почёте. Ну, ладно – на эту дуру у меня даже зла не хватает. Я вообще подельников не люблю, а уж подельниц с собой брать – вилы! Ну, сказала бы – соврала, видела Дурова, только не того, а Самодурова какого-нибудь. И не актёра, а студента… Нет, им хочется победителей! Чтоб их кто-то известный помял-потрогал. Любят, бляха, брутальных триумфаторов. Прямо по Ницше: мужик для войны, а баба для отдохновения воина… Комплекс Клеопатры – хочется быть не просто дорогими, а очень дорогими… Ящики перерываем, матрасы поднимаем, бельё… Сгребаем побрякушки, чуть деньжат, чуть рыжье – и всё. Я даже ни до чего не дотронулся – всё ясно было с первого взгляда, хотя в Москве иногда и миллионеры на "Нивах" ездят, чтоб не палиться. Но это пальто – не то! Для чего-то, помню, в ванну пошёл – умыться, на себя в зеркало поглядеть – иногда полезно. А не то забываешь, как выглядишь на самом деле. Это Ванька в первую секунду заходит, садится на диван – и зажмуривается от удовольствия, приход ловит, кайф. От власти. Он – король. Король положухи. Сколько его били, сколько принимали… Без понту – захочет, залезет. Иногда даже зайдёт, посидит, окурок оставит в пепелке – и аллес, на этом стоп. Сходит на кухню – если холодильник пустой, даже ничего не тронет. А тут у него от Любкиного верещанья фляга свистнула конкретно – ищи, ищи, у Дурова должно быть… Я пошёл в ванную. На кухню вместо Ваньки по пути заглянул. Холодильник, ничего, нормально упакован, "Индезит" прослужит долго, не ЗИЛ… Правда всё какая-то хрень для бессмертных – соевый йогурт, разнообразные зеленя, ягоды замороженные, ни мяса, ни колбасы – короче, детский сад. Хреново у Дурова с пищеварением – тоже дуплей не отшибает? Вроде на онорексика не похож… Нет, тут пахнет глянцем, гламуром, какой-нибудь кремлёвской диетой или на худой конец, голоданием по Полю Бреггу… Толкаю дверь в ванной, сам в уме прикидываю – может, хоть сыр с вином прихватить – оп! – а дверь закрыта… О-па! Думаю, может дверка в другую сторону открывается? Тяну за ручку – не идёт. Потом слышу – шуршание оттуда, и поёт кто-то тихонько. Но не радио. А потом – раз, дверь сама нараспашку – и херак! – я чуть не ослеп… Мадонну Боттичелли видел? Так вот – Венера отдыхает! Мне только поза её напомнила картину – волосы и больше ничего, а так – всё наше, лучшее из лучших. Вот, думаю, село неасфальтированное, сейчас ёкнусь, наш папа петух!... Кожа, как у ребёнка, просвечивает – как яблоко, только семечек не видно. Волосы – до пят. Фигура такая, что Мерилин Монро пошла бы и удавилась, поставь рядом. Сгорела бы от стыда – выкати нашу "копейку" и "Порше Кайенн Турбо Эс" последней модификации. Полотенце в руках, поднесла к лицу и выходит, будто рождается – наверное, и не слышала ничего. Бум! Ой! Стукнулась об меня. Обомлела. Но не испугалась. А я, как индеец, с открытым ртом – пачку расшеперил: такую кобылку, пожалуй, даже цирк Дурова с его укротителями не объездит, если только она сама не захочет. Оба-це! И что делать? Говорю ей тихо, чтоб Ванька не слышал – тихо, мы кое-что возьмём, и уйдем… Ты только не ори, родная, не кипешуй… Лучше бы, конечно, думаю, хоть что-то на тебе было, а сам пялюсь, как подросток, на её красоту… Я бы тогда хоть на лестничную площадку бы вывел, переждала бы минут двадцать наверху, а потом спустилась бы, и всё. И тут как раз Ванёк выглядывает из гостиной, и видит все наши молчаливые переговоры, всю нашу дружбу с первого взгляда. Выкупил всё вмиг. Злой – тоже понял, что вляпались с этим Дуровым и с Любкой – дурой. Ааа, ауе! – орёт, – тащи её сюда! Сейчас узнаем, где Дуров, где деньги!... Рыжий, ставь столик. Мы её сначала разделаем, как следует – она нам всё скажет, всё споёт, а потом… И Любка подхихикивает, как цифра шесть: нашлась жертва, значит, ей сегодня повезло. А она все молчит и глядит. Говорю – стоп! Стоп я сказал! Стопари, короче, выписываю по полной – мы же не договаривались! Сто тридцать девятая и сто пятьдесят восьмая – это одно дело, Ванек. А сто пятая, сто одиннадцатая четвёртая часть, да ещё сто тридцать первая и тридцать вторая! – это уже перебор! Специально так говорю, чтоб только он понял, что кража это одно, а износ с убийством – другое, чтоб остальные не поняли и не напрягались излишне. А сам думаю, что делать, ведь она-то, эта Венера – ещё не знает, что ей конец по любасу. Потом оказалось, что она не Венера, а Вера. А сам на ногу ей, деликатно так, жму, говорю сквозь зубы – покажи где деньги, где лавэ – и ничего не будет, иди только трусы да бюстик одень, что волосами-то прикрываться. Она пошла, тихонько так, накинула халат, скользнула я бы сказал, как тень, за моей спиной, на кухню, холодильник открыла, вытащила брикет от пельменей из морозильника (вот дурак, мог бы сам сообразить: кругом йогурт, пармезан, бордо, а тут – комок пельменей, Штирлиц хренов), а оттуда – вот такую котлету гринов, как пачка форматки, листов пятьсот. Даёт мне. Ванька облизывается – о! и утюга не надо, как всё гладко вышло! Тянет ручонку свою (она у него лучше отмычки – и в решку пролезет, и в карман нырнёт – не услышишь) – давай пресс, молодца, Саныч, отжал красиво! И Рыжему подмигивает – столик-то тащи журнальный, индеец, гурон, апач, что встал, баб не видел? Давай – и столик, и ремень попрочнее. Как будто её нет уже в живых, будто эта баба резиновая, а не совершенство в халатике. Я котлету "бакинских" держу, но не отпускаю. Если я отпущу, и мы не договоримся до этого – ей конец. А если не отпущу – конец нам обоим. У Ваньки заточка летает быстрее, чем у метателя в цирке – делает, короче, вещи красиво, быстрее, чем думает. А у Рыжего мыслей и не было никогда – он и на вокзале-то предлагал только одно: давайте хлопнем этот игровой автомат, давайте хлопнем вот того таксиста, давайте лоха с рюкзачком и лыжами хлопнем, нашёл время кататься… Только хлопнем да хлопнем. Он и нас с Веркой хлопнул бы, и пошёл бы спокойненько потом хлопнул бы пивка с кальмарами, а потом бы, что ему Ванька из пресса уделил, долю свою – хлопнул бы на какую-нибудь третьесортную б…дину или в игровых автоматах, заполировал бы всё это тем, что утонул в канаве по синьке… Рыжий, Ванька и Любка – уставились на меня, будто это я – Дуров. А я говорю – давай, Вано, родной, делай вещи красиво – поставь столик аккуратно, чтоб не шатался, потом берёте пресс – и на Казанский, а я тут развлекусь немного, один, и вас догоню. Ясность полная? Ванька смотрит на пачуху соток, на меня – говорит, с усмешкой такой, нехорошей – ясность полная, Саныч, но как говорится "нет возможности", "эн вэ", Саныч! Так что, извини, кто будет первый? Я говорю, Ваня, сына, не кипятись, поставь столик и иди с Богом… Неужто ты хочешь, чтоб пришёл Лёва Дуров и застал тут очередь неглиже… Он бы так тебя пальцем проткнул, ого-го! И железным, и кожаным!.. Такой бы чопик тебе в тушку забил, что сидеть бы не смог до старости… Вижу, Ванька задумался. Любке всё до фени – не её же будут любить, а ей-то как раз хотелось бы. Рыжему всё равно: Любки, Верки. Он вообще, по трезвянке, не может, стесняется, а чуть накатит – любую возьмёт, лишь бы бабу. Я их за две недели в Москве изучил от и до. Ванька говорит, что ты Саныч, что ты? Откуда у тебя и мысли-то такие? Ладно, договорились, только ты тоже делай вещи – отработались, теперь отходим, так? Отпускаю пресс – Ванька отслюнявливает мне долю, потом говорит, стервец, давай не сейчас, на вокзале найдёшь нас, покашляю тебе, а не то что-то не так, не так как-то всё, чем-то это попахивает, договорились? Понял? Не дурак, говорю, понял. Я знал, что он всё заберёт, и даже не поморщился. Усами только пошевелил для виду, пожевал губами – и говорю, тикайте, хлопцы, ай’л би бэк, как в переводе от Гоблина. Догоню, то есть, только валите по-бырику, чтоб вас не видно было – я глаза закрываю, открываю – а вас уже нет! Нет уж, начинай, тогда мы пойдём, говорит Ванёк. Ну что делать? Беру Веру за охапку волос, чтоб не вздумала что сделать или сказать им, а не то мы мурчать и жужжать будем до утра – и толкаю её в спальню… Всё? – оборачиваюсь. Или задницу голую показать? Всё! – решает Ванька. Нет, не всё! – теперь Любка заартачилась. Ну как же, ей тоже хотелось, и посмотреть, и поучаствовать – она как в театр на делюгу шла! – может и ей досталось бы сладкого в буфете под шумок, визжит, как злой ребёнок – что я, дура? Эта дура нас Дурову впарит, она же нас видела! Чтоб я из-за какой-то дуровской дуры снова трёшку мотала?!. Всё! – орёт уже Ванька, уши зажал, мне объясняет – иди, дверь за нами захлопни, не беспокойся, все будет ауе, арояша: – и как даст Любке с локти поддых! – Вот так! – Любка, как цыплёнок, обмякла на руках у Рыжего, клубочком. Ванька зло это откомментировал – мама, мама, я е..анусь, наш папа петух! Докудахталась… И мне по-деловому, сунул пять – давай, не чуди и не чудим будешь… Дверь будет на замке. Лёве Дурову, если придёт – большой привет! Пусть не пукает!.. Ну и что дальше. Эти трое вздёрнули, а я зашёл в спальню. Она сидит в халате, ждёт. Дверь прикрыл. Закуриваю. Она спрашивает – ушли? Ушли, говорю, подонки. Они что, удивляется, вправду бы меня убили? И глазом бы не моргнули, говорю, сомневаешься? Нет, говорит, хотя честно говоря, может, так со мной и надо было поступить, тяга к смерти, маленькое развлечение курильщиков, дань Танатосу… Что, говорю, переведи? Зачем, улыбается, это лишнее, ну, чем займёмся? Не знаю, чем хочешь, говорю, подтраиваю слегонца, волнуюсь, что она видит, как я волнуюсь, будто вру на детекторе лжи, даже вспотел, как неприятно, что не хочу врать, а вру, не хочу говорить лишнего, и говорю, что вообще-то только откинулся, десятку взял свою, до звонка, сама понимаешь, страдал, ни за что как водится, и сам на женском психозе… Ну, иди ко мне, говорит, просто так, без фокусов, ты же мне жизнь спас – в коридоре столик стоит, и ремешок аккуратно свешивается – зациклился я почему-то на этом столике с ремешком. Может, поэтому всё так ярко запомнилось – обычно, если что-то получается нормально, я почему-то вспомнить никогда не могу. Самая крупная пойманная рыба – хоть тресни! – не помнится так, как та, что сорвалась. А уж что касается женщин, то все эти моменты, которые кажется, никогда не забудешь, ну никогда, и всё! – забываются через пять минут. Легче фильм вспомнить, какую-нибудь безобидную курицу из "Гнезда кукушки", как она жвачку тусовала во рту и хвостиком виляла, чем вот такое счастье-разсчастье, про которое все орут! Но через минуту, базара нет, про столик и ремешок я с ней забыл… Как будто ничего не было. А что там было между нами – это наше дело. Кто ты, говорю, после всего? Да так, работала. Оказалось, действительно работает по вызову, очень дорогая, вот откуда грины. Ну что, вздыхаю, бывает. Давай, разбежимся. Сам потихоньку столик отодвигаю, ремешок прячу. Она говорит, ну что, может поедем, съездим куда-нибудь, за город, на речку посмотрим, отдохнём? Я не вкурил, думал ослышался – на какую такую речку, родная? Ты что, не поняла ещё – я бандит, был бандитом, им и остался… А она как не слышит, ойкает – а у меня ключи от машины в плаще были, а плащ они забрали зачем-то. Вот, думаю, бестолочь, вот дичь, глушенная веслом, вот, грешу на Любку, мохнатка коротконогая!.. Говорил же сто раз – не брать ничего, только лавэ и в крайнем случае рыжьё, чтоб всё было безличное – а кому плащ понадобился, ну не Ваньке же, не Рыжему – Любке этой драной, точно! Вот мышь белая, он же тебе до пят! Представил, как её тащат подмышками Ванька с Рыжим, а она ещё плащик крысанула!.. Разозлился. Говорю, Вер, давай на такси поедем. Или, если хочешь, я так точилу твою вскрою, или лучше пацанов свистну, кто в этом районе отрабатывается, а то ведь, наверное, сигнализация, и прочее. Да-да, смеётся – и прочее – и иммобилайзер, и другие приколюшки… Да, думаю, я не спец, а машины и собаки – они как хозяева, поэтому понимаю – нужны ключи. Ну что мы лежим, выдвигаемся к Трём вокзалам? Помчались. Повезло – без пробок от Крылатского до МПС, только на съезде к площади потолкались, пообзывались идиотами на всех таких же, и – дома. Веру оставил в такси. Наставляю – ты только вниз смотри, и сядь не со стороны мостовой и тротуара, а с другой, чтоб тебя не видно было в лицо, в одежде-то они тебя не признают. А сам – на Ярик, потом – на Ленинградский, на Казанский – нет нигде. Гудят, видно, где-то, шпана привокзальная. Возвращаюсь – говорю, нету, давай на Киевский. Вижу, не верит. Едем на Киевский – опять по зелёной, вот, удивляюсь, у неё аура! На Киевском – то же самое. Стою на перроне, вглядываюсь – ищу Любку, а сам даже про плащ не спросил – какого цвета, какого фасона. Гляжу – прёт красавец! Рыжий, в женском плащике таком, специально будто помятом. С тыла пристраиваюсь, иду на обгон, локтем толкаю, говорю тихо, но злобно – плащ скидывай. В натуре! Чёртом жил, чёртом и остался… Рыжий в стойку – а что? Рыжий, говорю, совсем рамсы попутал? Тебе сказали – плащ снимай, подонок, и вали отсюда… Огорчился – а с чего это я чёрт? Обоснуй-ка, я сейчас Ваньку свистну!.. А я: – ты, рыжий демон, что-то плохо видишь, или может плохо слышишь? Не вкурил? Ты, чертило, женский плащ одел, а это можно по-разному преподнести… Хочешь, я тебе такого гуся выведу – не обрадуешься… Делай, что говорят, сучка! – Какого гуся? – А такого, что ты мазью мажешься, которой людям мазаться не приемлемо! Шпана в куриной одежде не шляется, понимаешь, к чему я? Или ты этой масти, петушок, только троишь, подпрашиваешь, чтоб тебя определили? – Нет, нет, Саныч, что ты! Бери! Беру плащ, бац-бац по внутренним карманам – нет ключей. – Где ключи? – Какие ключи… – включил дурку Рыжий. – От машины. С брелком. Иммобилайзер зовётся. – Эти, что ли? БМВ. Я думал, это пиво открывать. Тебе с открывашкой отдать, что ли? – Рыжий, давай всё, что в карманах было. Это моя доля, понял? Гонорар за суету. Ваньке скажешь, что лавэ не надо, мы в расчете, пусть только на общее людям уделит, что полагается, и заточкует от кого, чтоб потом не было лишнего зехера. И всё. И разошлись. А-у-е, арояша, Сыктыгым, полтора раза – как понял меня?.. Пальцами пощёлкал у хитрых рыжий лупок – вроде отдупляется, водит влево-вправо, вверх-вниз, вменяемый-обвиняемый… – Нету ничего больше. Зажигалка, носовой платок… – Дай сюда! Насчёт доли и общего хорошо понял? Рыжий кивнул. Напрягают меня эти индейцы, как Зигмунд Фрейд всё человечество – приходится по нескольку раз повторять, пока отдуплятся. Не стремятся ни к чему в жизни – взял, женский плащ зачем-то напялил, ему скажи "вещь – огонь"; так он что угодно, кепку-аэродром грузинский нахлобучит. Возвращаюсь к Верке. Плащик культурно через ручку, в кармане всё аккуратно: брелок с ключами, зажигалка, носовой платок… Только одна вещь меня ломает, только одна. – Слушь, Вер, у тебя с Дуровым Лёвой ничего не было? Она смеётся. – Ты что, псих, Саша? С каким Лёвой, который алмазами торгует? – Нет, он шпиона играл гестаповского, крысу, впаривал этого, как его, пастора Шлага… Смеётся, ласково так – нет, я бы запомнила… Если бы не эта предыстория, встретил бы я её на улице, упал бы там прямо перед ней на колени – богиня, Венера, воздерживался, как монах, ждал этого момента, единственная, сладкая… Обнял бы за колени, кричал бы, что не отпущу, что мне неважно – кто, что, с кем, просто украл бы, а тут только вздохнул с облегчением, и закурил от её зажигалки. – Можно развлекаться. – Слушай, – говорит, – Саша, а давай в одно место съездим? – Это куда? – Тут недалеко. Скажешь, что ты мой знакомый хороший, а то я одна боюсь. Ну, ты увидишь – всё поймёшь. Я напрягся – Что, опасное место? – думаю про себя, на хрен связался? Эти москвички – такие продуманки, сунь им палец в рот – оближут, промурлыкают, и сожрут медленно, начиная с головы, даже не заметишь. Как паучихи. Надо успевать от них вздёргивать, да ещё постоянно быть на фоксе. Может, прикидываю, тянет к своим бандосам? А что? Хату выставили, покуражились – они возьмут просто голову отвинтят по часовой стрелке, как лампочку, и аккуратно сложат в мешок где-нибудь на пустыре, привалят с ходу – здесь ребятишки вату не катают, разговор короткий, если не туда сунулся… – Только в магазин заскочим, оденем тебя поприличней… Ну раз одеться, значит, валить не будут, зачем лишнее тратить. – У тебя, что, Вер, деньги ещё остались? – Не беспокойся. Саш, у меня в машине кредитка. Пойдём, пойдём! Не кривляйся… О, уже командовать пытается. Затащила в магазин. Выбрали всё – от носков до платков, джинсы, рубашку – всё Труссарди и Армани – правда, карточку, не дал ей достать. Пришлось самому – не люблю, конечно, на это уделять, на внешнее, излишек – всё должно быть в меру. Потом в супермаркет, на рынок – здесь она уже оторвалась, я только тележку катал с горкой пакетов, а она всё кидает, кидает, будто вагон решила загрузить. Коньяк, вино сухое, сыр, копчушки – всё самое, самое… Ну, думаю, закатимся на недельку в бордельеро… Заезжаем в какой-то куценький районишко – пятиэтажки, берёзки, на бордельеро не похоже, скорее район лимиты времён Никиты Сергеевича. Я пакеты нагрузил, тащу, лифта даже нет. Звоним в дверь. Открывает женщина, в спортивном костюмчике, аккуратная, кругленькая, ну никак не мамка, или гадалка – Ах, Вера… И моя Верка, нежно так. – Мама… И тут я, в новой рубашечке, рукава закатаны, ещё хрустят – на руках вся биография, где чалился, кто по жизни. Смотрю, мама косится на наколки – а я что, прятать их должен? С какой стати? Выходит мужик, упитанный, ухоженный, как многие москвичи партийных времён, с брюшком на шестом-седьмом месяце. Тоже руки мои увидел – усмехнулся, гад, но смолчал. Вот думаю, уходящий эпохи памятник и другие деревянные изделия. Я все достаю, навалил полный стол, все табуретки вокруг на кухне. Верка и слова не даёт сказать, и так и сяк старается – то прильнёт, то рот заткнёт ладошкой, то щипнёт – чтоб не говорил, кто я и что я, будто – жених, бляха… Кое-как познакомились. Накрыли поляну в гостиной, серьезного характера, телик включили, пусть жужжит – воскресенье, всеобщая дурь, хохот – "бабки", концерты, "квн", гидропидоры с полупокерами, вся эта пассивная педерастия… Фон, короче, нынешней жизни. Сидим выпиваем. Я-то человек не робкий, прошло время – расслабляюсь, веселюсь как могу – рядом моя женщина на сегодня, ну и что, что родители – всё же люди, русские, чай, не албанцы какие, хотя насчет Москвы и москвичей скажу прямо – это другая страна. Мама, впрочем, оказалась с деревни, а вот папка её – точно, комсомолец недоделанный, всё с подъё…ками, всё с усмешкой. Идём с ним курить на балкон. Он подкатывает, так, по-столичному, противно. Ну всё, думаю, прилетели к нам грачи – пидарасы-москвичи… – Ну как, Саш? Нормально всё у тебя? отдыхаешь заслуженно? – Нормально, а что? – Да ничего. Вижу – сидел, страдал можно сказать. – Да уж не в прятки играл. Неприемлемо, что ли? – Да нет. Нет, нормально всё, не напрягайся, что ты… У нас кто не сидит, тот сажает. Старая русская традиция… Ну не о чем говорить. Стоим, курим, пепел вниз стряхиваем, на соседей, хотя – смотрю, у него баночка из-под кофе для окурков – но он тоже за мной – показывает, что поддерживает движуху. Наверняка, плюнет потом в спину, и окурки будет в баночке солить. Я-то как раз ненавижу мусорить – это мой дом, моя страна, я хозяин везде, кроме Москвы, три часа гость, а потом член семьи – здесь не получается, нутро ворочается. – Слушай, Саня. Можно, Саней, называть? – Да. – А ты знаешь, кто она? Ты с ней серьезно? – А что? – Ну, знаешь, кто она, дочь моя? – Нет, а что? Поворачиваюсь к нему лицом. Опёрся так боком, чтоб врезать правой ногой по голени, и сразу харю эту всю сытую и бритую расквасить, в дерьмо. Только вот как лучше и больней – локтем? Может, банкой из-под кофе ухо ему отрезать? Медленно, с проникновением ржавых зазубрин (давно уже банка стоит) в мягкие ткани лицевой части этого гнусного сутенёрского тельца… – Думаю, лучше тебе знать. – Что знать? – Ну, что она – это, как по-вашему. Работает… Конечно, не шалашовка, а дорогая, по вызову… Вот она кто – прости… Договорить эта мразь, кто она, не успел. Думаю, ах ты сучара, жрал её салатики, нарезочки, коньяк пил дорогой, маслинки смаковал, осетринку заточил с белым хлебцем – и ещё, золотой п..ды вентилятор, в стороне хочешь остаться? Никто не смеет мою женщину, какая бы она ни была, называть так, как ему вздумается. Пусть даже и отец. Хотя, какой он отец – так, куча мусора. Он так и сложился вокруг своего набитого пуза, в углу балкона, жаба. Был бы под руками нож – убил бы, банка из-под кофе смялась сразу об подбородок, только поцарапала. Захожу в комнату. Верке говорю – Пойдём-ка домой, Вера. Она поняла, вскочила. Мамка побледнела – шасть на балкон. А мы одели туфли, ботинки, плащик – и ушли. Вижу – Верка моя огорчилась, а что поделаешь, если биологический папа духовный уродец? Вижу – не этого она хотела, хотела по-человечески, своим бабьим умишком, вывести эту пидерсию, а вышло как вышло. – Ты его не сильно? – Да нет, придёт в себя, отдуплится. – Только маму жалко. Уехала бы она в свою деревню. Нет, не хочет. Боится. Мстить будет, напоминать. Ну, что, Саш, будем мы кутить сегодня, нет? Неделю кутили. Спустили, проиграли, раздали, шваркнули всё, что у нас было – рестораны, танцы, шашлык-машлык в элитном Подмосковье, ночные гонки по золотому подбрюшью обкуренной столицы с купанием в шампанском, с битьем посуды в казино, даже в театр сходили, но спектакль надо сказать был не огонь, да и Лёву Дурова в этот день кем-то заменили, так что показал ей только фото на афише у входа (театр два дня искали, на котором он играет, или работает) – она смеётся, да нет, Саш, успокойся, не он это, не он. Всё, лавэ кончилось – надо работать, надо уезжать. Мы опять на вокзал. На последние, мы уже не делили – её, мои, я билет взял. Она мне опять пакетов в купе натащила, и телефонный номер, цифры накидала на бумажке – Будешь в Москве, Саня, сам знаешь… Я и не думал, что ещё когда-нибудь с ней встречусь. Другим сроком уже освободился и поехал в Ярик, к друзьям. Те, не долго думая, упаковали от и до, отправили дальше – в Липецк. В Липецке братва встречает тоже как положено: сразу ключи от машины, от квартиры, организовали встречу с молодыми, кто по жизни стремится и прёт, в лучшей кафешке. Слушают, в рот смотрят – Саныч, Саныч, дядя Саша… Только чувствую, что ооровцу при всей уважухе – тут не место. Молодёжь, хоть и порядки знает, а чуть-чуть в какую-то область зайдёшь, спросишь, а как у вас то, а как это? – напрягаются, боятся, как бы не пошло не по-ихнему. Да, думаю, надо уезжать, мягко стелют, да потом жёстко будет спать – чуйка меня ещё не подводила. К тому же, никогда не угадаешь – как у этих малышей с федералами? С рассадником, можно сказать… Стравить одних с другими, и посмотреть, как мы барахтаемся в крови по уши – для них любимое развлечение, а по свету разнесут, что Саныч с липецкими чего-то не поделил – от "конторы" даже ушки не будут там торчать, хотя это их рук будет дело… Ни мальчишки, ни я – никто из нас и знать не будет, что это контора, и какой-нибудь вот такой предпенсионный арбуз всё сотворил: там словечко сказал, там, там… Мальчишки-то этого не видели, как дела делаются – искренние ребятишки, хорошие. Сел на поезд – и в Москву. На вокзале – звоню ей. И жду. Сам в такси сел, чуть отъехал – поглядываю – приедет, нет. Вижу – мечется. Все машины прохлопывает. Минут десять смотрел – какая она красивая, ослепительная. Ещё лучше, чем была. Может, ну её… Всё же вышел. Как встал – увидела, бросилась ко мне, чуть в ноги не повалилась. Опять к ней – у неё машина, квартира лучше прежнего, упакована – от и до. На недельку я тормознулся, пошла у нас та же самая жара, только уже без лишнего – без гостей и театров. И – на самом интересном месте поехал я в Казахстан, к другу. Это отдельная история. Вот, была у меня женщина, есть, вернее. Такая – лучше не бывает. Только вот, сам понимаешь, ни разу мы не целовались. А так – где бы ни был – на КПЗ, в изоляторе – затянул трубу, звякнул – она уже завтра здесь будет, первым рейсом. Вот что это, Юрок, а? Я и сам не знаю – что это. Знают только они двое. Здесь есть время перебрать – что у тебя было и с кем. Любил ли ты вообще в жизни, и кого или что? И пришла бы сюда сегодня твоя первая, или та, самая-самая первая единственная – и которая из них настоящая? Во сне-то приходят все. Не знаешь потом, как открещиваться. Может, ещё только будет всё и ничего на самом деле не было. А мнимое настоящее – это лишь затянувшееся вступление к иной жизни. Хотя, кому мы нужны, и зачем? Где она, верность? Даже те, с кем вчера делил одну пайку – сорвавшись на "золотую", обещают – да, да, ждите, всё загоним, кому сигарчух, кому сладостей – всё будет ауе – кофе и шокольдос, текущие рекой. А как хапнут вольного воздуха – рама падает – и ни один не вспомнит. Хотя, в то, что первым рейсом – почему-то Санычу хочется верить – такое бывает. Редко, раз в жизни. Возможно, и будет ещё. – В Казахстане друган у меня, Мухомор, директор цементного завода. Верный друган. Ещё в советские времена поехал туда устраиваться, ну и я помог ему директором стать. Сделали просто – вывезли мы поговорить тогдашнего секретаря райкома в одну сторону, в одну степь. А начальника милиции – на такой же пикник – в другую. И поставили на колени, обоих. Заставили каждого яму себе рыть. Сказали одному – тебя начальник милиции заказал, а другому – что папа недоволен, решил идти дальше по жизни один, а ты слишком много знаешь. Короче, оба говорят – сколько? Даём в два, в три раза больше, сколько? Говорим – деньги сейчас. Ну, и взяли с обоих, а потом едем в третье место, в лесополосу – уже накрыли там поляну, обоих доставили. Они как увидели друг друга – орут. Еле втолковали, что вот, мол, друзья, плохо вы живёте, не цените, давайте жить дружно. Вы не трогаете Мухомора, какое-нибудь место ему даёте, а мы всё это забудем, что каждый из нас друг за дружку вдвое заплатил… Так он и стал директором, Мухоморишка. Мужики пошумели, потом отмякли, успокоились – жить-то надо. Я в тот же день все эти деньги у Мухомора выиграл. Едем к дому – смотрим, шесты, флаги, праздник у них какой-то, у казаков. Столб вкопан, наверху, барашек в мешке трепыхается, самовар, сапоги висят. Мухомор смеётся, показывает пальцем – говорит, смотри, Сашка, все за барашком лезут – инстинкт. Мясо оно и есть мясо, везде. Нет лучше веселья, чем пожрать. Говорю – спорим, через пять минут – первый, заберётся, возьмет вон те сапоги – кирзу галимую, времён целины и БАМа, а барашка оставит. Он сразу в бутылку – Саш, на что угодно! Всем нужен барашек. Говорю – плохо народ знаешь, на всю наличку, районно-мусорскую… Захожу в толпу – выбираю самого способного, на ухо ему шепчу, сладкому: – Видишь на холме "Москвич-412" синий, новенький, видишь рядом лоха? – и машу Мухомору, он в ответ. – Так вот, малыш, ключи от "Москвича" знаешь где? Вон, в сапоге – и показываю наверх. – Только никому! Давай, действуй, выигрыш напополам! Подхожу к Мухомору, оборачиваюсь – малыш уже на полпути наверх. Мухомор пытается подколоть: – Что, нашёл цифру шесть? Дорого? – Обижаешь, всё даром. Малыш косопузенький уже наверху, молодца – хватает сапоги и вниз. Трясёт ими, издалека показывает – наши. Я машу рукой – забери себе. Он, бедолага, переворачивает, трясёт, как Буратино – золотое дерево. Смотрит на меня, руками разводит. А я что – тоже руками развожу – ну, не получилось. Зато согрелись, и люди получили удовольствие – ведь можем! Мухомор сопит, директоришка новоиспечённый – а куда деваться, людей обманывать нельзя… О-па! – и весь пресс уже у меня на кармане. Можно в Москву. Но так, почему-то, и не поехал. Оставил всё как есть, и деньги – за железным казахским занавесом… Жизнь бандитская – один отжал у другого, другой получил с третьего. Закрой границы – и пусть что хотят, то и делают? Главное, чтоб у нас никто ничего из-за рубежа не отжимал… Может, мы тогда золотом кидаться будем друг в друга, да костры из баксов жечь, и смотреть, как искорки в небо летят… И не будем продавать их, своих женщин – дочерей, любимых – которым без нас – везде тюрьма. Везде клетка… # 19. Рецепты счастья из сечки, баланды и воспоминаний. Итак, к чему пришли? Что такое преступление, и кто преступник? "Война лучше мира, удаляющего нас от Бога". Это сказал святой Григорий Богослов. "Если ты выйдешь на перекресток и увидишь человека, хулящего Бога, да освятятся руки твои в крови нечестивца" – Иоанн Златоуст. Куда уж дальше, если такое нам говорят, не скрываясь за ложным смирением и послушанием, отцы-основатели Церкви? А что ещё по уверениям всех нынешних идеологов, внушающих слепой толпе – "только бы не было войны" – повторенных тысячи раз зомбированным, блеющим от страха, непонятного страха, стадом, является большим преступлением? Сказывается – нынешний мнимый мир. Мир, удаляющий нас от Бога и Святой Руси. То же можно сказать обо всех остальных, детально прописанных в кодексах, прегрешениях. Приближает ли нынешнее состояние наше на краю пропасти и катастрофы, царящее по всей России, нас к Богу? Нет. Все симптомы, по которым можно было бы распознать то, что происходит (а не то, что навязано сладкоречивыми СМИ) – говорят об одном – о преступлении и о тайне преступников которую будем обозначать для краткости одним словом, пидерсией, творящей это преступление – против Бога, против России и её народа. Пидерсия отравила и уничтожила практически всё. У страны украдена Церковь, в её полноте. Под рясами МП-шников сегодня вольготно себя чувствуют, как мы видим, конторские стукачи, продавцы таинств, с педофильским лобби во главе. Вкушая их даров и общаясь с ними, человек приобретает невидимые поначалу, но проявляющиеся затем в его поступках – болезненные шизофренические признаки, принимая за Церковь и сладкоречивую проповедующую псевдо-православность и покорность богоборческим властям и извращенную в духе акционерного общества с признаками экономической пирамиды продажность основных таинств. Всё это производит покорных дезориентированных рабов Пидерсии, обезоруженных в самой сокровенной области, в области веры. Именно поэтому верная служка Пидерсии – МП, не являющаяся никоим образом уже церковью – так нападает на Белую Церковь, Российскую Православную, дореволюционную – не торгующую ничем, даже свечками (заходи и бери), не стучащую "красным", не отказывающуюся от святых и их войны, которая лучше, конечно, педофильского продажного мира. Кроме духовного яда Пидерсии, мы прекрасно знаем и о другом – о распространении наркотиков, которые попробовала практически вся молодежь, о потворствовании гомосексуализму и педофилии с их маршами, парадами и клубами, о практически узаконенной женской работорговле… И так далее. Список симптомов велик. Мы всё дальше удаляемся от целомудренной, культурной, богобоязненной державы, и всё ближе к чему? Правильно, к небытию. К состоянию навоза, на котором вырастут другие растения, нерусские. Вычислим, постараемся понять – кто преступник? Кто составляет основу Пидерсии, её костяк и движущую силу, кто питает её дух и злобу? Кому в итоге предъявлять счет за уничтоженные десятки тысяч деревень и поселков, сотни тысяч производств, воцарившуюся безысходность у желающих работать людей, за женское рабство, унижение и пренебрежительное невнимание и к старикам, и к молодежи, за разрушение армии, флота, последних оплотов Российской державы? Можно прийти к ответу разом, увидев сущность происходящего, а можно последовательно отсеивая и отсекая лишнее. Продажные чиновники? Не совсем. Они ведь кому-то продались. Продажная правоохранительная система, судьи, прокуроры, не замечающие всеобщего развала, но гоняющиеся за дерзкими подростками, вкупе с милицией? То же самое – лишь исполнители, чьи-то "торпеды", пешки, видимые кусочки большого айсберга. Комики и педики, кривляющиеся каждый день с экранов? – лишь шестерки истинных преступников, проводники разрушительной идеологии, кони педальные, на которых ездят другие наездники. Барыги – олигархи? Больные жидовской болезнью: есть миллиард – надо два, есть два – надо четыре, есть четыре – надо двадцать, и чтоб у того, у кого было двадцать – не стало ничего?.. Определим, среди симптомов, сердцевину преступления – что первично, что вторично? Что делает Россию Россией, что стреножило её и не давало расправиться? Основа России – православная монархия, суть которой небесная, воинствующая и созидательная любовь. Её проводник – Царь, его воинство, его дворянство и Церковь. В нашем доме, и это основное – убит Царь, его семейство, уничтожено и вырублено с корнем дворянство, забито и затравлено крестьянство, с вызывающей звериной жестокостью распято священство, сломлено и разбито христолюбивое воинство и подвергнуто неслыханным в истории человечества поруганиям боголюбивое, любящее, жертвенное и созидательное русское общество. Что не сломано, то подвергнуто извращению. Ознакомившись с характерными признаками этого преступления и повлекшими последствиями, можно сказать одно: идеолог, а значит и первый преступник – Сатана и его сынки, все сатанисты во плоти, жидовство ("ваш отец диавол"), как идеология разрушения, проявляющаяся в систематическом хамелеонском перевоплощении под разными лицами жалкой в своей ничтожной убогости пирамиды, хаос подсиживающих друг друга, подъедающих друг друга, "взлазящих друг на друга", жидов и поджидков, плодящих себе подобных путем инфекционным, духовным и физическим растлением, в центре которых, в центре липкого месива Пидерсии властолюбивые, боящиеся света, больные гордыней самодержцы, мнящие себя выше любого закона. Что бы мы ни взяли, от частной проблемы всеобщего безотчетного чувства каждого русского, что что-то не так, до глобальных явлений национального самосознания и унижения – все ведет путем отыскания мотивов, исполнителей, результатов деятельности – именно к этой куче преступников, которые искусно маскируясь, "на пропаль" посылают нам других: плохих гаишников и дураковатых чиновников, которые нелепо выглядят либо ласковыми, либо вообще невменяемыми, не зная, что и сделать, что сказать – за веревки-то не дернули. Не надо бороться с продуктами жизнедеятельности, не стоит выгребать навоз – необходимо дать по той заднице, которая плодит весь этот мусор. Пидерсия, вся нынешняя правящая верхушка, в основном скрытая в своих истинных действиях и чаяниях от посторонних глаз – вот кто сегодня говорит о мире. О мире, удаляющем нас от Бога. Им нужен такой мир, как способ продления своего царствования. Это мотив их криков о том, что гражданская война закончилась, приватизация завершена, все поделено и давайте без шума всех наиболее активных либо спровадим в лагеря, либо втихаря – на тот свет. И это же мотив перезахоронить Царя с его семьей – давайте прольем крокодиловы слезы и не будем к этому возвращаться. И это же мотив перезахоронить Деникина, великого воина, и Ильина, великого русского философа – на самом деле попытка захоронить их идеи и их устремления, как и саму идею Русского Царя – превратить всего лишь в давно ушедшую историю. Сделать свое преступление как бы не бывшим, вернуться на место преступления и положить цветочки – вот идея этого паразитического и педерастического клопиного рая, червящая втихушку новую мерзость, чтобы заполнить пустые места падальщиками, взращенными на её кроваво- педерастических не русских ценностях, признаках её масти. Сатана с его материальной Пидерсией воссели над Россией – и наша война лучше их глянцево-гламурного, мира со сладким корпоративно-прожидовленным гедонистическим пожиранием России, её неземной красоты и белой ослепительной стати её сыновей и дочерей. Только после уничтожения Пидерсии и избавления от всей её прожидовленной сволочи, от их ярма и ига – только тогда можно говорить о соблюдении законов нормального государства, о соблюдении Божьего слова, закона данного своим детям батюшкой Царем: вот это, деточки, делайте, а вот этого не надо, а за это буду нещадно лупить ремнем… "Жидов, кои обрящутся в наших пределах – разрешаю убивать и грабить…" А всех остальных – нет. Таков был наш закон, из которого образовалась первая наша государственность – Киевская Русь, великокняжеская и православная. И преступление такого закона – для нас преступление настоящее и подлинное – бунт против отеческой воли… "Мужеложцев жечь непременно", Патриарх Никон. А у нас пока что? Что они творят? Выступают на главном "красном" концерте на день милиции, снимают перед ними штаны, а те (вот ведь офицеры и их честь!) – хохочут над голыми моисеевскими задницами… Кто преступник? Всякий, идущий путём, уводящим от Бога. В нынешней, вынесенной на продажу по кускам величайшей державе – преступник всякий, кто поднял руку на её богатства, принадлежащие Богу и будущему царю – на людские русские души и материальное достояние, собранное за века русскими. Их, придет время, подлинных преступников, ждет уже русский закон. О котором они знают. Это видно по их глазам, когда они идут на свои преступления – осуждая невиновных, грабя и убивая нищих. Мотив действий Сатаны и его Пидерсии, земного сообщества голубых гнид – гордыня, обладание – отражается в их глазах, как в кусочках разбитого кривого зеркала: обладанием чьим-то телом, элитным особняком, привилегиями избранного народа, сходного по действиям с чужими из одноименного фильма. # # # Россия в шоке от нашествия. Все смешалось. Очень многие сегодня способны следовать своему призванию… Конечно, удалив опухоль Пидерсии, можно построить даже в нынешней ситуации гораздо более нормальное, устойчивое, способное к самозащите общество, если направить существующие энергии в нужное русло. Для этого даже не надо переделывать, перековывать людей, не надо нам нового русского человека – тот что есть – сгодится. Надо только предложить и направить к тому, к чему они призваны, к чему способны по психотипу. Саныч во времена Пушкина был бы Дубровским, во время Державина – Суворовым, брал бы Измаил, и соответственно, после его взятия – трое суток бы глумился, брал своё, и – дальше! На Очаков, или в Альпы – штурмовать и покорять своему гению Европу. Во время Иоанна Грозного – брал бы Казань, Астрахань, усмирял Новгород, а потом получил бы своё – землицу, людишек, где-нибудь в Мордовии, осел бы, стал бы "смотрягой", как бы сказали сегодня … И ведь заслуженно… А то получается в учебниках воспеваем победы, а на деле – не даём реализоваться и садим… Во всяком случае в те времена вряд ли для этого, для войны, приступов крепостей, походов по Альпам – подошли бы дристуны в дредах и женоподобные унисексуалы на скейтбордах – духу не то что маловато, а даже не о чем говорить. Дети Пидерсии, как и рождение Антихриста – противоестественные уродцы. А вот в исхудавшей в комариной глуши тушке Саныча этого духа – с избытком. Без этого – никуда. Если этого, духа, пусть дерзкого, обжигающего, не будет – не сможешь различать людей – кого закинули в хату, кого, наоборот, подсадили… Или будет у тебя изъян, родимое пятно Пидерсии, например, как страсть к наркотикам, изменившая естество – так и словишь себе собеседника, и начнется обычное седалгиновое жевалово, стандартные терки-мёрки: "морэ, морэ, а вот так пробовал варить, а вот такие пропорции не пробовал? Улёт… морэ, а на этом сидел?.." – и пропустишь за этим "морэ, морэ" удар, что-нибудь существенное… Заходит Таксист со своим рулетом. Саныч подтягивает его сразу в проходняк: – Э, подорвался сюда, малыш… Таксист бросил рулет, помялся, осторожно приблизился, стоит, молчит. – Упал на чем стоишь!.. Осторожное: – Что? Ему бы с такой осторожностью в недавние времена комсомольцем быть – точно бы пробрался тихонько во вторые секретари, или по профсоюзам попер бы, тихими стопами… – На корты упал, говорю! Индеец! Таксист присаживается на чужой матрас. – Да не туда! Кто тебе разрешал, индус? А может ты вшей на ИВС-е подхватил и сразу на матрас к человеку… На корточки присядь, потрещим, индус…Ты кто? Таксист присаживается, рукой правда придерживаясь за жёрдочку, в покорной позе: – Я таксист вообще-то, сам оттуда-то… Знаешь? – Что знаешь? По жизни ровно все, ауе? Малыш? Гадского-блядского нет за тобой? Ну и так далее: – Как у тебя с точкой "джи", Таксист? – Что, что? – Ну, ты не инспектор Дзингер? – Не понял, что? – робеет Таксист, краснея по-девичьи – точно несостоявшийся комсомолец, рдеющий румянцем причастности к великим делам. Наш уличный дурень. – Ну, в смысле, не дырявый, ничего? Девчонка-то есть у тебя? – Есть, была. Разошлись недавно. – Ну, не баловался с ней по-современному, как в "Криминальном-то чтиве"? – Это как? – Как, как – и кучка! В позе, отличной от позы номер один, другое название "советский пирожок", скажем под кодовым номером "шесть девять", не баловался? Не жахался с ней в дёсны, а потом на клыка ей – не давал? А может, наоборот? – Я? Нет, ну может, что-то я не понял. Поконкретней… – Да что, поконкретней, сладкий? Ты определись – было, не было. Не обламывай людей… Я-то по твоему виду уже всё вижу – кто ты, что ты… С кем ты… И каким образом…. И так далее, обычная проверка на дорогах – кого, индейцев какого племени к нам закинули. И дружим ли мы с этим племенем, или снимаем с них скальпы… Я валяюсь с книжкой ("Записки охотника" из серии "Избранное" – хорошее, доперестроечное издание Тургенева, за такое сегодня Ивана Сергеича, особенно за его "Бригадира" – тоже бы по головке не погладили…) Не вмешиваюсь, не встреваю до поры до времени. Очень это утомительно – подробности чьей-то в основном никчемной, бестолковой, бараньей жизни: с кем кувыркался и какую жевал траву. В какой-то момент и Саныч утух разговаривать с Таксистом, который односложно отбрыкивается: "не знаю, не помню…" – не то что бы не определялся до конца, а как-то вяло соображал: что сказать, а о чём всё же промолчать. Саныч – не кровожадный бандит. Просто не досталось ему ни Измаила, ни даже Троекуровской дворни, ни войны, ни схваток – только мелкие стычки с красными, да робкое пугливое немое стадо. Устал пытать никчемного Таксиста на том месте, где живет его незамужняя привлекательная тетка – и подтянулся ко мне, пить чай с сушками. Амбалика уже увезли на этап, на Россию, остались мы втроём с Санычем да Репкой, вот и вся семейка. Хорошо, что хоть здравый кто-то остался, понимающий… Покрошили колбаски, заварили пюрешки, быстрой гречки, риса плошку, лапши, майонеза уже не было, обошлись кетчупом, несколькими дольками чеснока (лук тоже уже закончился), по кусочку хвостика копченой рыбки, салат уже делать не из чего. На десерт, как мало-мальский разнообразящий монодиету (изо дня в день, каждый вечер – такая трапеза, ежевечерний праздник, вместо неизменно вызывающей огненную изжогу баланды с комбижиром) – мюсли со щепоткой сухого молока, на кипятке, распаренные как ежедневная пища из "Матрицы", с "Навуходоносора". Утоптали это все в три наших рыла – и брякнулись на шконари. Не все же заниматься серьезным делом… В хате чисто, опрятно, дороги, самое святое на централе, работают как часы… Но всё же чего-то хочется…Не поймешь – чего? Какой-то изюминки… По телевизору шло какое-то кулинарное шоу, коих развелось великое множество: царство Пидерсии, царство гедонизма. Чем хороша жизнь – так это тем, что у фильма одно окончание, а завтра у повести с точно таким же сюжетом – другая развязка. Например, отработались ребята по красоте, взяли банк – и спалились. Стали швыряться налево и направо: дорогие номера в гостиницах, шикарные авто, рестораны… А завтра, сначала, тот же фильм, только опять еще красивей – и отработались, и отошли грамотно, и не спалились. Ауе! Всем хочется в этот второй фильм…. Но сюжет жизни не выбираешь, особенно в военное время, в эпоху наступления Пидерсии на Россию, со всем своим воинством. Сатана, конечно, бесплотен, но вот его последователи имеют вид человекоподобный и даже могут разговаривать на нашем языке, и даже стараться взять фамилии, сходные с нашими (как в Германии…. Схожие с немецкими и так далее повсюду. Вот в Африке и Китае им сложновато, но тоже как-то приспосабливаются, пролезают, плодятся, подминают). Кто они? "Жиды – суть воплощенные бесы", это говорил Кирилл Александрийский или все же Иоанн Златоуст? Но мы отвлеклись от фильмов, прославляющих сегодня в первую очередь кого? Оперов и негров-детективов, судя по процентному соотношению. Добро торжествует, зло наказано (преступное, разумеется, зло). Конечно, победы доблестной американской полиции, особенно рьяных столпов-одиночек, основаны на простом жегловском принципе: все дозволено. Победы, к которым они идут, украшены длинными цепочками тех же самых преступлений, за которые в основном заезжают сюда наши молодые люди: угон чьей-то машины, срочно понадобившейся кому (166-я), отбитые по пути почки преступнику в несознанке хрипящему: "Это не я, начальник…" (несколько ударов 111-я, почти что 4 часть, со смертельным исходом), и уже другая песня льётся с экрана: "Это не я, это вот тот-то…." (смотри главу " Недопустимые доказательства" в УПК РФ); без ордеров, под угрозой добываемые улики, спрятанные деньги (162-я, часть 3), да и само оружие, взятое на прокат у юного чернокожего бандита в руках доблестного копа (222-я) – к цели эти служители добра (их в Америке сегодня даже нельзя именовать неграми – будьте добры называть этих героев существами с иным цветом кожи) идут теми же способами, только их цель оправдывает эти средства. Пидерсия не оставила иного: или ты отбираешь средства у кого-то, или под крылом закона отбираешь точно также у тех, кто отбирает. Или получаешь удовольствие от кусочка нефтяного пирога между этими кривыми дорожками. Собственно, два пути – путь насилия или путь гедонизма, наслаждение от покупки того, что можешь себе позволить: ужин, женщину, наркотик. Всё. Пидерсия насаждает и порождает насилие, за которое потом и сажает. И гедонизм, как конечную, царскую и райскую цель ее еземного бытия, за которым уже край – пустота. Для избранных – наслаждение обладанием и этой пустотой, которую они называют властью. Властью своего рогатого божества. Это козлиное божество имеет своё сообщество, Пидерсию, грубую обезьянью ксерокопию Бога и Его Христовой Церкви. В Христовой Церкви любовь не ложна. В Пидерсии её подмена – это отрыжка, извращенная подделка, где все имеют, как в свальном грехе, друг друга, взлазяще друг на друга, желая иметь власть над другими, и соответствующим статусу гедонизмом и садизмом её использовать. Гедонизм, наслажденчество – синоним их счастья, и одновременно средство реализации отжатых у простецов "откатов" и пирамидальных, кредитных денег. Гедонизм тоже пирамидален, имея форму изысканного, и всё более изысканного, мега-, супер-, эмпти- эксклюзивного потребления, в виде женщин "а-ля-рюс", или изнасилования детей в особых формах, ну или на худой конец уикэнда с трапезой из отборных, глянцевых супермаркетовых субпродуктов. Вызывает подлинную изжогу. Не сравнимую с приступом повышенной кислотности от пары ложек синей чисовской сечки (еще недавно какие-то два десятка лет назад за них бились, кровью забрызгивали кормяки….Вот, скажете, заелись страдальцы. И сечка уже им не нравится. Но я не о том. Тюрьма в любом виде и под любым соусом – остаётся тюрьмой). В Пидерсии извращено и испохаблено все. Все должно начинаться и кончаться не тем, и не так, в нормальном более-менее варианте бытия. Но вкус нормального – позабыт. Вкус, состояние и потребности, естественные для человека, в матрице Пидерсии объявлены дикими, допотопными, чудовищными. В том числе счастье. Человек, покорившийся Пидерсии, даже не задумывается, что счастье не может быть из кусочков всеобщего унифицированного набора, зацелофаненного по пакетам супермаркетов. Даже человеку Пидерсии хочется иногда чего-то, что просто и доступно самому, что можно соорудить от и до своими силами, не превращая это в акт самолюбования на театральных подмостках – либо пойти в лес и набрать ягод, грибов, наловить рыбы в реке, настрелять уток на охоте – по необходимости, а не из-за того, что надо покрасоваться в снаряжении от какого-нибудь "Спортмастера". Пусть в зародыше, но это тоже мистическая тяга к свободе, тоже чреватая кабалой и рабством при противоестественном потреблении. Тяга к свободе – первое, что утрачивает человек, вписывая своё тело в те рамки, которые ему диктует Пидерсия и её субкультура. И большинство уже не любит, а занимается любовью, глядя в зеркала и стараясь повторить и превзойти движения, предписанные в глянце; и большинство уже умерло при жизни, утонув в отсутствии тяги к свободе – и едят, и пьют то, что по многим признакам вписывается в его класс и чуть-чуть, на пол-Фёдора, повыше, ездит и упаковывается" а-ля Меньшиков с часиками", а если может "а-ля Пирс Броснан" и так далее до края паутины Пидерсии, которая раскинута почти везде. Поскольку ситуация почти чеховская: средств нету, идеи наследуем!.. – то ограничусь некими воспоминаниями и рекомендациями. Безусловно, основное – в мотивации. Даже "ешьте и пейте во славу Божию", апостол Павел. "Купленное на торжище употребляй без разсуждения" – он же. О том, чтоб не быть идолопоклонником и гедонистом, по-русски –  наслажденцем (номер главы, название послания – не помню, не считаю нужным это "от того-то пятоя-десятое…"). Собственно сам хочу проверить – а что моя норма? У каждого норма разная… (И по этому поводу тоже просится по ассоциации: "Господь есть чувство меры", из Исаака Сирина. И дальнейшие ассоциации: простая пища – маслины, лепёшки, запеченная на пост рыба, хлеб…Трапеза братская, "добро и красно еже бытии братии вкупе…"). Что бы я предложил братишкам? Невозможно быть полностью автономным, почти автономным (скит – предел, бытие на границе досягаемости – их ставили так, чтобы они были и уединённы, и доступны). Даже если пойдешь на рыбалку – ты будешь пользоваться крючками, сделанными где-нибудь на японском заводе Kamatsu, или заточенных с помощью кислоты в более скромном Кольчугине, или в кооперативе "Сокол"; и вденешь ноги с фланелевыми портянками (Иваново) в резиновые сапоги (изделие размера 42-43, городишко Тутаев) – невозможно быть голым и с острогой. Главное – скромно, просто, со вкусом, только необходимое. В меру. Без зеркал. Без фотографий. Без отпущенной обратно рыбы. Только за насущным и в пределах разумного. Мелькает уже описанный светлой памяти Виктором Петровичем Астафьевым идеал – грустный, щемящий и прекрасный – "Уха на Боганиде", которая, хочется ведь этого, чтоб длилась как можно дольше, почти вечно. Но об ухе позже. Речь о том, что абсурдная самоцель Пидерсии приводит к реальному растворению в ничто. Чтобы не быть причастным к ничему, надо, может, хотя бы изредко вспоминать вкус того, что не подверглось мутационным обработкам, что не выращено на ГМ-плантациях, искусственно, как корм для свиней. Извините за такое предисловие к меню, можно было растянуть еще дольше, на несколько листов и глав, не все же расписывать особенности национальной русской отсидки (чесать языком о машинах, женщинах, деньгах, преимуществах одних зон перед другими, амнистиях, чудесных случаях оправдательных приговоров, проигрышах в карты, беззакониях и несоответствиях действий администраций разным кодексам – УК, УПК, УИК, поступкам жестких людей в жестких ситуациях…) – надо же и отдохнуть!... Начнем неправильно. Со сладкого. Я бы предпочел морошку. Собранную чуть недозрелой, чтоб легко было с ней обращаться – доставить домой не в мятом виде, не в состоянии кашицы. Несколько дней – и можно отделять чашелистики (чай из них тоже зимой порой бывает неплох, в совокупности, конечно, с другими травами). Слегка покропить сахаром, когда уже она на блюдце – и через несколько часов, когда из сахара образуется нормальный лёд, и пойдет сок – можно есть. На память сразу приходит Пушкин, попросивший у Жуковского морошки перед смертью – довольно странная на первый взгляд, даже несколько самоубийственная, просьба для раненного в низ живота (наука о Пушкине другого не установила). Косточки у морошки – крупные, граненые, царапающие своими коготками, как сухая гречка. Экзистенциальное желание доцарапать до конца, тяга к смерти, или к последнему прижизненному вкусу, самому неповторимому? Желание доказать себе, что ты еще жив, даже умирая? Что ты – способен чувствовать вкус жизни, даже не чуя ног? Неповторимый вкус исчезающего бытия, вкус на грани временного, вечного, и до-вечного, райского, до падения человека, до вкушения и яблока и смерти… И еще миг – бабушка (одна в одиноком деревенском доме, на пенсии – 14 руб./мес.) в плисовом черном с отливом вечном шушуне (именно так я его себе представлял из есенинского "письма матери") – ходит по окрестным лесам. И приносит ягоды. А одутловатый мальчик, еще не вошедший в подростковую пору быстрого роста – это я – лежит в кресле, утепленном полосатыми половичками – и уминает эту морошку с неуспевающим схватиться в тонкий наст сахаром – и жадно следит по черно-белому телевизору за перипетиями Олимпиады-76. Сигнал очень слабый, с шипением, с полосами. За окном – моросит теплая июльская испарина, с крыши – капает вода, конденсируя этот полу-туман, полу-испарину. Возможно, это влага тоже влияет на силу телевизионного сигнала. Внук (я, двенадцатилетний негодяй) раздраженно ворчит, что от высокой деревенской уличной антенны, сооруженной кое-как отцом в короткий отпуск из сосновой слеги и концентрических неровных алюминиевых проводов, расположенных паутиной – мало толку. Этот самовлюбленный толстыш, внук-толстун, предательски в уме вычисляющий окончание одного репортажа на одном канале, начало футбольного четвертьфинала на другом, сколько дней осталось до того, как привезут сюда нянчить младших двоюродных сестер с их раздражающими розовыми пухлыми ручками, хватающими бессмысленно все – крючки, лески, покрывало с самураем, убивающим тигра, старые журналы. Этот внук-толстун, плотный сгусток папо-маминой любви – среди этих параллельных юлий- цезаревых вычислений – даже не задумывается о сложности бытия, о бабушкиных одиноких подвигах на влажном пустом болотце, на её заветном месте – он просто запускает руку, сложив лодочкой, в трехлитровую банку – и шмякает на блюдце очередную порцию солнечно-сияющих ягод. Течет сок. Морошка, не вся дозревшая, кое-где кислит, так и не встретившись с сахаром, и по-кукурузному пружинит на зубах. Экран рябит, по диагонали бегут белые полосы, шурша как косая метель – наши пловцы, от которых еще мало кто чего ожидал, вдруг что-то изображают, по-моему, впервые Владимир Сальников тогда удивляет всех… Бразильцы с французами – тот, за кого тогда болел, уже не помнишь кто – забивает важный, невероятно красивый гол! – экран сильно снежит, но это уже не важно – ты вскакиваешь, возбужденно орешь – скрипит дверь, входит промокшая бабушка, которая не поймет твоего эгоистического безалаберного счастья, как возможно и ты не поймешь её радости, что тебе хорошо… Больше ничего не помню, что касается именно этого сочетания, дождя, влаги, снежного шипения, ощущения домашнего уюта и абсолютной защищенности – от кого? От чего? От каких страхов и нудных забот? Нужно, чтоб был 1976 год, чтоб тебе было 12 лет, чтоб мир был огромен, свеж, спокоен, защищен чьим-то отеческим крылом, чтоб впереди была огромная половина лета до школы, которую можно по каждой секунде потратить разумно – на рыбалку, чтоб тебя любили, ждали с любым уловом дома, чтоб радовались пойманной тобою рыбе, каждому хвостику, чтоб тебя, первого из десятков родных и двоюродных внуков – баловали и жалели. Уже потом, я сам собирал ту же морошку вёдрами. Ходил на болото с отцом, открывшим это место. Надо было брести по лесной заброшенной дороге и тропами километров пятнадцать, осознавая, что обратно – с ягодами, если они уродились, или почти пустыми, уставшими – по оводам и комарам – столько же, те же пятнадцать километров. Там, на безмолвных россыпях ягод по осушённым болотам, вкус прямо с куста, особенно зрелых, налившихся на корню гигантов переростков, уже с отцветшими листьями – тоже не плох. – это её натуральный, настоящий вкус, вечный. Однажды, правда, я там чуть не умер, на этих болотах, почти что баскервильских, прозванных по названию ближайшей деревни – Собиновскими. После цепи предательств: жена, друг (самый близкий на то время), даже собственный организм (врачи сухо объявили – жить 3 месяца максимум, биопсия плохая, сделать ничего нельзя – можно идти домой, умирать). С таким вот "букетом желтых роз" я пошел туда, на болото, с отцом – непонятно за чем. И там бы и умер, в основном от того, что нападало изнутри похлеще баскервильской болотной твари – пекло внутренности (не полипы и злокачественные клетки 3, 4 степени, судя по биопсии), до ран в груди, до болезненных ударов каких-то ворочающихся в тесноте грудной клетки булыжников, до застывшей черной огненной дыры в сердце, в которую проваливалась вся любовь, вся тоска по исчезающей жизни, все, что могло совершиться по-другому, по-счастливому, и не совершилось, окончилось – смертью. Морошку надо было собирать потому, что пришло её время, что отец считал, что я смогу это сделать, не смирившись с моим диагнозом (как в последствии и я, зная, что у него рак легких – возил его за клюквой, желая, чтоб он выздоровел, выхаркал эту мерзость, преодолев боль, расстояние, собрал ягоды и вернувшись – перешагнул поверженного на сегодня врага; впрочем, мне этого не удалось) – об этом я догадался уже позже – надо было дёргать и дёргать и вновь искать взглядом следующую наиболее перспективную полянку, прикидывая одновременно в уме – три котелка это уже полведра, а ведро – это уже перекур, а перекур – это отдых перед следующим ведром, которых может быть и четыре и пять такими темпами – надо было собирать потому, что всему живому в жизни есть место, подобному пошаговому постоянству сезонного рождения и увядания – невозможно жить поперёк созданного мира. Собирая ягоды, и умирая, я вспомнил в какой-то момент что-то смутное – царапнуло воспоминание о чём–то, связанном с жизнью, болью и слабостью – чьей-то, подобной моей (не Пушкин и его дуэль, а царь Давид, его старость, поиск по всему царству девушки, которая должна была согревать его своим дыханием – вот! это вместе с косточкой перезревшей, светящейся изнутри, полнокровной, ставшей почти прозрачной, налившейся ягоды – прочертило по остывающему сердцу). И я стал наговаривать, будто расчищая древние надписи, какие-то слова, диалоги, словесные ритмичные как пульс, фразы, ситуации с болью, молодостью, светившуюся сквозь призрачную старость Царя, о свежей и яркой, как перезревшая желто-красная матовая морошка, девичьей любви Ависаги и опять об одном из величайших и лучших – о царе, ушедшем на войну, и оставившего нам очень, очень много – псалмы, настоящую молитву и разговор с Богом, и боль и страх, изливаемые Ему одному, и радость, что пока есть затишье в этой войне – можно еще успеть полюбить и быть любимым, согреваемым чьей-то осторожностью, нежностью и незрелой любовью. Что бы я порекомендовал попробовать, когда вас предали все близкие (не обязательно, конечно, жена и друг), когда в груди, рядом с сердцем – камень, холодный осколок бесконечной царапающей войны: зайдите на далекое болото, затарьте туда своё дряхлое тельце, сопротивляющееся всяким там подъёмам и спускам, преодолениям мелиорационных канав и куч торфа, комариных, мошкариных и оводовых попыток превратить вас в одутловатого узкоплёночного азиата (впрочем, вы и так не очень-то европеец, если согласились пойти на это дело, хотя, кажется, у какого-то очень известного американца запечатлен подобный бездельник – "Сборщик черники", или голубики – фамилия, фамилия, не всплывает – затасканный студенческий альбом – Хеллер, Келлер, нет, не то, – в общем, белый художник, этого достаточно…) – и попробуйте собрать ведра два-три морошки, недозрелой, лучше с чашелистиками – царапающей своими алмазными косточками-стразами вашу тишину и тяжесть в груди. И попробуйте что-либо сделать с ними – с болью, со скопившейся любовью и яростью – разглядеть их, отдать их кому-то, с кем такое уже было когда-то, кто побеждал её, смерть. И возможно вы увидете, как они, предсмертные судороги и холод тления, тают, и исчезают, и переливаются со словами в нечто другое. Не обязательно при этом, вернувшись живым, записать эти слова, чтоб получилось нечто связное (у меня получилась – пьеса, правда, ещё не поставленная). Если получится нечто подобное – я рад. Рад, что есть кто-то, кто ещё жив и способен ощутить это счастье: отходящей на шаг смерти, утихающей боли – и, если повезёт, услышать голос отца, зовущего к себе, чтобы перекусить остатками чая из термоса, бутербродами, и, конечно, сравнить – кто больше собрал? У кого ягоды крупнее и чище? В-общем, вот такой десерт. Теперь первое. Я бы остановился на стерляжьей ухе с домашней, деревенской разумеется, выпечкой. Первая нами (мной и отцом) пойманная стерлядь мне запомнилась отчетливо – она сломала нашу палку толщиной с мужское запястье, к которому была привязана донка. Мне было лет восемь. Это было в деревне, но на другом от неё берегу реки, глухом, и сумрачно-лесистом. Мы как раз пообедали дома, накопали, под видом помощи бабушке во вскапывании грядки, жирных белёсых червей, осевших на дно стеклянной пол-литровой банки хорошим пучком живых спагеттин, – и вновь побежали обратно к реке, на рыбалку. Лодки у нас не было, да она нам и не была нужна – мы перевязали пучком проволоки два бревна, отец взял вместо весла обломок доски – и мы поплыли на тот берег, расталкивая по пути плывущие общим сплавом враждебные, часто не аккуратно обрубленные, с сучками, или наоборот, наполовину окорённые, сосны (они могли намокнуть, и почти скрывались под водой – поднырнуть с разбега под бону – и оборвать наши донки, или пройтись по ним, прочесать, проутюжить так, что только звенели обрывающиеся поводки с наживкой. Я их буквально ненавидел, эти мерзкие топляки, особенно те, кто всё пообрывав, запутывались в конце концов, и на расстоянии вытянутой нашей донки – хлюпали и поныривали, будто плыли, сделав своё черное дело, вражеские подлодки). Течение было очень быстрое, я с азартом отталкивал вниз, вглубь, подсушенные шершавые стволы, мешавшие нам причалить к боне. Мы ещё не коснулись её, как увидели, что от рывка чего-то мощного, зацепившегося за донку, палка, вокруг которой была ожерельем намотана лишняя леска – сломалась пополам! – и быстро нырнула в стремнину. Только бы не топляк! – мелькнула скользкая, неприятная мысль, и топляком скользнула куда-то под сердце. Мы с папиком выскочили на плитку боны в ажиотаже и, бросив домашние припасы в рюкзаке, поторопились, балансируя на связках-пучках – туда, проверять, не топляк ли это в самом деле, рвёт сейчас крючки. Нет – стерлядь сделала оглушительную свечку! Потом ещё несколько, поменьше (впервые видел такое чудо, как нечто живое билось и рвалось на волю) – а мы с азартом, с дрожью в пальцах и нервными комментариями, её понемногу водили, и то подтягивали, то отпускали сколько она брала, чтоб утомить. Отец в какой-то миг очень ловко, с разгона, выхватил её из воды, выхлестнул с водой прямо на бону, и пока она елозила между брёвен, слишком здоровая для узкой расщелины, отец, всё так же дрожжа от волнения справился с рыбой. Рыбина еле влезла в наш рюкзак. Отец отправил меня домой, к бабке, вновь переправив на двух брёвнах. А сам остался ночевать. Мне было и грустно, и радостно – хотелось и назад, к отцу (правда и к комарам, от которых не скроешься в простеньком шалаше), и домой, к бабушке, с уловом – похвастаться, а затем мягко, тёплым нагретым топлячком, погрузиться в многослойный свой любимый диванчик, напившись чаю с малиной, наспех собранной в сумерках бабулей, и так и плавающей с листиками в стакане (повод к лёгкому детскому городскому неудовольствию – в городе никто тебе не сыпанёт в твой чай чего-то немытого, с зелёными обрывками, деревянной от старости, как ложка, рукой – и не проведёт ею же по волосам…) Я ворвался к бабушке во двор, которая как все деревенские люди, рано улеглась – и испуганно выглядывала в окно, в которое я настойчиво колотился: что случилось? Я наверное, сиял, как второе закатное солнце, поэтому бабушка испугалась совсем не сильно – что-то случилось, но хорошее, волшебное, как этот разбрызганный на весь мир свет, падающий почти ниоткуда и на всё, на всю деревню и окрестности, будто из вечности. Я с загадочным видом развязал рюкзак, и лихо, разом (будто отец из воды), выхватил рыбу на стол, смазанную слизью и крошками со дна вещмешка. Бабушка, как я и хотел, как я и ожидал, будто даже немного испугалась такому огромному чудовищу, и тоже будто с нами вместе, пережила весь мой торжествующий сбивчивый рассказ – как мы плыли! Как она рванула! Как прыгала! – повторяя за мной на свой манер! Вот на! Стерва-то, стерва!... Она, не зная что с ней делать – помыла, почистила (я по – барски отказался от этой привилегии охотника, сам побаиваясь – проткни желчный пузырь или что-то ещё иное и испортишь рыбу горечью…). Бабушка порезала стерлядь на большие (слишком здоровые на мой взгляд), кругляши с крылышками плавников – целую большую чугунную утятницу, и (холодильника ведь тогда ещё не было) – вынесла так в соседнюю, холодную половину дома, даже не посолив. Я глотнул чаю, остывшего, с радужной плёнкой (от слишком известковой воды) – с парой карамелек – и пошёл, и утонул в глубоком сне, аж до следующего дня, когда пришёл уже с рыбалки отец, которого я не удосужился вспомнить и встретить – вряд ли он поймал что-то ещё не менее достойное. Он уже разулся, разделся, когда я, потягиваясь, вышел к нему. На столе лежала пара язей, небольшая щука – всё, как я и думал. День был уже в разгаре – жаркий, влажноватый. Отец всё же как ребёнок (как я), поинтересовался у бабули, ожидая восторга (уже сорванного мной, как цветок) – ну как рыбка? а? "Стерво" всё ещё была там, в летней, без печки, холодной части дома, выходящей всеми своими окнами на солнце, которое палило уже вовсю. Всё повторилось – бабушкин испуг: стерва! стерва! – там, в солнечной яркой комнате – и отец заволновался – не испортили ли мы по своей дурости, старый да малый, такой царский улов… Несмотря на бабулькины причитания, с отвращением и с испугом (я помню, как она осторожно трогала огромную голову с отвисшей вниз трубочкой-губой, отделяя её вчера, как водяное чудище) шептавшей что-то – принёс обратно и попросил, не мешкая, сварить уху. Я ел эту уху, принюхиваясь к каждому запашку – нет ли того, мерзкого, страшного полумёртвого привкуса? Нет – всё было свежим, чистым, удивительно вкусным – жир, будто смола дерева – всё сохранил. После этого я уже немало ловил стерлядей, совершенно самостоятельно, обучая этому и своих детей – рассказывая и показывая всё: когда, где и на что лучше ловить (вторая половина июня, каменистый пляж с быстрым течением, минога – лучшая насадка, хотя и червь сгодится, крупный, белёсый, с синей головой, взять которого вряд ли придет какой-то нагловатой мелочи). Дети мои легко усвоили – как собирать миног, по каким местам лучше закинуть продольники, не знаю – получили ли они свою порцию волшебства, или посчитали это делом техники – не сегодня, так завтра – попадётся вот такая дура, ну, или чуть поменьше… Уха из стерляди (называемая царской недаром) – самая простая. Главное, не класть ничего лишнего. Соль, лук (половинки средних размеров луковиц), несколько долек чеснока, в меру дробинок черного перца, три-четыре листика лаврушки. Можно добавить за пять минут до готовности горсть нарезанных перьев зеленого лука. И всё. Остальное – только хорошо разделанная рыба. Ну, картошка – это максимум, чтоб не превратить всё из ухи в рыбный суп. Однажды мой друг, сейчас обитающий где-то в Канаде (утечка русских мозгов), заскочил ко мне на обед (он работал в научном институте). После тарелочек четырёх или пяти этой ухи с неспешной беседой о том, о сём, и некоторой порции выпечки – мы как-то плавно решили, что научные упражнения без него обойдутся (всегда найдутся десять китайцев и пара венгров, которая сделает точно, что и ты) – всё сдвинулось, и поплыло к тому, что без выпивки оставить это дело – грех. Короче, рекомендую коньяк (хотя, конечно это только в России он является рядовой выпивкой, то есть тем, чего можно выпить много, а не просто напитком). Коньяк сам по себе имеющий ценность, и некоторую концентрацию своей философии, это дело вкуса – хотя приемлем и армянский "Двин" – главное не перейти черту, и не стать гурманом и гедонистом, остаться не съеденным своими потребностями. Выпечка. Бабушка обычно вставала рано, с восходом солнца. И если я спал на полатях, над печкой, то с утра потихоньку, с тихими уютными звуками и постукиваниями посуды, шелестом и шуршанием одежды – с ненавязчивой, похожей на музыку, чередой вечных женских русских забот – выстраивались на брусьях длинные тонкостенные доски с выпечкой – остывать, томиться, натягиваться: плоские картофельные шанежки, небольшими стопками; шанежки из простого теста с деревенской сметаной, где серёдка превращается в солёный творог; пироги лодочкой из белого ароматнейшего пупырчатого теста в кораблике из тонкой корочки ржаной муки; шанежки с начинкой, круглые, колёсиком – с творогом, с картошкой, с кашей разных сортов, хлеба чёрные, белые, колобки, с грибами, солёными и жареными – и так далее. Это правильная выпечка. Рекомендую к стерляжьей ухе. Всё детство снимал я пробники с них, бабушкиных рукотворных чудных, неповторимо вкусных пирогов, шанежек, хлебов – и с горячих (непредусмотрительно теснившихся рядами у самых полатей, у самого изголовья) и с уже застольных, настоявшихся, натомившихся и натянувшихся под белыми полотенцами по столам и лавкам, в застывшей глазури топлёного масла, нанесённого птичьим крылом будто последним рембрантовским штрихом, последней прописью художника – даже не задумываясь, по какому поводу, к какому памятному или поминальному дню они испечены. Правда, потом, когда я их вкушал, отмахиваясь от комаров на тихом кладбище – я их не ел, потому что у них был другой вкус, непонятный мне, как и сам ритуал. Так, брал, потому что так было положено, не зная – как это связано с безмолвными холмиками и пирамидками, с молчаливыми фотографиями: дед (без руки и ноги, хотя фотография по пояс, но я знал, что он пришёл таким с войны, которая не могла не отразиться на его лице и орлином взгляде), дядя, тётки, мной никогда не виденные… На порядок ниже, но всё же сравнимо по простоте и чистоте вкуса был хлеб из деревенской пекарни (лучшим, вкуснейшим был тот, который куплен прямо с телеги, ползущей по раскисшей глиняной жиже наверх, к магазину и холодной, наполовину разрушенной церкви) и с маслом из деревенского же маслозавода… Теперь уж ни пекарни, ни этого самого завода – в магазине бруски "Доярушки" (made in New Zeаland, за двадцать тысяч километров). Как нет и деревенских ватаг, забегавших урвать по ломтю хлеба с маслом, посыпанного сахаром – лучшей дворовой пищи. Вот со следующим блюдом проблемы. Непременное праздничное мясо готовят все. И каждое блюдо из него, хотя и вкусно, но довольно безлико. Слишком велик спектр и выбор. Хотя, церковное правило – "кто мясо не ест и вина не пьёт (из мирян) – тот не церковный человек" – казалось бы страшновато на нынешний светский манер, особенно для вегетарианцев, онорексиков, кефирно-диетиков – но оно, это правило (не для тех, кто страдает булемией), как раз символично: ешь мясо как нечто естественное и для себя, и для временного, земного своего бытия. Кто боится вкушать смертное – и хочет жить вечно вот так, в грехе и блядстве – человек подозрительный. Поэтому мясо – оно и есть мясо, большинство его ест, даже не задумываясь о таких вещах. Необходимый элемент, как смерть необходимая часть жизни. Это, конечно, не блюдо – но на сегодняшний день мне не приходит в голову ничего кроме походного, военного, лучшего из лучших вариантов, мною попробованного – провяленного на ветру куска просоленной баранины, сушившегося каждую весну (начало весны, когда ещё нет мух) под стрехой крыльца. Ветерок легко продувал дощатое покосившееся крыльцо, ты вставал на цыпочки и, стараясь не стукнуть, не шумнуть, тянулся к гладкой ольховой жердине, на которую были нанизаны крупные куски, чтоб стянуть один с собой, на рыбалку (попроси – тебе и так дадут, но таким образом – невероятно вкуснее). Если успевало (я наивно полагал, что никто не видел урона от моих набегов), мясо высыхало до уровня твёрдого тёмного багрово-коричневого кольца с жёлтыми прожилками огустевшего, до вида смолы, жира. При определённом усилии молодых зубов мясо начинало отслаиваться, и во рту, после долгого процесса разминания и разжёвывания – приобретало желанный, притягивающий и неописуемо нежный вкус. Двух-трёх кусков хватало на весь день рыбалки. Больше ничего и не надо было: осторожно закинуть удилище, следить за притопленным поплавком – не всплывает ли, не поплывет ли легко по течению, будто нет ни червяка, ни груза – значит, клюёт лещ – и запустить руку в карман, и не спеша, как можно бесшумней оторвать дольку мяса и запустить в рот. Вкуснее всего на свете. Не пробовал, правда, индейский пимакан, но наверняка нечто подобное – по притягательности напоминающее разве что семечки (для любителей полущить и поплеваться шелухой). Но это всё же не блюдо. Хотя, на сухом мясе можно, пожалуй, прожить всю жизнь, и оно делалось ради того, чтоб потом из него сварить простенький деревенский суп, а в таком виде – это не пища, а нечто вроде перекуски, столь ныне распространённой – чипсы, фастфуд, гамбургер с томатным соком – только неизмеримо выше. Что ещё, что ещё? Есть конечно, рыба в молоке, но это на любителя, довольно специфическая вещь. В молоко, как в уху, кладут картофель, рыбу (конечно, не стерлядь, а попроще, можно хариуса). Желательно готовить в печке, запекать в огромной семейной чугунной сковороде, чёрной, наследственно передаваемой чуть не веками – запекать до корочки сверху, которую потом нетерпеливо пробиваешь ложкой, и между картофелинами, как вода в проталинах – рыбно-солёная беловатая с желтым отливом вожделенная жижица (в детстве, увлёкшись, можно было высушить сковородку, оставив взрослым разбираться с тем, что осталось – куски щук и язей, картошек и лука) – неописуемая вкуснотища, невместимая в слова и описания, как деревенское семейное полнокровное счастье. Я как-то предложил отведать знакомому. Он сначала думал, что я шучу, что это всё на приколе, что такого не бывает и быть не может, потому что нельзя представить некое единство из молока и рыбы. Он сам приехал впервые на службу в церковь. Надо сказать, человек известный, как говорится авторитетный в определённых кругах, не робкий – много испробовал, много ему и досталось, в том числе и десяток пуль, несколькими порциями, одну из которых он сам спокойно выковырял из своей шеи, как случайно застрявшую вишневую косточку – просто поддел пальцем, и сковырнул. Церковь я строил в память об убитом друге – строил с отцом, можно сказать со всей семьёй. Даже дети, когда мы возились наверху, клали оцинкованную крышу – с чем-то там разбирались внизу, конечно, в силу своих дошкольных лет: разводили костер, кипятили чай… Служат там теперь отцы той самой Российской Православной Церкви, Белой Церкви, о которой я уже упоминал – не торгующей, не покупающей-продающей, не зараженной ересью жидовствующих, сущностью Пидерсии. Отцы и пригласили этого нашего знакомого на службу на Троицу. Только, наверно не предупредили, что монастырская служба, особенно Троицкая – одна из самых долгих в году. Всенощная, литургия, и по новой – вечерня с коленопреклоненными молитвами. На этих молитвах, под конец четырнадцатичасовой непрерывной службы, некоторые бабушки уже так и остались лежать, как сраженные воины, а у некоторых не осталось сил встать – только сидели на устланной травой и листвой церковной лужайке и кивали на возгласы кадящего священника: да, да… Наш знакомый приехал, не зная, что его ожидает, бодро заявив с ходу: "Так, отцы! Я тут подзарядился слегка – в баньку, в футбольчик немного погонял! Короче, всё готово, в форме! – хоть сейчас в бой!..." Гляжу, к середине всенощной уже немного побледнел, дальше – сложнее: стоит, шатается, держится уже за свечной столик, крепится как может. Потом уже сел на скамью, а на коленопреклоненных молитвах, вернее после каждой – едва отрывался от поклона и сидел прямо на пороге, только удивлённо кивая – ну, отцы! Ну, дают!... А отцы не просто читают, а по случаю особенно рьяные – распевают всё вплоть до Шестопсалмия – на долгий праздничный знаменный распев. Вот после этой службы мы поехали с ним, и с друзьями, ко мне в гости. Думаю, шок от монастырской службы сказался и на всём остальном, и на вкусе хариуса в молоке. Рекомендую. Кроме того, конечно, сам хариус, не приготовленный, просто свежеподсоленный, пару часов пробывший под гнётом – отдельная закуска. С молодой картошкой под укропчиком. Дочь моя, которая бегала тогда под лесами нашей тогда ещё новой церкви, и которой на сегоднящий момент двадцать один, первым делом, отзвонившись что едет домой, интересуется: – Хариус есть? Выросла на этом. Наша земля, коми – вообще имеет название от зырянского слова ком – хариус. И это одно, конечно, из обыденнейших блюд нынешних деревенских жителей, а так же обитателей многочисленных колоний – поселений. Суть не в этом. На семьдесят пятом году своём умерла и бабушка. Та, что таскала мне морошки. Отпели, подержали во дворе в простой домовине, украшенной всё теми же белыми полотенцами, какими укрывают выпечку, и понесли хоронить (тогда ещё новой не было) мимо старой церкви – на погост. У церкви просто постояли, и в путь. Домой, обратно в осиротевшую хату, мы с отцом с кладбища не пошли. Молча махнули в тайгу, на речку. И здесь, на первом же перекате, началось чудо – сверху сыпал, как наши невидимые внутренние слёзы, мелкий беспрерывный дождичек. А снизу, с глубины, из переплетений тучных, как бабушкины так и не выцветшие косы, струй – всплывали и всплывали, и садились на наши крючки, будто повинуясь чьей-то воле, будто ожидая своей очереди, крупные хариусы – как подарок Лизы, бабушки моей, напоминавшей так, чтоб не сильно горевали, что есть место в этой, такой же череде дней – чуду смерти и воскресения. Вот этой, чудесной рыбы – надо отпробовать хоть разок в жизни, как она горит и тает во чреве неким пряным, немного отдающим чем-то, будто тленной горечью, вкусом бледно-розовых, светящихся изнутри, полупрозрачных кусков, переливающихся бледной радугой, от серого, через розоватую, будто предрассветную серость востока, к коричневатому, земному, западу – что никак не свойственно упакованной в вакуум магазинной форели и красной норвежской сёмге, выращенной только для еды. Попить можно чаю с травами. В первую очередь чай должен быть заварен на правильной воде. Вот на той речушке в тайге, где мы вытаскивали и вытаскивали брусковатых, с сизым отливом, с неясными цветными бледно-синими и красноватыми пятнами, хариусов – вода, из которой они появлялись – правильная. Проверено поколениями. Отца моего, подростком, дед гонял за водой для чая на эту речку. Отец с сестрами жутко радовались этой возможности отгулять где-нибудь в укромном месте до вечера, покуражиться без наказаний и выволочек за безделье, а потом черпануть в ближайшем колодце ведро воды и принести домой, изображая усталость от многотрудного шестикилометрового похода. И дед с бабушкой, намахавшись на сенокосе, будут медленно попивать чай из ведёрного самовара, пока не выпьют весь. И дед будет приговаривать: ах, вкусно! Вот это вода! Дело прошлое, но вода с тех перекатов, каменистых, хариусных – действительно, необыкновенная, пьёшь и не можешь напиться – каждый глоток требует следующий, пульсируя как мысль, несущая тебя по жизненным перекатам и струям. Не менее важно – что заварить. Чай с цветами черники, думаю, будет уместен. Неподалёку от деревни (дедовой, прадедовой, с начала летописей – нашей, родовой) есть монастырская пасека. Монахи, собирая мёд, воск, иногда попутно лечат желающих и нуждающихся в том укусами пчел (думаю, монастырские пчелы – особенно полезны). Получив свою порцию ударов в поясницу (жало так и остаётся там, и какое-то время после гибели пчелы ещё пульсирует, сжимается, выкачивая яд), пока кто-то другой, кто лечится, орёт по-детски, а то и по-медвежьи, подходя за уколами – можно набрать этого черничного цвета, похожего на ландышевые, который потом – осенью, зимой, даже весной – оживляет вкус чая медовым, тонким ароматом. Можно заварить другой сорт – с земляничными чашелистиками, которые тянут за собой уже другую вселенскую, бесконечную нить, протянутую из вечности в вечность, через краткий миг твоей земной жизни. Зелёной райской ветвью был оживлён в лютые морозы Прокопий Устюжский. О такой же ветви говорили Андрей Юродивый, апостол Павел. Рай не выразим. Но его аромат, возможно, кое-чему близок, конечно, с известной долей приближения – например, и по вкусу земляничного варенья, и по обстоятельствам сбора, более всего напоминающим адамово и евино житьё-бытьё. Дело прошлое, за земляникой мы ходили в основном вдвоём с женой. Много земляники помято, пропущено, не собрано – от того, что зайти в лес, пройти по заветным полянам, обнаружить среди заросшей высокой травой, вперемешку с потемневшими сучьями, вырубки – самую ароматную, притаившуюся, огромную как садовая клубника, ягоду, изредка уже обклёванную лесной птицей, не жадной, не дачной, или полевой мышкой и позвать твою женщину – показать, как нам сегодня повезло – отвлечь её от малюсенького зайчонка, ещё не умеющего толком прыгать, пытающегося спрятаться за редкими былинками на солнечной опушке – всё это похоже ли на редкое счастье? Как тут просто не поваляться в траве, как не порезвиться, не поиграть самим? Однажды мне приснилось, что я лежу на таком лугу, и чувствую какой-то густой аромат – древний, древнейший, похожий на наши, даже на земляничный, но только более глубокий, ладанно-смолистый – из самой сердцевины рая. И слышу голос прабабушки (она тихонько преставилась в 102 года, как вовремя увядший тихий цветок, белый ландыш) – у меня за спиной. Она говорит со мной, и я ощущаю всё – и запах и ветерок её дыхания в затылок. Я встаю, иду за ней, она идёт по лугу, не оборачиваясь на мои вопросы – это что, рай? Только идёт, и отвечает – да, это рай. Ты в раю, бабуля? Да. Она проходит луг и входит в какой-то деревянный просторный дом. Я встаю у двери, и слышу их с бабушкой голоса – кругом светло, и их голоса такие же. Знаю, что там внутри и кто, но не вхожу. Видимо, ещё рано. Запах этот я запомнил, но не встречал его ни разу полностью. Так, отдельные фрагменты, можно было бы собрать из своей жизни. А чай с земляничными чашелистиками или черничным цветом, на правильной воде – рекомендую настоятельно. Вдобавок, конечно к хорошей компании и сухому красному вину, также несущему космическую связь событий, связывающих времена. Когда я записывал эту главу пришла весть о гибели моего друга. Трапеза получилась поминальной, хотя первоначально таковой не была. Вкус жизни, вечной жизни, можно приблизительно ощутить вкусив временной, на пороге смерти, которая возможно, многие вещи прочищает, придаёт им настоящую меру. Он был и остаётся лучшим. Он как раз венчался в той самой церкви, которую я здесь упоминал. Было страшно видеть по тому телевизору, который он с трудом загнал мне сюда в заключение – репортаж о его гибели, как он остался один вечером в своём офисе (а где были остальные?), как зашла случайно соседка-секретарша, как убийца, подобрав ключ от замка, одев маску, пробрался внутрь, как он стрелял в друга, прямо в грудь, в живот, потом – в эту секретаршу, потом – контрольный в голову, и как не хватило патронов на контрольный ей. Я видел друга, лежащего на животе, протянувшего руки. Я сам протягивал руки, чтоб его поднять, но они проходили сквозь эту картинку. Я вставал на пути этих пуль, чтоб они попали в меня, но они прошивали меня насквозь, раня и не причиняя никакого вреда и всё равно, минуя мои нелепые попытки заслонить его, и опять попадали в него. На пороге смерти, и преодолев его, мы иногда знаем настоящий, подлинный вкус вещей, подлинную цену жизни, только передать их другим – большая проблема, вряд ли разрешимая. О том, на сколько гнусна, мерзка, извращённа, склонна к садизму и пыткам, насколько бесчувственна и богопротивна, и человекоубийственна Пидерсия – могли бы рассказать нам её жертвы, сотни миллионов русских, павших в последней, всё ещё продолжающейся гражданской войне. Об искалеченных, ослеплённых, исковерканных, осквернённых ересью жидовствующих, основной болезнью Пидерсии – могли бы рассказать души умерших и ещё едва живых, если бы могли говорить они, лишённые языка, слуха, зрения, сознательно пущенные в мясорубку этого красного месива основной прислужницей Пидерсии, скрывающей под рясами "красные" погоны, доносики, запротоколированные исповеди, вырванные у старух дарственные на их квартиры, и деньги, деньги, деньги. Мерзость Пидерсии (и её красной церкви) должна быть уничтожена огнём – тогда только мы почувствуем настоящий вкус России, её жизни, за которую отдано уже много, очень много.    # 20. Крысиный яд. Саныч уехал на этап, поминутно ругая зону на Вожском: Пидарлаг, Пидарлаг… "**" видимо, хотят по привычке списать на кого-то несколько центнеров соляры, вот и подвернулся Саныч, сидевший не так уж далеко от этой емкости, в ссылке. Хотя и оформлен он сучкорубом, но все знали – для чего он там, в тайге, коптится и варится. За Саныча можно было быть спокойным (на сколько это вообще возможно в стране). Во-первых, у него были свои свидетели, надежные, прошедшие и Крым, и Рым, как говорится которые не будут врубать заднюю, и если все же будет суд (что очень сомнительно) –скажут всё, как оно было, как Саныча убивали, чтоб он написал явку с повинной, как разношены двигатели у тракторов (достанешь запчастей тысяч на сорок – считай, годишку тебе уже скинут), как гоняли их вхолостую зимой, заряжая аккумуляторы (в тайге в балках – и телевизор и DVD, все на аккумуляторах – если будут силы, смотри после смены что хочешь: хоть эротику, хоть ужастики…), как бестолково устроены таёжные трассы (солярку дают только на вывозку от точки А до точки Б по плану, а как она на самом деле проложена, и сколько там гонят порожняком – кто посчитает? С советских времен, когда солярку тоннами лили под ноги, чтоб только не урезали план на следующий год – привычка: не считать ничего и никого, особенно, людишек…) Скажут они, не подавятся, что невозможно, даже если захотеть – упереть на себе канистрами через буреломы столько солярки. Да и не только это, а многое другое может всплыть – как "хозяин" к примеру орёт на бригаду не выполнившую норму вывозки: пидарасы, гондоны, первая бригада (сука на суке), – в баню, бегом! А вы – обратно! – и чтоб кубы были, кубы! – и это не во времена Берзина, Френкеля, Ежова, Берии – это сегодня, в двадцать первом веке, современная, так сказать форма рабовладения: "хозяин" всё вокруг, включая поселок, считает своим: идешь в пиджачке в брючках – почему не по форме? Почему в белом? (особенно бесит, видимо, цвет – хотя осужденный к отбыванию на поселке, вроде как и заключенным не считается…)? Не говоря уже о том, что в поселке не было сотовой связи (узнают, что здесь творится, подъедут на джипарях…), да и карточек для простого телефона тоже не было на почте… – вот тебе и отрезанный, насколько это возможно, от цивилизации, от мира, остров. Судя по национальности основной части охранников-надсмотрщиков, маленький такой Дагестан. Мы с Санычем помозговали, почитали юридические справочники, кодексы, и направили несколько бумаг в разные инстанции, что должно было охладить ретивость таёжных рабовладельцев, понастроивших себе и детям не то что домики, дворцы у себя, в солнечных кавказских предгорьях, на нашем лесе, сваленном руками саратовцев, тюменцев, астраханцев, пензяков… По всему выходило, что с Санычем будут договариваться и скорее всего его делюгу прикроют, пообещав тихую мирную досидку у себя, в родном балке и без раскруток, без конфликтов, даже не до звонка, а с проводами как можно раньше с глаз долой… "Хозяин" – тоже человек, бывает и у него перебор, бывает и он наедет – накричит не на того, на кого следует. Привычки ведь никуда не денешь, они умирают тяжело. Посидит, покумекает "товарищ следователь", прощупает почву – точно заднего не будет врубать? – да и предложит отозвать все бумаги (так впоследствии и вышло), конечно поохав: да, так нельзя, все же люди сидят, с ними по-людски надо, понимаем, но и вы тоже поймите – сор из избы не надо, этот поселок еще не из самых плохих… Перед отъездом Саныч вздохнул: – Смотри, завтра Юра Х…чик тебя выдернет поговорить. Насчет хаты и так далее… Ложись вот сюда, на мой шконарь, простыню оставлю тебе?  – Не надо. Оставь Совенку, бедолаге. Бабушка совсем замучалась, видать, уже две недели ему ничего не заходит. Саныч укатил. На следующее утро я встал поздно. Слишком поздно. Междоцарствие тем и опасно, что одно уже кончилось, а другое еще не началось – время быстрой крови. Ребятишки, кто покровожадней, уже успели сожрать Таксиста. Развели его на разговор о всяких сексуальных излишествах и новшествах, он повёлся, наплёл с три короба – и привет. Скушали и косточки продали – пустили уже самовольно мульку по централу – вмешиваться было поздно. Волчата хотели крови, и получили ее, при этом потеряв на какой-то миг чуйку (сегодня ты, завтра – тебя), бегая по хате, как демоны из триллеров (дешевых), с горящими глазами. Ни Саныч, ни Амбалик не трогали Таксиста, хотя могли – но останавливались на той грани, которой еще не знали эти молодые – грани, на которой ломается судьба человека. Да и Таксист хорош – дал себя закусать до того, что сам своим языком, своей с виду безобидной болтовнёй подписал себе диагноз: пришел ответ – контроль от положенца – куда с ним таким… Определить его в ОБЖ, т.е. обиженные. Захочет – останется… Таксисту дали по шее так, что он, падая вывихнул вдобавок и палец. Если есть хоть какой-то смысл в положении звёзд и расположении планет – то сегодня точно не его день, не день Таксиста, который, чувствовалось, чуть не ревел от всего происходящего, но отыграть назад ничего уже было нельзя – в хате он все же остался, страшась ещё более того, что могли с ним сделать в других, "шерстяных" (по слухам тот дед-засранец, который сломился уже с нашей хаты раньше – ползал где-то в одних трусах, без штанов – о чем поведал со смехом Репе один из его подельников, тоже из "шерсти", когда они вместе ездили на суд – со злым, нехорошим смехом…). Так что Таксист расправил матрас на полу у парапета, молча обтер туалетной бумагой миску, свою, помеченную специально, чтоб не перепутать – промятую ударом об угол общака… Испуганный Таксист будто окаменел – что теперь можно? Что нельзя? Оставлен приносить пользу – какую? Стирать? Нитки мотать? Можно ли крутить из "Men’s health" пули, ведь их потом ненароком будут дорожники плюя, брать в рот? А как быть с сигаретами? Угощаться можно, а угощать? Хочется, чтоб ничто не напоминало, что он не совсем нормальный, но как этого избежать? Здоровенный парень готов был вот-вот расплакаться от неожиданной резкой перемены: ещё вчера вместе со всеми сидели за общаком, кидали зарики в нарды, пили чай с печеньем и рандолями, а сегодня – он уже особенный – и если кто вспомнит, и соизволит позаботиться – поделится конфетами, а если нет, то и жди, глотай судорожный комок – людям не хватает, не до тебя, у тебя теперь все в последнюю очередь – хоть в баню, хоть на прогулку. А в первую – спрос за чистоту на долине, чтоб "аленку" с мусором не забывал по проверке вынести. Больше всех суетился заехавший ещё при Амбалике Вихорь: бегал туда-сюда, нагнетая волнение, пересказывая подробности Таксистова падения, превращая заодно с другими возбудившимися камеру в маленькую джакузи, по которой беспорядочно толкались волны словесной суеты: – Вот скотина, сухарился, вот сволочь-тихушник… Вихорь, видимо, и не обладал чуйкой – что приемлемо, что нет, что достойно, что – нет. Он при въезде в хату определился, что был кочегаром на поселке, к нам попал на раскрутку, по 105-й, убийство топором. Уверен был почему-то, что много не добавят, как время показало – слишком уж уверен. Так это или не так (про раскрутку) проверить на централе сразу сложно. Вот и не стали Амбалик с Санычем, тем более в своей временной ситуации (сегодня – здесь, завтра – там), ничего предпринимать, собирать информацию. Вообще, наша хата, "спецлютый транзит" с централа на поселок – проходной двор особого режима. Как ни крути, сложно с ходу определить, что за человек: здесь может себя вести "на мля буду", а только на этап, и как говорится "до Батайска ворами, после Батайска поварами", заезжают на блатной мурене, а "после Батайского семафора – переобуваются на ходу". Оказалось, что ситуация с этим Вихорем, кочегаром-убийцей, именно такая. Поначалу, еще до отъезда Саныча – Вихорь играл свою роль хорошо – осторожничал, не включал ни какой бычки. Действовал по индукции. Прочитал мои книжки, посокрушался с пацанами над их проблемами, вернее, над теми, что были продекларированы теми, с кем он разговаривал, и кто подпустил ближе. Над моим жизненным минимумом, тоже сочувственно поохал, впрочем, добившись немногого: – Хорошо тебе, как только удается – раз в день поел, и достаточно? Я так не могу… После отъезда Саныча, Вихорь, видимо, молча решил что пора, и стал окончательно настраиваться на свою волну. Звонки, правда, звучали еще при Саныче. Как-то на прогулке нас долго морозили в прогулочном дворике и Вихорь стал ломиться в дверь, с разбегу, вышибая её ногой. Из соседнего дворика раздался голос, уверенный, громкий: – Это кто там ломится? Какая хата? – Семь девять, а что? Что-то не так? – Вихорь самоуверенно, руки в боки, уперся посередине дворика нахохленным бычком. Саныч насторожился и замолчал, потягивая сигарету. – А то, что ломать ничего не надо! – Да хрен с ним! Это же всё чужое, чисовское, – разошелся Вихорь. – А ты кто? Что за хата? – Я? Не узнал? Хата шесть один. Саша Фигура, другая есть погоняла – Белый. Слышал о таком? Вихорь осторожно сжался, расцепил руки, и как будто стал ниже, присел. Саныч замер, перестал затягиваться, почуяв опасность кожей: Саша Фигура – вор в законе, недавно заехал на централ, но от него уже последовало несколько прогонов: ничего не ломать, не мусорить, красных не провоцировать – в общем, вести себя по-людски, достойно, как дома – по-хозяйски. Саша разразился длинной тирадой, что вот люди стараются, затягивают сюда и спортинвентарь, и налаживают как-то быт, малолеткам всем поставили телики, DVD, сняли в разумных пределах режимные навороты, не так как восемь-девять лет назад (руки в гору, работает ОМОН – и влетают "маски-шоу" в хату – кто тут вякнул про голодовку?..) – а тут всякая дичь, нечисть, не известно откуда какая едет, везде семечек наплюют, нахаркают, нассыт по углам прогулочных двориков, потом это все испаряется, гниет, тухнет – а главное, может, как щенков учат не гадить – ткнуть вот в это все! – где тут люди? Разрушители, варвары, временщики, терминаторы. Вихорь притих. Саныч, не называясь, постарался спокойно разрядить напряжение: – Да, Саш, все понятно… Конечно, Санёк, нормально все, ясность полная… Вихорь по пути с прогулки опомнился, стал хорохорится вновь: а что, эти дворики, их баландеры все равно метут…. Да какой тут может быть порядок, это же тюрьма, это не дом – вновь надуваясь от своей самоуверенности, как пустоголовый китайский дракон. Через несколько дней Саныч уехал. Проверить довольно подозрительные моменты – каким образом этот Вихорь вдруг со строгого режима вышел на поселок, как устроился работать в вольной кочегарке, а главное – благодаря чему, чьей поддержке он так был уверен, что его 105-ю спишут на состояние аффекта и добавят ему максимум годишку, кого он там зарубил, что сидит на попе слишком ровно? – все это проверить времени не было. Надо было прощупывать по самочувствию, по ощущению кожей, по выражению глаз, маленьким нюансам, от аппетита на баланду до мыслей, до которых добраться сквозь актёрскую игру бывает не просто. Иногда помогает прямой вопрос в лоб. – О чем думаешь? – Вихорь лежит от меня через шконарь. Между нами Сова, Совенок, дорожник, которого подняли с малолетки, и который как молодой клён будет расти туда, откуда идёт тепло, откуда не будет веять безотцовщиной – его шконарь, как его жизнь – весь еще скомкан, смят, не причёсан, но не так как у Вихоря. У того, что касается личного – все по полочкам. Итак, между нами хаос, через который я протянул Вихорю два дня назад книжечку о том, что происходит – Борис Миронов, "Приговор убивающим Россию" – и сегодня он мне её возвращает: – Я не думаю. Стараюсь ни о чём не думать целенаправленно. Чтобы не было мыслей. Тренируюсь, чтобы их не возникало… Вот откуда этот холодок, пустота, как безжизненное еврейское божество (откуда это? откуда? – да-а… вроде из фильма о еврее… ставшем антисемитом и почитателем Гитлера, точно! Название, название, кажется фанат?.. Нет! "Фанатик"! – вот ведь вспомнилось, не прочитанное сотни раз какое-нибудь исследование о талмудическом иудаизме, а кадры дешевого интервью пузатенького раввина: "Айнцсофт (что-то такое, на русском языке не умещающееся) – Господь – это божественная пустота…" И учитель в еврейской школе, останавливающий ученика, бегущего наверх: – "Куда ты бежишь? Там же никого нет"… Да, конечно, нет – ведь распяли… Думали на этом все?), вот откуда веет не раскольниковской, а настоящей смертью, проникшей в каждую клеточку, в середину середины: не иметь мыслей, не думать ни о чём, ни о ком – этим с гордостью может похвалится разве что живой труп. Увидев, как во время генеральной уборки, когда все подрываются драить общак, стругать мыло в тазик, образуя пену, стаскивать в один уголок все баулы, протирая им днища влажной тряпкой, прибирать на долине, на решке дорожный мусор – спокойно торчат Вихоревы плоскостопые лапти, безумные, параллельные до всего – и сам он спокойно делает вид, что это его не касается – вскипаю. Пришло время поговорить, дружок-пирожок. Вихорю пришлось встать, одеться, выслушав довольно длинную и громкую тираду о том, что не гоже когда все, в том числе и ооровцы (пожилой вор-карманник Тимур и Олег-"Полосатый", отмотавшие оба около четвертного, кто чуть больше, кто чуть меньше), делают на благо общего – лежать вот так спокойненько да медитировать об отсутствии мыслей, да вскакивать только тогда, когда заходит дачка Сове или Жеке-аварийщику. И потом вновь после этой, якобы помощи, в свою нирвану, в могильную мглу своего мирка – нырь!... Еще до отъезда Саныча я кое-что приметил, но решил, что всему свое время: – Слышь, Вихорь! Давай, малыш, действуй со всеми! Тряпку в руки и вперёд! И чтоб не было видно, что ты только дачки помогаешь подносить… – Постой, постой! – Вихорь, надеясь уцепиться за слова, и уйти в бессмысленное выяснение отношений, тянет время, пока все кипит и пенится взбиваемым шампунем. – Ты что, хочешь сказать, что я ничего не делаю? Давай по порядку разбираться, в чем это я не прав? – Я с тобой садиться разбираться не хочу и не буду! Вставай, генуборка! Как понял, ауе? Не вижу энтузиазма за общее дело, текущего рекой… Вихорь нехотя встал, медленно оделся, повозил тряпкой под своим шконарем, ровно, чтоб не больше,чем другие – видимо, играли внутренние бессмысленные комплексы, где-то он, бедолага, перетрудился… На кого-то несчастный, переработал… Уж не на кума ли?.. Я внутренне вскипел – что я, нанимался тут месяцами дичь пинать, которая вот так будет вымораживать столько сил, выпивать столько крови, сколько нужно потратить, чтоб пол протереть? Но всему свое время, всему свой часик… По радио шли какие-то новости серьёзного характера, куцые, обглоданные до неимоверного хеллоуинского скелета: опять якобы какие-то бандиты засели в мирной квартире в Дагестане с горой оружия… Вот где-то в том же направлении перестреляли наряд милиции. Интересно, почему их называют бандитами? Зачем бандитам устраивать засады на милиционеров? Чтоб отобрать последние голубые рубашки? Или это такой спорт? Там нашли тайник с оружием… Там грохнули заместителя министра… Там где-то подорвали машину начальника следственного отдела … – гремит костями, будто выпущенный из Кащенко полоумный радиоманьяк, стиратель мозгов, пугает стадо, которое послушно бле-е-ет: уб-и-ий банди-и-итов, сме-е-ерть страшным скинхедам… – Пидерсия делает вид, что (в миллиардный раз за историю человечества) жертва – сама виновата…Пидерсия не признается, что она слаба, никчемна, не способна ни к чему, – что война идет внутри России. Как во времена начала Чечни она пряталась за смехотворные цифры потерь и за громкие заявления – раздавим к Новому Году, двумя полками… – неважно, что враньё, как всегда, всплывет. Не важно, что потом по отдельности тысячи отцов и матерей кинут что-нибудь гневное, в разное время, в разных местах – куда-то в пространство, грозя кулаком кому-то, невидимому на верху – за своего сожженного заживо в БТРе восемнадцатилетнего сына, принесенного в жертву Пидерсии своему божеству. За тысячелетия вранья ничего не изменилось – раньше, правда, сжигали заживо в чреве ненасытного железного быка, единицы. Сегодня жертвы исчисляются десятками миллионов. Так она и движется по вранью, от одного к другому – рассыпая горстями горькие для миллионов новости – ваш сын, друг, брат – убит, убит, убит… Воедино этот кровавый счет им, конечно предъявят на Страшном Суде, в который они не верят, полагая спастись среди себе подобных, избранных… Но мы еще успеем и до Страшного Суда им предъявить – столько в России пролито крови и слез, видимых и не видимых, что вот-вот камни начнут об этом говорить… Прошло еще несколько одинаковых дней. Суббота. Кормяк – с разбегу звяк! – Петрученко? Есть такой? Сова, ночной дорожник, отсыпающийся после полусуточной смены, на соседнем с Вихорем шконаре, не слышит сквозь крепкий юношеский сон. Вихорь трясет его радостно и возбужденно: – Коля, Коля, кабан тебе! – и сам подскакивает к кормяку, называясь вместо потягивающегося недовольного Совенка: – Петрученко? Николай Александрович! Какого ты года рождения? Репа на решке курит, ждет, когда соседи клюнут на нашу тропинку – опять оборвались, опять надо ловиться, налаживать дорогу. Кричат оттуда вниз: – Эй, Сова, тебе кабан серьёзного характера, поделиться не забудь – это я сегодня ночью календарь переводил, я хрюкал…Видишь, как удачно! Продольный, сверив данные с описью передачи, начинает просовывать через кормяк пакеты: печенье, сало, хлеб, носки, футболки, помидоры, зелень, ручки, майонез, сухое молоко, конфеты, конверты – всё вперемешку, быстро – Вихорь, нагрузив себе на руки, как вязанку дров, бегает, складывает все к себе на шконарь, по пути одергивая Совенка, который первым делом, еще не до конца проснувшись, не умывшись – положил сигарету в зубы: – Коля, Коля! Распишись, распишись. Получил, дату, подпись! Получил, дату, подпись… Сонный Совенок мычит, берет в руки опись, аккуратно заполненную бабушкой: "футболка синяя с красной надписью", "немного зелени и петрушки", и, немного морщась от таких формулировок, улыбается: – Бабушка… Жвачка "Стиморол" без сахара, ага… – и не дочитав, подмахивает, расслабляется, спрашивает Репу: – Репа, будешь курить "Бонд" красный? – и хотя Репа и так курит, сует ему пачку. – Таксист, на держи! – сразу две пачки "Балканки" идут Таксисту. Никто, кроме Вихоря, не спешит ему на помощь – это его, Совенка, долгожданная дачка, которую он уже несколько недель поминал, волнуясь – что-то бабушка давно не приходит… Сестры-поганки, написали безумное, бестолковое письмо, где в конце признались, что им бабуля дала по двадцатке каждой, чтобы они хоть так напомнили братишке, что он не один, проведали его. И вот дачка. Вихорь не знает, что я не сплю. Он и не представляет, что я вижу, как он, оглядевшись вокруг, и убедившись, что Сова пошёл со сна на долину, резко ныряет рукой в его пакеты, что-то там присмотрев, и так же молниеносно пряча себе под подушку. Потом, еще раз убедившись, что Сова пошел на долину по надобностям дороги, пробить "где задерживается строгий на три два" – резко по-чаечьи, ныряет опять своей крысиной лапкой вглубь одного из неразобранных ещё Совой пакетов, и снова так же, рывком, мигом… – раз! себе под матрац… Ну, всё. Вот и приехали!... У нас – крыса. Не спеша, потихонечку выбрав момент, подтягиваю на разговор и Тимура, и Олега – как они смотрят на то, чтобы уличить крысу, разобраться…Дело сложное, но необходимое. Тюряжка – это не зона, здесь просто так наказать кулаком, или еще чем, сложно. Но такой хрени в хате при мне не будет – это точно. Называют на прогулку. Вихорь со своей толпой некрасовских мужичков, которых он потихонечку прикрутил (в основном, сидящих на баулах первоходок, ждущих первого в жизни этапа временщиков, пугающихся вихоревых баек) – идут гулять. А мы остаёмся. И поговорить легче, и свободнее дышится. Тимур с Олегом предлагают сразу – проверить баул и всех делов… Но, думаю – это подождёт, угроза иногда сильнее исполнения – предложить-то можно будет, интересно, но какая будет реакция. Репа, войдя в курс дела – неожиданно радуется: – Ух-уй!.. Да и Тимур тоже. Вроде шестой десяток, а как новенький, молоденький, пинает лежащий в углу матрац. – На! На! На! Да и я за ними, сверху, двумя ногами, почти как Брюс Ли (хотя больше смахиваю, конечно, на Стивена Сигала): – Фа! Ни фа-а! После разминки сажусь за дубок. Завариваю чай серьёзного характера, с совиной бабушки прекрасными пирожками: молочными, с луком и яйцами, брусничными… Сидим пьём чай, ждём. Вернувшись с прогулки, Вихорь налетает на Сову: – Сова, где чай, я не понял? Почему не поставили? – Сядь, – говорю, – потом попьёшь. Если захочешь. Вихорь ещё не словил волну, ещё не понял, не прислушался к интонации в моём голосе, ничего хорошего ему не сулившей. – А, это ты, Юрок, заварил? Давай, давай, попьём твоего… – Моего мы не попьём. Я с тобой, как моя бабушка говаривала, даже в одном поле срать не сяду… – А что случилось? – Вихорь почуял грозу. Но ещё держится вполне самоуверенно, надеясь, как всегда, на свою глупую упрямую силу. – А то, что ты ничего не хочешь сказать? – Я? Ничего. А ты? – Я тебя о чем несколько дней назад предупреждал? – О чем? Не помню. Напомни, – начал включать дурку Вихорь, почуяв опасность и угрозу, хотя еще не осозная до конца – что такое? откуда повеяло неладным? За дубок подтянулись Тимур и Олег "Полосатый". Тоже присели к нам, молча, пока что будто судьи в армрестлинге – конфликты в зоне, на централе – всегда опасны, двояки… А вдруг когда-нибудь, где-нибудь – это все аукнется? Земля-то квадратная – а вдруг за углом еще встретимся. Вихорь начал тянуть время (человек привыкает здесь беречь свою шкурку, которую продырявит одно движение), чтоб перевести все в никчемный словесный спор, из которого потом всегда можно выпутаться, съехать на лыжах. – Ну, в чем дело, не пойму? Вроде уборки не было. Что надо сделать? Давай разберемся, если что-то очень нужно – я сделаю… – Ты уже сделал. – Что я сделал? Вроде никому не мешаю. На прогулку сходил, – скрестил руки на груди Вихорь, как Наполеон, готовясь к сражению. – Я тебе говорил, к дачкам не прикасаться? Говорил? – А что? Я только помог Сове. Он же спал, – ощерился робкой буддийской улыбкой Вихорь, поняв откуда будет основной удар, стараясь ускользнуть, уползти, уйти ужом. – Ну что, помог? – Ну, он меня, попросил, – Вихорь старательно, по-одному подбирает слова, выстраивая защитную атаку: – Помочь. Сказал мне, чтоб я взял себе пару пачушек сигарет. И жвачку. – Это Сова тебе предложил? – Ну, да, – Вихорь, все так же улыбаясь, заозирался, как китайская статуэтка. – Сова, Сова, ведь так было? Ну-ка, малыш, иди сюда… Вихорь захотел подтянуть Сову, который сам-то ещё не знал цену ни словам, ни предательству, ни крысам – в восемнадцать для него ещё весь мир был полон добра, света, и – бесконечных компромиссов. – Слушай, Вихорь. Только мозги нам не парь, у меня очень часто реакция на общение с вот такими вот представителями фауны, или с поджидками, или с верещавшей с порога тёщей – одна: через минуту начинается головная боль. Ты, Вихорь, сколько здесь плаваешь? Второй месяц добиваешь? – Что-то вроде того, – уже очень холодно и враждебно цедит Вихорь, видя, что Сову вовлечь не удаётся. – И никто тебя не греет… А Совёнку – вот гляди, по два, по три блока сигарет заходит за раз. Это каждые две недели, почитай. И почему-то он всё раздаёт сначала, а на третий день к тебе бегает, стреляет по штучке, унижается, своё же вынужден выпрашивать… – Ну, я не знаю, – завилял глазами Вихорь, всё ещё сохраняя каменную улыбку. – Слушай! А давай, проверим по-братски, что у тебя лежит на бауле? Покажешь сам? – осторожно вмешивается Олег "Полосатый". – Если настаиваете. Хотя, так не делается – сами знаете. Ну, да… Ну, есть у меня четыре блока сигарет… – нехотя выдаёт информацию Вихорь. – Откуда? – подключается Тимур. Ногой можно по матрасу, а здесь приходится так, словами. – Ну, вот, Женя дал, один. Ну, Сова, ещё один. Я же потом отдаю им, – Вихорь затаил дыхание, улыбка становится нервной, больше похожей уже на настоящий крысиный оскал. – То есть, у тебя сигарет нет. Ты их блоками стреляешь. А потом поштучно выдаёшь своим семейникам, так? И на каком всё это основании? – подытоживает Олежка. – Стоп, стоп! – Вихорь пытается обрести уверенность. – Давай, разберёмся. Вы что, хотите мне предъявить что-то? Что я уволок что ли, что-то? Ну-ка, давайте Женю сюда Сову… Женя с Совой слушают напряжённо, молча, тоже наконец-то осознав – что происходит. Я говорю уже не Вихорю, а Тимуру, Олегу и Репке: – Мне всё ясно, не знаю как вам. Я говорил – я видел, как Совёнок отворачивался, а этот – нырял в его пакеты, быстро хватал что-то и совал себе под матрас, под подушку – оборачиваюсь к побледневшему Вихорю. – Знаешь, как это можно назвать? Каким словом? Кто ты, знаешь? Вихорь белеет на глазах, от страха и ненависти. – Ну как ты это называешь? Давай, Сову подтяни, если хочешь – он тебе скажет, что разрешил мне взять у него жвачки и сигарет. – …И ждать, когда он отвернётся, отвлечётся на долину, чтоб кое-что себе под матрас засунуть. – Этого не было, – начинает врать в глаза Вихорь. – Я не слепой. Это было как минимум дважды только за сегодняшний день… Ну, знаешь, кто так поступает? – Ну, кто! Скажи!... – Вихорь пошёл в последнюю атаку, ощерившись, как загнанный в угол хорёк. – Ну это… так… по-мышиному, можно трактовать… – осторожно вмешивается Полосатик – не дай Бог мы сейчас тут все взорвем… Одного слова – "крыса" будет достаточно. – Мне лично всё ясно. Все сказано. Я больше не собираюсь ничего выяснять. Надо отписать Косте-положенцу о происшедшем, и ждать его ответа, что он посоветует. Некоторые вещи здесь не решаются братским кругом. Я встаю. – Постой, постой! Ты что собираешься делать? – Вихорь чуть не за руку собрался меня хватать. – Сейчас Косте контроль отпишу. – Дай мне посмотреть, когда будешь отписывать, чтоб я видел! – обнаглел до краёв Вихорь. – Да? С какой стати это, кочегар поселковый, я должен ещё и отчитываться ? – А вдруг ты там напишешь не то! – орёт он. Я спокойно поднимаюсь, иду писать маляву Косте, как оно было, в нескольких словах. Вихорь нервничает, чуть не бросается что-то предпринимать, и не знает – что. Олег "Полосатик" берется немного пока всё смягчить и урезонить, срезать острые углы (все-таки четвертной отсижен – это опыт): – Знаешь, Вихорь, конечно можно понять. Но всё-таки, выглядит это со стороны, немножко… Не красиво…Немножко… По-мышиному… Никто не говорит, что ты – крыса, просто со стороны, что-то мышиное как бы есть в этом… – Олег подбирает слова, но только подливает масла в огонь, Вихорю уже не до "мышиности" и "крысиности" формулировок. На носу – мой контроль, и – самое страшное – ответ. А что там в ответе? А вдруг, действительно вдобавок и баул проверят? На счастье Вихоря нас называют в баню. Успеваю только сухо, по сути, всё обрисовать, дать ознакомиться Тимуру, Олегу и Репке – и отправить контрольную мульку. Под яростными и гневными взглядами Вихоря. Хорошо, что идем в баню – вода смывает много лишнего, в том числе и гневную пену, и напряжение, головную боль. Возвращаемся – чистые, свежие, Репка орет в воздух что-то радостное, благое, по пути не преминув заглянуть в 20 хату, где сидит одна–одинешенька Света: – Ох, ни фа! – это он увидал её со спины, и тут же схлопотал от Сашки-банщика: – Рапорт хочешь? В хате – дорожники сразу за своё дело – дороги в первую очередь, а чай с пирожками (и девушки) – потом. Остальные, кто быстро забил места, сушит "лантухи" – трусы, носки, садятся пить чай с совиными печенюшками. Впрочем, переглядываясь – что будет? Я уже практически знаю, что будет – было недавно обращение, что и так уже половина хат на централе – шерстяные, и лишнюю нечисть стараться не плодить на ровном месте. Пусть приносит пользу людскому, как могут, но тут место – далеко не ровное. Вихорь на нервяках, что-то не радуется пришедшему ему переводу и продуктам из ларька, опоздавшим буквально на секунду – приди они раньше, всё бы сошло втихаря, прокатило, никто бы не заметил. Может, и нырять к Сове в дачку не пришлось бы. Ему никто не поможет. Гора продуктов, как и днём – опять у него на шконаре, но он сам топчется, решает – уделить это или то братве, не уделять? Возьмут, не возьмут. Даже Таксист может отказаться – а это будет позор. Не уделяет ничего, выжидает. Практически одновременно приходит ответ от Кости и звякает дверь. Ответ Кости прост – "надо бы у…бать и оставить в хате, чтоб ни к чему не приближался". А в дверь называют: – В…ев! Виталий Юрьевич! На выход! – Наконец-то!.. – радостно восклицает Вихорь, и буквально взрывной волной выскакивает в открытую дверь. Я распечатываю Костину мульку и даю почитать Тимуру, Олегу, Репе. Репкин в радости от развития событий, от такого поворота движухи: – Ни фа! Ауе! Тимур, резвый ещё дедушка, задирает ногу по-таэквондистски, и демонстрируя отменную растяжку, бьёт с ноги по вихоревым трусам: – На, на! Неожиданно вновь распахивается дверь, вбегает хмурый Юра Х…чик: – А ну, на выход! Репа с Совой хотят пробить тревогу, но он их останавливает. – Ладно, не надо! Не буду я ваших коней трогать… Живей, в боксик. Довольно странный шмон, и довольно неожиданная лёгкость со стороны Юры, видимо тоже поневоле проводящего этот неплановый, авральный шмон, – в конце дня, после бани, так обычно не делается. Хотя ответ уже ясен. Возвращаемся в хату – так и есть. Это был вовсе и не шмон: шконарь рядом с Совой пуст – вещей Вихоря – ни мочалки, ни трусов на месте нет. Сломился. Видно, когда ходили в баню – успел цинкануть Сашке-банщику – выручайте, вытаскивайте срочно. Значит, связь с красными у него была налажена, прямая, предусмотренная и на такой случай! Крыса "с мышиными поступками" оказалась ещё и отвратительно-кровавого цвета. Потом разок видели, как Вихорь пытался ехать по этапу как будто ни в чем не бывало, с нормальными, не определяясь. А когда вернулся обратно на централ – пошёл прямиком в рабочку. Сова однажды встретил его в медчасти и дёрнулся там же ему дать разок в глаз – и тот испуганно отступил. Но это уже дело десятое, как говорится. Сова до сих пор не знает, чего он лишился, что уволок этот мышиного характера зверёк – он же всё подписывал всегда спросонья, а потом только удивлялся на свиданках, что бабушка оказывается и то передавала, и это… Грешил на "красных", на баландёров, помогавших им разносить дачки – оказалось, всё проще. Может, и стоило проверить баульчик Вихоря, как потом сокрушался Репа, когда он был на прогулке – но выпало сделать так, как получилось: зверёк сам расписался под своим диагнозом, угроза действительно оказалась сильнее исполнения, ведь чего боятся крысы и с ними вся Пидерсия – только света, белого…. # 21. "На аспида и василиска наступиши..." Известная цитата из 90-го псалма. Его носили на груди в ладанках белые воины, зашивали своим сыновьям, разлетевшимся по колониям, в пояски, в нагрудные кресты, как у монахов – мамки, молящиеся за нас мамки, стаями сбирающиеся к окнам передачек, ночами стерегущие очереди на свиданки, кланяющиеся судьям-прокурорам, в надежде что те когда-нибудь… И шепчущие, шепчущие, особенно в наступающей послеобеденной темноте, сквозь что-то сжимающее их сердца, пугающее и тревожное: "... и попереши льва и змия, и попереши льва и змия... " Кому-то дано на них и наступить и попереть – и остаться невредимым, а кого-то свалит с ног крысиный яд, змеиная подлость – для верующих все просто: кого-то Господь убережет, кого-то к Себе приберет от большего зла, а кто-то падет в этой войне тьмы, ополчившейся на Свет. Мамкам нашим иногда и не объяснить, что даже смерть может быть частью вечной жизни, что ни одна жертва – не напрасна, что ни одна слеза – не незамечена, ни одно горе – не отомщено; они болеют сердцем, за тех, кого родили в земную жизнь, и многим из них, вослед за самой первой – Божьей матерью – "оружие проходит сердце". И как от этого уберечься? Не так опасна крыса, как близко подобравшийся стукач. Стукач работает на врага, но не носит его одежду. Он страется быть, как ты, иногда даже идет по твоим шагам, чтоб не оставлять своих следов. Стукач стремится стать полезным, необходимым, неотъемлемым – как тень. Ты пригреешь Совенка, он – сделает то же. Ты разозлишься и отчитаешь Флакона за искажения пробивки – он постарается побыстрее надавать Флакону по башне за какую-нибудь мелочь, за не вовремя выключенный кипятильник, за не туда поставленные тапочки... Близко подобравшийся стукач – пятнистая, камуфлирующаяся змея, способная жалить потихоньку, в самые незащищенные места, с иудиной предательской улыбкой. За те месяцы (пока их девять), что я отбыл в хате – через нее, как через транзит, прошло сотни человек. Некоторые залетали на два понедельника – Якудза, Душа, Пескарь, небольшая кучка некрасовских мужичков с одинаковыми, незапоминающимися лицами, сходными с тянущими насильно лямку бурлаками на Волге – постояли тут буквально на одной ноге, принесли максимум возможного бреда: кто сломал антенну на телевизоре, кто "убил" кипятильник, кто чеклажку с серебряной ложкой уронил на долину – короче потоптались, поотдавливали ноги, только отдуплились, слезли кто с белого коня, кто с кумаров – и на лесоповал, тайгу косить: папа – вор, мама – вор, дискотека Мазындор (одна из таежных командировок, в оригинале присказки – "пакупаю памыдор")… Некоторых подняли на централ с зон, с поселков – на раскрутку, на закрытие – и они мелькали, как фотки в чужом альбоме: никого не знаешь, не запомнишь с первого раза – появлялись, строчили жалобы пачками (на хозяина, на бухгалтерию, на невыданную пайку в "Столыпине"...) – и снова уходили ближайшим этапом. В такой ситуации узнавать – кто рядом с тобой – надо быстро, почти мгновенно. Оттачивается зрение, чутье на людей, меняются критерии, начинаешь, как седой китаец из шаолиньских гор – видеть болевые точки, меридианы, по которым течет людское сознание, как доктор Рентген – видишь скелет человечка, его позвоночник, на чем держится его дряхлое тельце, в чем колыхается чаще всего истерзанная источенная невидимым червем душа. Соответственно, телевизор (а через него – воля), тоже смотрится отсюда по-другому: мелькают ничтожные новости, громко молчащие об одной, единственной достойной, которую ждет русское сердце – где царь? когда же освобождение и конец Пидерсии? Мелькают лица, несущие печать безволия, падения, расслабленной никчемной текучки (именуемой жизнью) с фальшивыми ценностями: бабы, жратва, бриллианты, нефть, бабы, нефть, жратва, бриллианты, секс, истерика, секс, истерика, нефть – иметь, иметь, иметь вместо хоть чуть-чуть "быть с Богом" – аспидом и василиском будешь и превратишься в червя и змия – варианты разнообразны, как он, а потом его попытаются отъиметь. Тревожно блеет стадо, подавленное злыми командами Пидерсии (отдать сбережения, закрыть предприятия, принять проамериканские законы), выпрашивающие очередные подачки (ипоте-е-ека, квартирные креди-иты, кругом наркома-а-ания), а в основном молчащее, подмятое бетонным комплексом нищеты и страха (войны, бандитов, местной власти). Или наоборот расфуфыренные гедонистически-лоснящиеся усталые лица-маски, придуманные еще в Древней Греции, проститутками, чтобы лучше и дороже продаться... Непрерывное, бессмысленное течение людского стадного бытия, текущего потоком в ничем не согретое безжалостное небытие... И Пастыря голос не слышат – и пастухи Его – кто убит, кто замучен... Опять промелькнули сухие кадры об убийстве моего друга. У него в сейфе лежала часть этой рукописи – три главки, которых, возможно, и не будет хватать при издании. Киллер подобрал (или где-то у кого-то взял) ключи от запасного выхода из офиса, вошел в здание и сделал несколько выстрелов в живот и в голову моему другу, ранив при этом еще одну свидетельницу, на контрольный выстрел которой не хватило патронов. Мой друг лежал на животе, подвернув одну руку под себя. Телевизор показывал не очень четко – толстые бетонные стены централа гасят сигнал, плюс наша хата в тени от телецентра, надо долго рыскать антенной чтоб настроить нужный канал. Но сила сигнала иногда ни при чем – с экрана текла и течет кровь. Надо только увидеть ее. Его кабинет был опечатан, все бумаги из сейфа перекочевали в столы следователей – в том числе и часть того, что вы сейчас читаете. Кто-то подобрался к нему, очень тихо и очень близко. И ужалил. Аспид и василиск... После этого началась форменная катавасия – шмон, шмон, еще раз шмон. Некоторые втихаря сочувствовали, красные ведь тоже знают кто с кем ("слышал? может, и хорошо, что ты здесь..." – как им объяснить что такое хорошо? и каким образом они смогут понять, что быть с друзьями вместе, особенно там где они бьются и гибнут – всегда лучше. Не поймут... То, что нас убивает – делает нас сильнее). Другие (со страхом и злостью) заходили и рылись по точным адресам, по проблемным местам. По этим признакам было ясно, что и здесь, рядом – в одной хате с нами – тоже не сахарок, а вот такой хамелеон, дятел – стук, стук, я твой друг... Чтобы вычислить – кто это, кто стучит, кто сливает, надо понять путь информации – как, каким образом, с какой регулярностью, очень ли оперативно Иудушка расчехляет свой змеиный двоящийся грешный язык. Способов осторожненько стучать, как и самих информаторов, добровольных помощников системы – может быть несколько. И сами способы могут быть комбинированными. В потоке дневной суеты довольно сложно обнаружить эти замаскированные ящеровидные тихие движения. Иногда приходится прибегать к разным методам, вплоть до тотальных контрразведывательных операций: скажем, не совсем с соблюдением конспирации изготавливается нычка, туда кладется не сам запрят, а хорошо изготовленная "кукла" – на глазах у того, кто под сомнением – а вдруг он – хамелеон? И вот – короткий шмон. И ясность полная – полезли именно туда, уродцы. И короткая злая радость – обломитесь, гады... Ума-то не хватило оставить нычку на месте, и приделать половой плинтус вровень, как было до шмона. И кроме того ясно почти – кто, чьи это были глаза, с хищным блеском. В принципе, я уже знал – кто, кто этот гребаный василиск. Это могли сделать двое-трое. Остался только выбор – кто-то из них? Или все они вместе друг друга подстраховывают, составляя единый организм. Нет сейчас движения в России, практически не подмятого Пидерсией, не контролируемого или возглавляемого ими. И наивно было бы предположить, что наше движение оставят в покое. Но такое кровавое внимание – это перебор. Это признание опасности. Это признание верности нашего пути и смертельной слабости Пидерсии. Если убирают наиболее деятельных, и, не скрывая своего преступного умысла – на весь мир судят и стараются держать в неволе невиновных – значит, Пидерсия почуяла опасность, и почуяла наличие более сильной, белой идеи, способной ее победить. И кинулась в атаку. Не будем ее переубеждать. Даже когда на улице дерутся два кота, тот, кто прыгнул первым – проиграл. Следующая операция – на грани фола. Решаем с Репкой проверить – как там самочуха у зарядного устройства к телефону. Оно спрятано буквально в мокром месте, около дольняка. Сначала занавешиваем простынью Репкин фонарь, потом он делает вид, что идет на долину, по нужде, включает там для маскировки воду, чтоб все было, как обычно, и возвращается – с зарядкой в кармане. Так сделали – сидим вдвоем за занавеской, мойкой из чисовского станка для бритья (из гуманитарки), вскрываем пайку – так и есть: "жизнь"-зарядка влажная, надо сушить. Пока обматываем туалетной бумагой, пока Репка идет за фитилем, чтоб запаять просушенную зарядку вновь в несколько пакетов-шуршунов – за занавеску просовывается-таки любопытное рыльце: а что вы тут делаете? Один из тех троих, стоящих на моем особом учете. На следующий день – шмон. Идут именно туда, роются именно там, где спрятана зарядка. Но красным не хватает буквально двух движений пальцами, чтоб ее нащупать – все-таки Репка мастер конспирации, хоть ему всего девятнадцать. Он возбужден, весел – да, зашли именно туда, сунулись по адресу, и – обломились! Ух, как здорово! Ауе, вот это движуха! Как мы их! Ни фа!.. Я более спокоен. Выводы пока делать рано, но на всякий случай предупреждаю всю хату: в камере стукач. И кто бы он ни был – пусть либо сматывается, либо поостережется еще что-то предпринимать: тут мальчишки вату не катают, при случае поотрывают все лапки, как у Корнея Чуковского в басне. И на несколько дней – все замирает. Тоже результат. Уезжают на этап, а потом вновь возвращаются двое из тех троих, что я взял на заметку. Третий постоянно на месте (даже сейчас, когда пишутся эти строки). С этапа, еще не распаковавшись, сразу ко мне: – Знаешь, кого видели? Вихоря!.. Ух, сука, хотел вид сделать, что ничего не было, с людьми прокатиться!.. "Полосатый" ему такого гуся вывел!.. Смотри, что мы привезли! Дрожжи! Давай, давай ставить бражку, а? Юрок, сахар есть? Пара суток – и готово! Раскочегаривают остальных – давай, давай, давай... Похоже на провокацию, но надо быть осторожным – могут обидеться, не разобравшись, парнишки. Чем же еще баловаться арестанту? Ну, вмажет он иногда, когда подкопит, пару десятков феников (несколько недель всего-то мнимого суицида, жалобных реляций в медчасть со слезными ссылками на плохой сон, на то, что сердце колет. Сашка Лесоповал написал просто, по-деревенски: "СОС! Спасите мою душу! Замучили сны про дом и тайгу!.. Дайте феников в расчете на девяносто килограмм живого веса! СОС!"). Ну, помедитирует на несколько сеансов (крашеная блондинка под баварскую девочку в гамбургском стожке из "Плейбоя"). Особо приближенный к кому-нибудь может затянуть и закруточку травки. А так, в основном, для всего населения – замутка чаю да поднадоевший чифир... Плотские редкие радости посреди в основном многолетнего для многих вынужденного поста. Поэтому мягко настаиваю на своем: поставим, конечно, бражку замутим, если хотите, но только не сегодня и не завтра. – А когда? – Информация поступит своевременно, малыши. Опять же двое уезжают на этап. Впереди – выходные. В пятницу вечером подтягиваю Баяна и Юру Толстого (эти-то хоть проверенные, достойные) – давайте, действуйте, только по красоте! И очень тихо, по ночушке, чтоб ни одна душа не знала, даже я... Сахар здесь, на колхозе, полкило... Заодно и проверим другие предположения. На следующий день, в субботу, днем – угадайте что? Правильно, шмон. Что искали? Неизвестно. Все бутылки с водой открыты, половина отметена. Но искомое так и не нашли. Баян с Толстым – сработали по красоте, виртуозно – две заряженных на бражку полторашки были на месте, хотя искали их довольно тщательно. Поневоле становишься виртуозом по маскировке запретов и психологом. Вечером – званая вечеринка. Конфеты, яблоки, три зефира в шоколаде, и бражка. Еще сутки тянуть, чтоб бражка дошла до кондиции – довольно опасно, все уже почуяли – что почем. Кто-то за это может ответить. На краю борьбы, чьей-то злобы, ненависти – радуемся и этому. Не коньяк, конечно, но легкий запашок и приход – налицо. Голова кружится немного странно, будто долго сидел на корточках, а потом резко встал. Удар слабенькой сивушки, усиленной вынужденным воздержанием, приправленной адреналином во время шмона – а вдруг найдут-таки? И сожалением об отсутствующих, тех, с кем мог бы сейчас сидеть и пить другое, и с кем уже долго не сможешь встретиться, до иной жизни, где каждый получит свое. Возвращаются с этапа те двое (кто под моим сомнением). Вернее в хату поднимается один. А другой поднялся в другую (ему добавили срок и поменяли режим) – для строго осужденных. Опять привез дрожжи, опять стал сливать тех, кто не определился (этот вроде завхозом был, а этот в столовой...), и опять вопросик с душком – ну, что, сейчас-то поставим? Рассказываю о шмоне, как есть. Он говорит, что надо было в пятницу, перед выходными... Говорю – ну, так и сделали, поскольку это практически единственная возможность, легко просчитываемая, впрочем... О том, что делать дальше с дрожжами, обходимся молчанием. Вечером плетем запасного коня на долину, из последних носков и мало ношенной тельняшки. С этапом прибыло немного материала – тоже парочка носков из ластика, хорошая мочалка из пропилена (он долго не гниет на долине) – распускаем и плетем хорошего, офигенного, красивого коня – такой простоит две, а то и три недели. Коняшек, запасных, на все три дороги – на больничку, на долину, и на соседей (опять заехали албанцы, ловятся часа по три, треплют все нервы...) – прячем по самым глубоким, практически не прощупываемым поверхностным шмоном, местам. На следующий день: – Выходим все! Дорожники бьют дробью в пол – сигнал тревоги для больнички, – одновременно отвязывая коня от решки. То же самое – по трубе кругалем – мелкой дробью! Чтоб соседи забрали коня. – Да не стучите, не стучите! Не тронем... Верить им – себя не уважать. Только мелькают хвосты быстро исчезающих в решке коней – и на больничке, и соседи не спят, услышали, как мы "воду" пробили. Говорю, чтоб не забывали с собой пепелку захватить – идем, тупим в боксике: те, кто только проснулся, недовольно ворчат – опять шмон, да сколько можно! Наконец, выводят. Идем по коридору к хате, высматриваем – что отняли? Так и есть – все три коняшки, аккуратно смотанные, так и лежат, как три чурочки. Вот тебе и хорошо заныкали. Мне уже ясно – кто, что это за прибор точного наведения у нас в хате (без которого невозможно вслепую, навскидку – раз! раз! раз! – попасть в три десятки, отмести трех коней. Жаль труда – вся хата старалась. Жаль времени. Особенно жаль, что есть еще такие особи, которые ради своей задницы готовы услужить красной тупой идее...). По крайней мере хорошо одно: знаю кто точно, плюс кто еще под сомнением. Нахожу предлог, чтобы поговорить с Юрой Х…чиком. Как ни странно, в последнее время отношения не то что бы стали улучшаться, но с его стороны стала чувствоваться какая-то уважуха и предупредительность ("Я тут дело ваше полистал. Газеты про вас много пишут – со всеми публикациями познакомился..." Со всеми-то, вряд ли, думаю. Но и это неплохо). Он просил нас не цинковать на весь продол ложкой в дверь (просьба – это всегда хорошо, это не крик: сейчас уедете – кружка, лежка, подваль! – еще раз будет такой стук!). Состоялся нормальный диалог, уравновешенный до предела (может, его федералы своим вниманием напрягают?), так что мы поняли друг друга: это его работа следить за режимом (чтоб с утра и днем, особенно во вторник, в "хозяйский" день, никто под одеялами не лежал, чтоб на проверке кони в глаза не бросались, чтоб во время похода в баню никто не заглядывал в глазки женских хат...), а он в свою очередь, тоже человек, тоже понимает – что дороги есть и будут, что мульки как ходили по людским хатам, так и будут ходить, что времена в России довольно часто меняются... Сегодня наш диалог – особый. Мы оба тезки. Правда он родился в Азербайджане, там и вырос. Я же – чистокровный коми, чистокровнейший, с долгой родословной, со знанием языка (и прочим), по материнской линии Морозов (с прозвищем Лев, у всех коми зачастую прозвище важнее обычного Ф.И.О.) – фамилия очень известная; по отцовской – Екишев, если в переводе на русский – Окунев, а прозвище – ставшее от прадеда, деда – моим – Важьяк (Важ – старый, возможно, что когда-то было "важдьяк" – старый диакон, но "д" в середке редуцировалось, попросту – стерлось с веками, исчезло, хотя может и здесь, в паутине старых прозвищ – скрыто и другое, не менее винтажное, подводное смысловое течение и назначение моего рода, из века в век отмечающегося в разных летописях...). Короче – это моя земля, мой остров, и то, что так на сегодня сложилось, что я – здесь, и он – рядом: это временно, в отличие от того, что – я-то все же хозяин на своей земле. – Проходи, Юра, садись, рассказывай, что нужно? Как телевизор, показывает? – Показывает, спасибо, – говорю. – Что, какие проблемы, какие нужды? Сначала поговорили о Совенке. Его за месяц уже в третий раз отправили в трюм. Сначала за "межкамерную связь". В хате 60, с которой у нас дорога через долину, чудную долину, – тоже в третий раз за месяц сменился полностью контингент. И пока этим "индейцам" (другие варианты – албанцам) объяснишь – какие цинки для связи, для контроля, для разговора, что надо не в дверь цинковать со всей дури, а за колокольчик дергать, а вдруг продольный подошел к двери незаметно и ушкует, пробивает движуху в хате – а тут ты ложкой или кружкой со всей дури – по заклепке на двери! – раз! два! раз-два!.. – вызываешь на разговор этих самых мазэфакэ индейцев... Конечно, продольный настрочит рапорт – и кому-то за это надо будет отвечать... Сова еще к тому же меры не знает – лупит по двери так, что оглохнуть можно – вот они и бесятся, строчат на Кольку рапорта, который уже и сам не рад, ругает глухих "апачей", не выходящих с первого раза на цинки, не понимающих, что им орут по долине ("Не понял, повтори!", а то бывает и такое: "Понял, понял, повтори!"). С индейцами-делаверами, мы, конечно, разобрались со временем, научили их путем выписывания стопарей и долгого разъяснения, как одной петлей можно поставить на коня колокольчик, чисовскую мятую алюминиевую кружку (пришлось и узелки порисовать схематично) – и теперь достаточно дернуть коня, как колокольчик "зазвенит" (вернее, кружка загремит по долине) – лишь бы никто, сами понимаете, не справлял в это время нужду. Но третье "д.п.", семь суток трюма, Совенок словил не за это. В трюм с собой не дают ничего из одежды – ходишь в робе, куришь то, что каким-то чудом протащил с собой, ходишь сутками в четырех стенах, втыкаешь, каждые четверть часа – или шмон, или осмотр в глазок. Но трюма тоже "греются" – по долине спускают им и бурбуляторы (два лезвия с проводами, которые втыкаешь вместо лампочки, и пока нет никого, успеваешь подварить себе кружку кипятка на кофе или чай-купчик...), и куреху, и сладкое... По моему совету Сова одел двойные носки, а как очутился в трюме – сразу сплел из одной пары носков и рукавов футболки хорошее ловило, словился, и через часик уже прислал м-ку, что он на связи, и хорошо бы насущного, а то у той хаты, что с ним держит связь – только "Прима". Мы отправили ему "манерки" (сигарет с фильтром), спички, бумагу, ручки, сало, колбасу, конфеты разных сортов, пакетиков с чаем, кофе "3 в 1" – он все получил, поблагодарил, отписал что выводят и шмонают постоянно. Приколол, что вечером вывели, не побрезговали – самолично своими руками слазили на долину, оборвали дорогу (пришлось и последнюю пару носков на новое ловило убить), а когда завели вновь, отстегнули на ночь кровать, он улегся почивать – неожиданно отвалился плафон, и – разбился. Видно, когда шмонали, – плохо закрутили обратно шурупчики. Совенка за это вывели дали подзатыльник, стали грузить, орать, что он за все ответит, за разруху в хате, где вроде бы и ломать-то нечего – Колька вскипел, и бросился на всю шайку красных с кулаками (317, 318, 319-я при желании были бы его – сопротивление, угроза жизни и т.д. "неприкасаемым"), еще схлопотал по шее. Опер, тот, что руку приложил – все же испугался (они в большинстве-то трусливые, набранные по нынешним временам из тех, кого в школе все чмарили – пошедшие отыгрываться за свои обиды под прикрытием погон) – больше Сову не трогал. Даже стал оправдываться: мне же нужен крайний, понимаешь, Коля? Сова презрительно (сколько это возможно в 18 лет по отношению к менту) внес ясность, что – вы-то знаете, что это не я! Сами говорите, что крайний нужен! Опер покраснел и отмолчался. Вот это мы и обсудили с Юрой Х…чиком, без всей особой предыстории и лирики, просто о том, что мне все это известно, что в конце концов по коридору, по проходу между хатами теперь никто не цинкует, тишина, благодать для продольного, и что не надо трогать моих людей, ни в коем случае. Я ведь тоже могу много чего острого понаписать (не сочиняя) и отправить в газеты, в прокуратуру, в Думу (угроза всегда сильнее исполнения) – не говоря уже о связи между теми, кто на централе наиболее авторитетен – из-за такой мелочи начнутся терки, разговоры серьезного характера, понаедут комиссии, все выгребут, всех построят – это надо кому-то? Юра принял к сведению (Совенка потом не трогали, даже не шмонали и дороги не обрывали, только на каждой поверке интересовались на месте ли плафон, и все). Но разговор еще не кончился, с этим разобрались. Был повод еще другой – знакомые ехали этапом, хотели со своих вещей на каптерке мне на вещи перекинуть телевизорчик цветной небольшой, и плитку. Юра встревожился – неужто меня увозят, а он не знает? Я успокоил его – нет, просто эти уходят от нас по России, в Пензу, лишнее им ни к чему, хотят просто мне это все оставить, на всякий пригодится, этот-то телик, что в хате, оформлен как гуманитарная помощь СИЗО. И это обсудили. Юра не преминул ввернуть риторики, что было ли от него что худое по отношению ко мне и ко всем остальным? Он старается, как лучше, наводит мосты, вот вентиляцию делают, вот мотоблок новый надо испытывать (кто? Опять Юра, в камуфляже по запретке, и кто-то кричит: "Юра, мы с тобой!", и он оборачивается, а оттуда видно только две решки – нашу и на больничке, и что-то ему подсказывает, что это наши орали, и так далее), что времена изменились, ведь сегодня никто не застрахован, здесь может любой оказаться, что он только за то, чтобы все было лучше (короче, за эволюцию), и оно улучшается же, вот курицей всех кормят (во время "птичьего гриппа" на соседней птицефабрике?..) – вот телик один уже есть в хате, насчет второго он узнает (это вряд ли), если в чем нужда – надо обращаться... Короче мы довольно бестолково и бессвязно вращались вокруг очень острого и болезненного вопроса: он ждал, когда я его задам, а я – когда он выговорится и перестанет многословием нагнетать эмоции, как многие восточные люди. В нужный момент, в возникшей паузе, я высказал то, зачем подтянул его на разговор: – Я ведь не люблю стукачей. Не терплю всю эту масть наседок. В принципе, я ведь знаю – кто, и как... Юра понял: – Тоже не люблю их. И все. Он замолчал. Я, то что нужно, высказал – доходчиво и ясно. Дальше посмотрим – какие будут действия. Днем, после обеда, одного из двоих оставшихся под сомнением назвали с вещами. Он был, казалось бы, удивлен, но быстренько собрал вещи, смотал рулет. Потом выяснилось, что его перевели в другую хату. И все, финита, наши продолжали пить чай, забивать пули, играть по-дурному в нарды на поллитра воды, на съесть полбуханки чис-кейка, бесились короче в меру – особо никто ничего и не заметил, не понял – ну перевели человека, и перевели. Перевели и забыли, тюремная память коротка, сегодня ты в одной семейке ломаешь хлеб, завтра – в другой... Большинство находится вне этой борьбы, редко кто откровенничает и о себе, и о делюге, а если что и говорит, то скорее оправдательное. Хотя новому наверное, знакомо это обостренное чувство, как инстинкт, иногда спасающее жизнь: если можешь избавиться от Иуды – избавься. Хоть это все непросто, а иногда и недоказуемо. "В такой-то хате был выявлен сука такой-то, информацию сливал через письма. Был в...бан и выкинут из х." Юра напоследок все-таки добавил пару слов, пару звеньев недостающей головоломки: – Уважаемый! То, что выносишь с собой на шмон – не надо носить. – Что я ношу? – Уважаемый, ты же понимаешь. То, что у тебя с собой на шмоне, ну, сам понимаешь что... Вот и то, что ему нужно, что его беспокоит, и чем его напрягают (скорее всего, федералы). Вот недостающий пазл в головоломке – все-таки конкретно охотятся за связью, за телефоном. Значит, точно слушают разговоры. Анализ – хорошая штука, беспристрастная, вроде ни о чем поговорили, а складывается по полочкам один к одному: и судья об этой связи проговорилась, когда намекнула – ну, вы же можете по телефону с адвокатом вопросы согласовать. Когда я удивился – по какому? – она только устало махнула рукой – знаем, все знаем. Кто знает? И кто имеет власть над судьями, принуждая их судить невиновных? Кто, чья воля их послала творить преступления, прикрываясь законом? Федералы, контора – часть общего ответа. Это анализ. Добавь к нему синтез – и увидишь цельную картину войны, неизвестной войны внутри страны, в которой ни один предмет, ни один объект не появится нигде не будучи продуктом чьей-то воли – даже эта книга на вашем столе – именно такова, потому что такова чья-то воля, к которой приложена еще и ваша – взять именно эту, а не "Большую кулинарную энциклопедию". Некоторые проявления этой войны – физические так сказать, описываемые иногда как гангстерские разборки, покупка киллеров, сталкивание одних с другими, подкидывание информации одной из оформившихся сил на другую, конкурирующую – в этой игре людьми зачастую, конечно, торчат ушки то конторы, то властных структур, среди которых еще и внутренняя борьба разделившихся неустойчивых царств и пирамид. И анализ, и синтез – лишь добавки к тому, что на самом деле видишь и ощущаешь в полноте, духом – войну между землей и небом, тьмы со светом... И во многом этом знании – действительно, многая скорбь. Скорбь о потерях, о том, кем мы могли бы быть, и кем стали, к чему вела нас воля – кого к империи, кого к власти – и к чему привела: пуля в живот, или душевное омертвение, смерть при жизни. Выбрать жизнь – при торжестве смерти – это очень большой риск и искусство, которое необходимо, чтобы убедиться, что выбирая жизнь, ты выбрал жизнь – иногда это за гранью всего мыслимого, и тогда остается спросить только одно: как жить? – у Того, Кто и есть Жизнь. В хату, действительно, заплывает иногда телефон. Но зная всю подноготную войны, и обстановки по всем фронтам – он особо и не нужен. Ну, иногда, маме позвонить, успокоить – она-то ждет всегда, да и то, так, поболтать, чтоб не расстраивалась, не переживала уж очень по творящемуся беззаконию, суду неправедному, больше похожему на преступление, как все, к чему причастна лютая злая воля. Ну, друзей послушать – у кого сын родился, у кого машина новая, в монастыре в этом году сложности – меда мало, да и грибов еще нет... А то, что думают, что ношу "балалайку" с собой во время шмона, и что искусно прячу – пусть думают. Значит, во-первых, не все хорошо со связью у наседки с ее хозяевами, а во-вторых, хозяева опасаются, боятся звонков – и пусть боятся, пусть трясутся – это их привычное состояние. Наше время придет, пока мы живы, а это им недоступно, хозяевам хозяев контор и их наседок, потому что они уже – мертвы, став чужими – аспидами и василисками – при их никчемной жизни, жизни подземно-подводных гадин. # 22. Россия на воле. Соотношение пассионариев ("пассион" – страсть, пассионарный – способный к жертве, самопожертвованию) и тихо-мирно обитающих реликтов, иными словами людей, лихих, воинствующих, "длинной воли", и обывателей-землепашцев, а по нынешним меркам иногда и так – вертких челноков, бандитов, и бомжей, нищенствующих жителей брошенных лесных посёлков, не приспособившихся пробиваться, но и быть самостоятельными, не пить, не грешить, верить – всегда в Россию было где-то на порядок больше, чем в остальной Европе, за всю историю русской государственности. Этим соотношением характеризовалась необходимость устойчивой, жёсткой, централизованной, авторитарной – монархической власти, способной малой кровью удерживать семью, которой являлась Россия на протяжении веков, в бодром настроении духа, в прочной уверенности в завтрашнем дне (трансформировавшемся в партийно-бесплатный патернализм времён "застоя": бесплатные путёвки, врачи, квартиры, хлеб почти что даром, коим кормят коров и свиней…). Россия не может не рождать красивых, стремящихся детей – и потому в нынешние времена нынешним властителям, чтобы хоть как-то обуздать эти сверх-ядерные русские энергии – приходится создавать и чеченскую мясорубку для парней и секс-глянец-индустрию для девушек, плюс гей-лесби, а попросту сказать – пидерсию, чтобы не дай Бог всё пошло в сторону созидания. Для этого (мало нам кавказско-турецкого рабства на наших границах) – в каждом городе заведён гарнизон – контингент, имеющий особый статус: чёрные люди за чёрный нал содержат чёрную, не дающую никаких налогов, экономику (кроме дачек – министрам внутренних дел и разного рода проверяющим). Об этот искусственный продукт жизнедеятельности не способной управлять по-другому Пидерсии бьются в священной для себя войне лучшие молодые люди, и от них терпят поношения и приставания практически все наши девушки. И третья роль, отведённая этим инородцам-иноверцам, наёмникам Пидерсии – быть в случае чего громоотводами, снимающими излишнее напряжение. Это своего рода – графитовые стержни, тоже нечто неживое, продукт экспериментаторов, громоотводы, в которые будут биться русские атомы, принося для авторов эксперимента – и энергию, и кайф, от самосознания насколько они овладели русской душой, её тайной, что способны удержать реакцию на нужном уровне. Мы для них в лучшем случае – атомы и батарейки. Некоторые даже пытаются классифицировать, меряя в процентах искренне верующую часть населения (академик Раушенбах: таковых 4-5 %, не более…), управляя остальной, более податливой, пластилиновой тепло-хладной массой, не обладающей зарядом воли, с помощью более простых, экономических средств. Например, стоит только напечатать денег меньше, чем произведено товаров и услуг, как эти самые производители выстроятся в очередь, расталкивая наименее активных, предназначенных на исчезновение. Жёсткий кнут дяди-печатника дензнаков приобретает повышенный интерес к его фигуре, к его функциям, находит спрос в его замене – и соответственно – строжайше отслеживается и карается любое произведение фальшивых денег. Сколько дают? Откройте УК, посмотрите сводки… Есть способ более простой, но он – публичный, не такой скрытый, ведь мало кто знает – сколько мы сами произвели. Это способ изменения всего одной цифры в бюджете. Эту цифру не скроешь, поэтому здесь приходится прятаться Пидерсии за ширмой партийно-парламентских представительских функционеров, открещивающихся постоянно: это не мы, мы боролись "за", а вышло "против" потому что вот те-то сделали так-то… Одной цифрой в бюджете можно уничтожить миллионы русских. Одной цифрой в бюджете на финансирование сельского хозяйства разбомблено десятки тысяч русских деревень (а что такое настоящая Россия, если не деревня?), уничтожено сотни тысяч русских предприятий (а кто такой русский, если не работающий, придумывающий, изобретающий – от Калашникова до Сикорского и Харламова-Давыдова – "Харлей-Девидсон"). Одна эта цифра жжёт и указывает, что мы живём не в семье, где детям заворачивают завтрак в школу, а в химере, где безумные экспериментаторы этих детей посылают в топку войны, продают в бордели, на органы, делают из них биодобавки для продления своей бесценной жизни (как фонд Алексия 002, управляемый Гульнарой Сотниковой). Все остальные, кто не пошёл на органы и в бордели – пошли в тюрьмы и лагеря. Вот она, нынешняя доля русских – или стой на дорогах, обслуживай проезжающих хозяев, или иди в геи, или умри в Чечне, или спейся, обколись, загнись от нищеты, если привык молчать, жить под шконарем, загнанным в трущобы обрядоверия "красной МП-церкви" и рутинного сериального бездушного следования новым стереотипам – живи пока, обслуживай чужую нефтяную трубу, забудь о том, что ты – русский, коми, карел, – потребляй ежедневную жёвань для простецов, да не забудь сломаться на пятаке перед проезжающим батюшкой-президентом, коганом, цинновером, эпштейном, менделем, абрамовичем, швыдким, клебановым, кириенко-израилем, лужковым-кацем, немцовым – лидером партии "молодые евреи за демократию" – или кто им придёт на смену. Как вы думаете, добровольно, доброй волей, допустят они туда истинно русского? Собственно, всё вокруг продукт чьей-то воли. Даже чашка с кофе (хорошим, дорогих сортов, с корицей, с чёрными пузырьками закипающего продукта и белой пеной раза два-три добавленной холодной ключевой воды) – даже эта чашка на вашем столе сама там не появилась, и стала именно такой, а не "Милагро 3 в 1" потому, что кто-то – в данном случае вы – предпочёл раскошелиться и на зёрна, и не полениться принести воды из источника. Смесь событий, веры, их историческая цепочка с чётко прослеженным мотивом приведёт вас к своей истории – что и когда появилось в вашей голове, как мысль, что родилось, а что погасло – желание супчика-лапши тоже мелькало, но вам захотелось свежей головы, чтобы читать эти хроники – и вы выбрали: кофе. Это путь естественной, от живота, от жизни – мысли. Со всеми её простыми прилогами и составляющими. Более сложными и порой, невообразимо сложными, являются пути мыслей, идущих не от естества, но от духовных источников. Их путь – от Бога или от сатаны. Других личностей, имеющих возможность дать человеку мысль с её приложениями – просто нет. Как распознать, чью волю, соединяя со своей, ты в данный момент исполняешь – это большое искусство, духовное делание, с накопленными за века опытом и практикой, и с историей побед и поражений. Редко когда зло объявляет, что оно – зло. Зачастую оно прикидывается большим добром, чем само добро, искажением Божией воли. Отними у мира волю Божию – и зло останется неприкрытым – и человек ужаснётся, насколько часто он, даже не сознавая того, по своей волей – падал и спотыкался, служил злу и абсурду, разрушал и проливал кровь (не по воле Божией, тут тоже всё ясно, как выразился Иоанн Златоуст, что "убийство по воле Божией лучше ложного человеколюбия") невинную. Историки и политики-практики обычно имеют дело с разными смесями продуктов воли, свободы, принуждения, сами исполняя чью-то волю и занимаясь своей химией-алхимией, предлагая осознание прошлого (для чёткой картины-плана, куда и в какое будущее гонят страну – обычно являющуюся иллюзией и миражом, как коммунизм, вечно удаляющийся, как горизонт…) с некоторой долей пафоса и романтики – чтобы хоть путём деклараций и идеологических структурных композиций, вуалирующих личные и групповые интересы – пройти кратчайшим путём в своё царство, где они будут свободны. Целью является установление своей личной свободы, через ускорение единых химико-общественных реакций и замедление или разрывание других связей и соединений. И – мы в царстве, либо установленном согласно небесной воле, либо – в царстве тьмы, порока и страстей. Попутно летописцами и историками создаются свои, удобные, сглаженные и отшлифованные версии (вплоть до происхождения нынешнего царства от животного мира, от обезьяны) и остаётся только отсекать и держать по тюрьмам наиболее активных, преподавая остальным то, что нужно (например, Россия – страна дураков и пьяниц, не способных работать эффективно – нынешний миф). Это не анализ прошлого, это скорее биосинтез, создание биороботов, людей, лишённых своей воли, подверженных стадным комплексам. Кто ты, что ты? Мало знать, что ты сделал или нет – необходимо выявлять мотив твоих действий и бездействий. В попытках описать всё, абсолютно всё – у нас нет недостатка. Вот только при детальном рассмотрении это всё куда-то улетучивалось, поскольку во-первых вместо истины устанавливалось только то, что нужно было рассказчику о том, как мы хорошо жили и будем жить, а во-вторых, более честный человек вынужден был говорить фразу: всё в руках Божьих, констатируя, что это всё, как роса – рассеяно по отдельным действиям разных людей, чтущих святость, оставляющих в своём мире место святому, незыблемому, за что можно жизнь положить. Целью людей власти, в том числе и нынешней, является не то, "чтобы не было войны" – а то, чтоб не было революции, в разном понимании этого слова. Ре – назад, волюция – движение. Движение назад, к будущему в прошлом. Будто мы случайно проехали свою остановку, осознаём это и возвращаемся назад, исправляя ошибку, увидев в этом прошлом нечто очень важное. Власть тоже понимает сущности, связанные с общим состоянием общества, и всячески пытается опорочить, перезахоронить, похоронить наше державное монархическое прошлое. Подобное тянется к подобному, человек, у кого по нашей пословице будет царь в голове – будет тянуться к самодержавной, верующей, любящей и его и многих, и любимой своими детьми, России. Именно поэтому в лучшее рейтинговое время раньше завывал Радзинский, стремясь опорочить если не царя, так его окружение, если не окружение, так народ, живший на монархических высотах, а теперь его сменили другие "сучкорубы", обрубающие последние ветви с ещё живой нашей исторической памяти. Власть очень хорошо понимает, что из пеньков не построишь небоскрёб. Из школ изгоняется историческая наука, подменённая набором мифов и американизированных комикс-экзаменов, плюс создаётся искусственный вакуум в области самостоятельных, деятельных, думающих, анализирующих, синтезирующих, решительных людей. Кого не отсосёт американский пылесос "утечки мозгов", того отстранит любимая "красными" "Белая стрела". Кого не удаётся купить и поставить в позу "немного пригнись", искалечить в Чечне, сгноить в безденежье, столкнуть с инородцами, оглупить "Аншлагами", соблазнить, совратить, споить – тех опозорить, раздуть против них истерию, чтоб толпа в который раз потребовала: "Распни, распни!.." Тут уже "Белая стрела" не поможет – при столкновении веры нужна публичная, испрошенная толпой, казнь. Иначе вера только приобретает новых мучеников и апологетов, пока ещё про себя, не открыто ужасающихся тайным механизмам репрессий и подземным кровавым рекам, пролитым химерой: под названием эРэФия. Отсюда истерика против якобы существующего "русского фашизма", а точнее – против любого русского. Отсюда законы "об экстремизме", доведённые до абсурда: сажать! Сажать за критику высших чиновников! Империи создаются духом, и личностями, следующими путём этого духа. Нынешняя химера создана из людей-кирпичиков, предпочитающих нормы статусного потребления: я не такой, как другие, потому что питаюсь в этом ресторане, хожу в этот ночной клуб, могу купить себе дорогую женщину (дорогущую пока не могу) – но в то же время я не такой, как те, кто выше, я ещё не вошёл в их клуб, не могу себе позволить по статусу некоторых вещей, людей и блядей… У меня десять миллионов, значит, надо двадцать, у меня пять миллиардов – нужно ещё трижды по столько. Удовлетворения, оргазм – при переходе от одной цифры, к другому порядку, от одной ступеньки – к другой. Духовное наслаждение исключительной, эксклюзивной особи, могущей себе позволить иметь то, что заказано большинству смертных. Полубожеское состояние всемогущества рассмотрения под микроскопом тонких нюансов своего желания и предвкушения его исполнения. Сатанинская гордость. Прелесть обладания самой возможностью иметь, искушения все-подчинения, тотального контроля за любыми подозрительными шевелениями. Вот особенности Пидерсии, государства-могильника, возведённого на одной шестой части земной суши. Нами пока что правят безнадёжно больные люди, объединённые иррациональным духом, верой в Золотого тельца. Посвящённые в эту веру, приближённые живут по своим законам, судятся своим судом и считают действия с точки зрения разума целесообразными только тогда, когда они не противоречат их вере. Как бы ни были бессмысленны, или преступны по букве закона действия их начальников – они всегда идут вне критики, более того, за их критику, высших чинов – надо сажать, убивать, распинать, ведь принадлежность к тайне говорит о том, что они творят добро, настоящее добро – близость к ним, это близость к богатству. А на что ещё может опереться человек? Смысл жизни? Быть поближе к ним, среди них, удастся – выше их, купить их и других наёмников для своей защиты, иметь их всех, весь мир… Обладание всем миром, видимым миром – конечная земная цель. Но сатана не может обладать и управлять Божиим. Ему неподвластны святые и Христова Церковь. Если это так, то надо хотя бы уменьшить их число, их количество, их присутствие, их уважение к царской власти и благословение действий Белого Царя. И едет в Нью-Йорк посланец-президент, добиваться того, чтобы если не искоренить, то хоть уменьшить Белую Русскую Церковь – купить продажных архиреев, оболванить неискушённых. И до того А-2, он же Ридигер (болтавшийся по эстонским немецким концлагерям с письменного дозволения гестапо и с подписью о сотрудничестве с ними), он же "Дроздов" (стучащим под этим псевдонимом в "контору глубокого бурения") – едет в Нью-Йорк в достопамятном 1991 году, к раввинам Нью-Йорка: "Шалом, братья! Ваши пророки – наши пророки…" Вот действия нынешнего двуглавого дракона – одна голова на реках и морях крови безумно обогащается и продаёт всех и вся, другая – блядствовавшая со всеми режимами (коммунистическим, национал-социалистическим) продолжает своё дело и сейчас, раздвигая ляжки и перед раввинами, и перед нынешним режимом – педерастическим. Они не могут жить без поганства, без похабщины, без того чтобы, искорёжить, исковеркать всё, начиная от веры и кончая экономикой страны. В математике есть способ доказательства "от противного", когда рассматриваются по очереди все случаи и отвергаются: и это плохо, и это не годится. В данном случае – конечно, всё у нас плохо, но хочется передохнуть от этого. Без глотка воздуха в жизни нельзя – это не математика, гораздо выше. Я рождён от любви. Отец любил мать, она – его. Прожили вместе всю жизнь. Бывало, хотели расстаться, даже разошлись на полтора года. Меня берегли, говорили, что отец уехал в командировку на Урал – и всё же не смогли жить так. Сошлись. Я благодарен их любви, оказавшейся сильнее очень многих соблазнов в жизни. Отец умер, а его любовь жива до сих пор, как и его душа. По образованию он был физиком, конструктором, инженером. По вере ему просто полагалось быть атеистом. Но он так любил меня, что от начала до конца, от фундамента до маковки, строил со мной ту церковь в деревне, о которой я говорил раньше. Его любовь была сильнее того, чему он отдал жизнь – вере в познаваемость, первоначальность физического мира. Если мы и разыскиваем что же на страницах этой книги не из области от противного – так это любовь. Любовь и святость, которые – есть в России, которые сильнее всего, что может им диктовать Пидерсия. Святость сродни сверхпроводимости – однажды попавшая туда энергия не исчезает, а преумножается и накапливается, свет и яркость всё усиливаются, как бы ни был узок внешний физический круг (невидимого мы можем только коснуться, прибегнув к помощи святых). Пидерсия умеет только гадить, жрать и гадить, уничтожать и извращать. Именно сейчас видно, насколько преступным является правящий режим, максимально изуродовавший и жизнь отдельного человека, и его семьи, и всего государства – все уровни, замордовав с целью обладания чем-то "по закону" – опутав всех паутиной бумажной болезни. Основой экономики является произведённый продукт или услуга. Пидерсия же, ничего не произведя, положила рядом с продуктом гору пустых бумажек, смешала, и предложила сыграть в лохотрон – в итоге в нашем стаканчике: ваучеры и обещания, в руках Пидерсии – сотни и тысячи предприятий. То, что они называют рыночной экономикой – гипертрофированное "чёрно-рейдерское" рабство, зависящее от поползновений этнических группировок, в основном имеющих свои государственные образования за пределами России – по сути хаос, в котором есть только один определённый порядок: чем выше ты забрался – тем более несвободен. Если свободу понимать как то, что ты в своём бытии выбираешь необходимое, тобой не обладающее, а не тебя поимели и имеют, и в силу этого ты имеешь свободу на выбор иметь других, менее дорогих, чем ты, членов пирамиды пассивных "непонятных "неформалов" – пассивной пидерсии. Да и откуда взяться нормальной жизни, нормальной, национально-ориентированной экономике без нормальной национальной политики? Нормальная экономика характерна, как экономия на насущное – в империи, производящей, в силу осознанности действий своих чад, огромный избыток. Империя как способ жизни белого человека – это всегда распределение огромного избытка в пользу нуждающихся, слабых, которым и нужно-то немного – кто-то приносит сам собой урожай "в 30, 60, а кто-то и в 100 крат"… Война для империи, заботящейся о своих птенцах – всегда дело очень хлопотное и дорогое. Для Пидерсии же – очень прибыльное, какую бы она тактику ни избрала: четырёхслойную времён Отечественной (три слоя настилает и по ним идёт четвёртый), или гнусно-чеченский (загоняем детишек на улицы города в консервных банках, где устраиваем спортивное состязание – кто больше сожжёт). Турецкие, балканские, кавказские, европейские войны – опустошали русскую казну до предела. Возможно, кавказские войны вообще были ошибкой: мы приобрели шатких союзников и небольшие небогатые территории. Армян от геноцида защитили, но сегодня во времена нашего геноцида они что-то не очень торопятся отплатить нам помощью. Население помнит до сих пор гораздо более о своих закавказских корнях, а мы, путём бестолкового интернационализма (насаждаемого Пидерсией, когда ей это выгодно), кормим через торговлю кавказские страны, которые бюджеты-то свои верстают с учётом того, что они уторгуют на наших "мандариновых рядах" на рынках. Нам что, своих уже не надо кормить, что мы на 1\3, на 1\4 дотируем их бюджеты? Да ещё вынуждены постоянно держать довольно солидные войсковые гарнизоны на пограничье. Сравните, насколько перестали сразу же отдавать эхом некомплиментрарности огромные сибирские завоевания, проведённые даже не армией, а небольшим отрядом (сегодня бы назвали ОПГ) Ермака; и насколько серьёзно сегодня нам аукаются те кавказские победы – противостояние стабильной национальной некомплиментарности, которая с границ давно уже переместилась внутрь страны и разлилась по всем городам и весям России, где торгуют мандаринами и гонджубасом. Ещё большей, если не решающей победой-поражением России стало приобретение южных территорий, заселённых местечковым жидовством. Приобретение более чем сомнительное было на протяжении веков сдерживаемо указами о цензе оседлости. И действительно – зачем нам те, для кого нет ничего святого? Если мы по мере анализа геополитики, взаимопроникновения культур, внимания к национальным особенностям – примирились с Кавказом, особо не настаивая на своей власти там, имея кавказских князей в политической элите, кавказские дивизии – в составе армий, то есть жили бок о бок, параллельными мирами, то с "местечком" – такое было невозможно. Установка "местечка" только на мирское, на земное, на выгодное, порождала (где бы она ни появлялась) одно – бей его, спасай Россию! (Впрочем, как и во многих других странах – в Испании, в Англии…). Путь местечка – путь Иуды, предлагающего: "давайте продадим масло и раздадим нищим!" – путь зла, прикидывающегося добром, большим, чем Сам Бог, чем Христос. Это путь, где ничего святого, путь разрушения государств, убийства царей, геноцида (в Пурим местечко празднует победный геноцид над персами). Сразу после революции 1917 года "местечко" хлынуло, наводнило обе наших столицы. И при тотальном уничтожении коренных русских родов, целых слоёв русского общества – создало своим миллионно-швондеровским нашествием "квартирный" вопрос. Эта атака завершилась полным "воцарением" в 1991 году, возобладавшей идеологией стала опора на самое худшее в человеке; на компромате, как на цементе, выстроена "вертикаль власти" этого ига, этого нашествия. Никогда никто не ринется в атаку, не имея поддержки, в одиночку. Тем более, чтобы захватить и удержать страну потомков тех кто уже отрезал два ига – без удерживающей круговой поруки невозможно. Сегодня насаждаемое "единорастами" добро, используемое как пиар-акция – "продадим масло и раздадим нищим" (перед телекамерами) – это и есть царство Иуды, будь он жив, он был бы тут бессменным их лидером. Местечко, имеющее целью наше рабство или уничтожение (как и всего мира), захватило с собой на наши территории в качестве наемников и тех, чьи аппетиты поменьше. Зауралье наше правится Китаем. Кому-то – наши рынки, ещё кому-то – наши дети, уже поголовно знающие все уличные цены на дурь. Геополитически Китай даже не скрывает своих властных амбиций, называя нас "большим больным человеком". Он готов поуправлять Дальним Востоком, Сибирью, более здраво, чем мы – это намёк, в котором они предупреждают тех своих сородичей, что более миллиона в год пополняют количество дальневосточного населения – действуйте осторожно, пока Гулливер не проснулся – его можно опутать. Путём современной, идеологической войны "единорасты" готовы открыть наши границы не только своим жёлтолицым союзникам, но и всей иммиграции – в основном незаконной. Пидократы слабо размножаются, а чтобы количественно не было заметно их слаборождение и чахлость – они приглашают чужаков, а по сути – наёмников: придите на эту чужую для вас землю и возьмите кусочек – на рынке, через наркоточку, через подпольный цех – за это вы будете нам обязаны отплатить своей кровью – часть из вас, буфер между россами и "единорастами" – будет побита, избита, выкинута из страны, патриотами которой вы никогда не станете! И Китай, и Кавказ сегодня платят эту цену кровью – дань игу. Время течёт. Уже второй раз за то время, что я заехал – идёт по телику "Боец", он же "Немой". Правда, оконцовку смазали – вместо песни "Странная ночь" – анонс "Солдат"-тринадцатых, тринадцатого сезона обгаживания русской армии таким способом. Есть и иные – "Задов и компания"… И мы опять уйдём в сторону, в дебри ужасов идеологии, если потянем эту ниточку, хоть давно пора бы не ужасаться тому, что происходит, и готовиться, и готовить сбывающиеся пророчества. Течение времени многих несёт к смерти, и издалека большинству кажется непреодолимым последним водопадом, который перемелет твои кости в прах, не оставив этому миру ничего, кроме кучки электронов и атомов, бывших твоим телом – этим и слаба Пидерсия: страхом смерти. Этот страх она и эксплуатирует, бичуя смертями других, кто ужасается этим смертям, не видя, как далее из умерших зёрен возрастают плоды, в тридцать, шестьдесят, а то и сто крат. Пидерсия, сообщество голубых поносников, пидократов, единорастов – слаба тем, что она размножается, сея смерть, передавая бразды правления предателям, стукачам и крысам, опираясь на иуд, родства не помнящих, и прочую шваль – слаба тем, что её распространение, размножение идёт путём заражения, путём мастёвой окраски, отбора затем худших из худших, путём вечно ноющего обиженного меньшинства. Пидерсии для управления Россией необходимы инородцы также оторванные от своей родины (и у этих родина – предательство и ад, и отец их, вернее, отчим, злой бешеный отчим – маньяк – сатана, и заразить этой неприкаянностью они пытаются всех). Тот, кто заразился их болезнью, лёг под них – потерял родину. А инородец поймёт их приказы и даже молчаливые намёки – и будет безжалостен в уничтожении и эксплуатации хозяев русской земли, всего оседлого населения. Эти кочевники подготавливали агрессию 1917 года, а затем скачок наверх 1991 года, поскольку сразу, с первой революцией всё подмять и переделать не удалось. Кочевники и паразиты не могут управлять, они умеют только гадить и плодить болезни. Пидерсия вынуждена была отступить и поделиться, подвинуться на троне. Сталин потихоньку подъедал евреев из верхов (возможно, находясь в ложном положении, будучи неспособным победить врага его же оружием, его же идеологией – всё-таки ложь, трусость, предательство, обман, страх смерти – их оружие), но только установил некоторый баланс, всё же дозволяя им быть и наркомами, и членами Политбюро, и мучителями из троек НКВД, и идеологами-комиссарами, валившими слоями русский народ под свои ноги на Великой Отечественной. После его смерти оттепель шестидесятых как раз характерна обрусением Политбюро, полегчанием климата. Пидерсия ринулась в диссидентство, опять в ряды разрушителей государства. КГБ по пятому пункту не принимал их в свой орден, и война диссидентства с "конторой" приобрела черты "священной" – мученики которой, отсидевшие в ссылках на казённых харчах, и по за границам с Израилем и США во главе – вернулись к 1991 году "апостолами" второй революции, нынешней, авторитетами нынешнего пидо-демо-торжества Пидерсии на русских просторах. Третий Рим, казалось бы, у её ног. Во многих книгах серьёзного характера, анализирующих нынешнее положение, очень качественно описаны ужасы нынешнего геноцида и нефтяного безумия, симптомы болезни "большого белого человека" – России. Тем не менее, это касается следующего за анализом синтеза – тут полный крах: иллюзия на иллюзии. Очень многое упирается в партийную принадлежность пишущего, в его личные фантазии, амбиции – и в результате – беспомощные советы "потерпеть и ничего не делать, само рассосётся" ("Проект Россия"), до ожидания, что нефтяную и газовую отрасль возглавят люди, которые дадут присягу никогда не выезжать за пределы России, сами и их потомки ("Почему Россия не Америка?"). Сделав точный диагноз, надо намечать ход лечения. А наметив – приступить к операции. А это страшно, поскольку надо применять силу и идеологию, не просто адекватную силе и идеологии Пидерсии – а превосходящую! Идеологию не просто на грани сил человеческих, но на грани смерти, за гранью возможного (для разума) – на уровне пророчества и священной войны. И ещё раз приходим к тому, что ни либерально-экономические выкладки, ни групповые партийные амбициозные проекты – ничего на самом деле не изменят и вряд ли конкурентноспособны с насаждаемой верой и идеологией поклонения Золотому тельцу. Скорее, наоборот, самоуспокоение – что, видите, нет выхода, и не надо бороться – работает невольно на то, что русский вольный человек всё больше заключён в рамки выбора, принимая который, он становится другим человеком, общечеловеческим стадным ничем, короче не русским. Русский – это свободный. Идеология, вера и церковь, способные убедить его и повести за собой – это белая церковь и белое движение. Как уже не раз было в истории, и что собственно русских сделало русскими, спаяло в созидающую удивительную нацию с неповторимым государством, в рамках которых не подверженный искушению постоянного исторического выбора между хорошим и ещё лучшим, хорошей властью и ещё более лучшей. Борис и Глеб, первые наши святые, даже зная о неприемлемости действия Святополка окаянного – тем не менее идут и на смерть, и не желают даже ценой своей жизни изменить хоть на йоту отношение к власти и порядок властвования у русских. Для русского всегда есть батюшка – русский Белый Царь. Он и ответит на все вопросы, он прикажет – и на смерть пойдёшь, и завоёвывать, что надо (недаром уже редуцированно авторитетных людей называют батями – однозначно, непререкаемо подчёркивая авторитет, не подверженный колебаниям конъюнктуры). Его, Белого Царя, дети – уж точно не будут вздёргивать за рубеж и устраивать свой бизнес в Израиле, мутить с нефтью на американских бензоколонках… Это дело – низкое по сравнению с высотой монархической России, по сравнению со всеми благами Запада, к которым так открыто тянутся неисправимые и неизлечимые ни духовно, ни физически нынешние наместники России. В метре от меня Коля "Толстый" усердно пишет письмо в правозащитную организацию. По букве приговора получил два года за то, что пьяный сосед около его дома пнул его собаку и, укушенный, ходил по посёлку, пьянствовал – раны загноил. Соответственно, через 3 недели такого "лечения" экспертиза устанавливает увечье средней тяжести, и суд несмотря ни на что, отвергнув даже свидетелей – влепляет два года. Это внешне. Внутренне, по существу, – Коля мешал соседу-барыге, оказавшемуся к тому же молдаваном, банчить на его улице, в его посёлке – приходилось втихаря подгонять фуру, делать вид, что туда-сюда перегружают гнилые помидоры, и потом ещё эти "помидоры" сутками охраняют некие субчики. В полутора метрах – спит Серж, полное имя которого даже трудно произнести – вроде как Серажутдин или что-то около. Спит после ночной дороги, после трёх своих намазов, омовений, или как их ещё обозначить. Спит на полу, хотя у него и есть своё место, но он устроил из нескольких матрасов диванчик, постелил плед – готов, не шевелится в своей бейсболке. Двое сухоруких (на сегодня в камере – три инвалида) расплетают пиджак, оставшийся от Сашки-Лесоповала. Тот с такой радостью уехал на посёлок, что всё позабывал. Ещё двое чинят кипятильник, не торопясь подрезая железо нагревательного элемента вокруг провода, не торопясь опять же заготавливая пакеты, чтоб потом запаять вместо изоленты. Сова в трюме. Другой недавний малолетка Денис "Малах" – закутался как личинка в в чисовское одеяло – и постанывает во сне у меня под ухом. Телевизор молчит – я тоже пишу эту книгу серьёзного характера, пытаясь донести одну простую мысль – многое уже сказано, даже излишне много – там, где надо действовать и собирать для действий, отбросив лишнее – оставив лишь веру, волю и разум. Это сложнее всего там, вне этих стен, когда кругом – девушки, "соблазны" – рама падает… Хотя давно уж разжёвано, пережёвано – нынешняя болезнь – а по сути смерть под Пидерсией – просто так не пройдёт. Телевизор молчит. Надоел бесконечной жёванью. Хотя тоже старается, чтоб эти строки вышли без помех, чтоб наконец-то когда-то сказали правду и о их страданиях, или о их судьбе – хотя, Россия живущая по праву Божьему, всегда жила именно так, именно ощущая лучи внимания, и тепло небесной заботы. Так она выстояла. Оглядываясь в прошлое, можно сказать, что Россия, её огромные пространства от Литвы до Японии – настоящая Россия, приобретена россами не американским, не агрессивным путём – не подавлением и тотальной чисткой: народы с их землями остались на их местах (даже сегодня нефтяники кое-кому платят подачки за использование родовых угодий, но большинству обламывается кому хрен, а кому и два). Кавказ – это уже грань, максимально допустимая граница, на которой кончается комплиментарность. Кусок Польши с местечками – перебор. Явно неловкий кусок – Кёнигсберг-Калининград – с могилой Канта – осколок нашей дружбы – борьбы с братьями-немцами. За него – не стыдно – а полабские славяне (жившие в своё время и по Лабе (Эльбе)) – забыли? Как их сделали не нашими огнём и мечом? Это вечные разборки в одной семье – хоть и дрались с немцами в ХХ веке два раза до кровянки, но никакой ненависти к ним нет, впрочем, как и у них к нам – дрались серьёзно, но не до уничтожения. Хотя, Кант с его могилой всё же карябает нутро – ходил старичок по этим улицам, жил по часам, что-то изобретал, умственного характера, какой уж он наш… Ильин, лежавший в Швейцарии – вот наш. Сен-Женевьев-де-Буа – наше, а этот кусок Прибалтики уж больно далековат от нас в связи с потерей советской империей всего остального, от Литвы до Финляндии. Хотя и с ними у нас была ведь дружба. А дружба это очень много. Мы ещё посмотрим на наши границы, когда в России будет установлено нормальное правление (нужны годы), проведена политика национальной экономики (нужны плюс ещё десятилетия) – по примеру того, что провёл Кекконен под боком у грозного подозрительного и неповоротливого Союза. Тогда, когда встанем на ноги – опять приобретём надёжных, равных по происхождению, по истории, братьев. Ведь были же с Дмитрием, на его стороне на Куликовской битве, и Ольгерд, и Витовт Литовские, погиб под нашими знамёнами даже татарский принц Андрей Серкизов (простецов там не упоминали). Как везде и всегда – к сильному тянутся. Во многом, души многих явлений, души многих стран – подобны женским: любят победителей, устав от рутины и одиночества, и насилия хитрожопых кочевников, рыскающих по миру. Пока страной правят оккупанты и временщики, ограждающие себя от остального общества милицейско-конторским кордоном, мы будем слабы. Настоящий хозяин никогда не прячется в пределах своих владений от тех, кто является его стадом. Нынешние же президентско-депутатские "вылазки в народ", спланированные и срежиссированные, созданные с определённой пиар-целью, в которых задействованы сотни "случайных прохожих" в штатском, не говоря уже о стене тщательно зализанных, – это свидетельство слабости, конченной гонимости. Человек, по-настоящему управляющий даже самой агрессивной средой – является её частью. Иначе его не поймут и не примут. Было бы смешно слышать, например, чтоб кто-то "в законе" ходил по централу или по зоне, ограждаясь от мужиков стеной, ведя против всех контрразведку, репрессии. Это невообразимо. Потому что органичная сущность власти внутри единого государства – безболезненная связь первых с последними, верность на всей территории, где установлено Божественное право. Лихие люди в России были всегда. Но органичная саморегуляция русского общества расставляла их по местам. Наиболее опасные были – по границам. Каждый находил (в идеале, конечно) своё применение. Воровства, внутреннего, разбойного, разлагающего всё сверху донизу как такового не было. Ещё недавно деревня, основа России, жила не запирая дверей. Поставил палочку, или веник – и пошёл. Общий быт, общие для всех, практически одинаково скромные наборы предметов потребления, общие интересы, чтоб сосед-погорелец или молодой семьянин – жили так же, как другие: помощь, построение всем миром, всей общиной, ульем – ему дома, такого же, как у других. Бесплатно, всей деревней, без очереди на жильё, без ипотеки и предоплаты – даром, как и следует по Божьему праву. Единичные случаи баловства, шалости, особой ухарской удали не были жестоко караемы – даже уже поздних времён раскольниковская "ходка" по двум 105-м, и даже 162-м ч.3 – с милой картинкой, как они рука об руку с Софьей каждый день наворачивают супчику на промке, а потом сидят, обнявшись, на брёвнышках – это максимум для того мира, где священник сельский, и урядник в захолустье жили одной пчелиной жизнью: луг, покос, десяток детей, хозяйство, коровы, овцы, лес, заботы о насущном – обрамление для счастья от общения с тем, что свято. В святое не тычут пальцем. Его берегут и живут рядом с ним – тихо, разумно. Лихие люди искали своей доли в другой святости – военной, защитной и обагрённой кровью. Там, где был чужеродный десант – там и наш ответ, там и казаки-разбойники. Кто шёл на войну, кто – в купцы (тоже был рисковый путь). По сути – буйные всегда были не внутри общества, а на границе, на острие, и другая противоположность буйства – в тиши, в уединении, в скитах и пустынях. Мало что делалось за деньги. Деньги знали своё место – быть прослойкой, не более чем, по Божьему праву. Это в наше время болезнь, иллюзия, что экономика определяет всё, что политика – продолжение экономики другими средствами – сеет следующую иллюзию, что в начале всего – средства, деньги, что кучка банкнот, скрученных в тугой рулетик и перетянутых цветной резинкой – этот цилиндрик – и есть ты. И если у тебя нет этой сердцевинки – то ты никто. Это кривозеркальное отражение нормальной реальности: политика определяет экономику, покровительствует ей, политика, ощерившись вовне, не даёт разрушить эти внутренние, нацеленные на создание продукта, а не бумажек – органы государства. На золотых кружочках, коими пользовалось государство – был профиль кесаря, который своим словом устанавливал границы своих действий, давал пример своим подчинённым. Деньги на своём, подчинённом месте, символически служили единству нации, и делить их – было безумием – всё равно, если бы пчёлы стали бы делить мёд: погибли бы все. Наоборот, у пчёл при недостатке гибнут солдаты, но не матка. Сравнение с ульем, конечно, имеет свои масштабы. Империя – гораздо колоссальней, по разнообразию производимого нацией внутреннего продукта, но сравнима по чистоте, по естественности устройства. И стремления к переустройству веками освящённой Божией власти, когда святые – учили князей, как им поступать, воспитывали, а сначала и вымаливали царских детей, беседовали о пророчествах и назначении жизни русской, смысле и необходимости Святой Руси, как свидетельства высокого происхождения и назначения человека (от Бога, – к Богу; а не от обезьяны – во тьму и пустоту) – на таком фоне звенеть презренным металлом, считать произведённую стоимость и переводить её на кир или стоимость доступных женщин – вся эта вера в экономику и её апостолы в кожанках с наганами и красными бантами – выглядели не просто аномалией, а считались воплощённой бесовщиной. Агрессия жидократии в разных её гнусных формах, раны ею нанесённые организму России – демоничны по своей природе. Комиссары в кожанках, как воплощение бесов – очевидная реальность, если смотреть изнутри той, Белой России. Нынешние заявления об окончании гражданской войны их потомков – это ультиматум: пусть русское тело с отсечённой головой Царя, с отсечёнными руками и ногами – армией и делателями, потихоньку забудет о святости, и сгинет, и исчезнет – хватит уж трепыхаться, всё кончено. Некоторые, правда, ностальгируют – Путин: "Я бы мечтал оказаться там в то время, во время революции…" # # # Не надоело еще слушать ультиматумы? – сдавайтесь, всё кончено! Не устали от шепотков садистов, гонящих триллерной жути – России конец… Согласились, что ли?.. Медленная агония обрубка под милостивым наблюдением маньяка, адского выблядка, радующегося нашей боли – никогда для нас не будет жизнью. Существование из милости – не в характере русского человека. Пока Россия рожает буйных – она способна к восстановлению (пока что в помешательстве она сама себя уродует, вырывая своими руками куски своего же тела, взрывая друг друга, уменьшая при каждой разборке наше и так уже малое число). Даже на Куликовом поле лихим людям досталось дело – смотреть за переправой. Минин и Пожарский в своё время, при неудаче, объявлены были бы простыми разбойниками. В опричниках Иоанна Грозного уж точно бы не удержались ди-джеи да звёзды эстрады с гребнями на головах. Так что нужны все, кто может ещё в нашем организме доводить до других единую волю, белую волю, волю будущего Белого Царя. Нужны и добрые, и злые, но те, кто способен идти вперёд, к цели, наплевав даже на то, что считали собственным мировоззрением. Мы способны, когда нас бьют, смеяться в лицо врагам, и вставать, несмотря на рапорты: "Раскидал одним ударом десять сотрудников ОМОН, причинив им лёгкие телесные повреждения…" Почему бы нам не встать навстречу орде Пидерсии? И не стряхнуть вонючих спидоносных тварей? Недолго им ползать по телу страны… Рассвет уже близко… Часть третья.  # 23. Десять веков. Снова тусанули. Третья уже хата на этом централе – сначала 21, потом 79, теперь 67 – и третья часть книги. Камера – опять как 21, строгая подследственная. Срока светят большие, как шутят здесь – набрали плану десять веков (судьи имеются ввиду с прокурорами) – и раздают. Не раздадут – выговор. Раздадут с лишком – премия. За хатой – Денис. Заходит обычный разговор – кто я, что я, что в перспективе, что можно и чего лучше не касаться. В каждой хате на централе – свой внешний вид, своя как говорится "постанова", и своя начинка, свой людской материал. После поселкового, спецлютого транзитного режима, с чуть не еженедельными этапами "троечников" и "троеборцев" (борцов с народным огненным напитком "Троей", а также "Трояром", "Максимкой", "Льдинкой", "Снежинкой" и тому подобными), с неизвестными личностями из таежных посёлков (кем они там были? – о них говорят загоревшие до уреза одной и той же рубашки коричневые шеи, ноги с растопыренными, не лезущими в тапочки пальцами с каменно-гранитными серыми ногтями) – после чуть не ежедневных новостей с санитарно-гигиенического фронта (оказывается, окурки надо аккуратно класть в урну, а не рассыпать вокруг, стол после себя протирать, а не оставлять сладкие круги от стаканов с чаем, шлёмки мыть в раковине не сразу же после того, как там кто-то ополоснул ноги и высморкался, брать хлорку для мытья долины – и так далее – что можно и нужно было научиться подтирать за собой…) – после этого безика напополам с дурдомом я попал чуть ли не в тихую спокойную гостиницу. Шконари – каждому свой. Дорога одна (на себя), не ухабистая (без зацепов, без проблем как словиться – пушки, пули, рваные нитки, распусканье носков, а главное, нервы, тратимые на всё это – в прошлом; тут спустил грузик, в нижней хате вытащили удочку метра полтора, затянули, стукнули в потолок – и вся дорога). Благодать. Утром, днём, вечером – тишина, негромкие разговоры. Телевизор слышно даже на минимуме. Осторожные действия большинства – не задеть, не разбить, не уронить, не совершить лишнего. То, что я как новичок-первоход, принимал за местную норму, не смиряясь, не принимая как данность – оказалось аномалией. Жить не чёртом, не чушком, оказавшимся в загоне – всё-таки свойственно русскому человеку, как это ни стараются убить в зеках на поселковых командировках. Я не осуждаю никого, я просто констатирую факты: человек зависит от окружения, и со временем становится этим окружением, которое может разъесть до нуля, если нет стержня. В новой хате практически у всех – проблемы с судом, прокуратурой, которые слились в единый "хор мальчиков" в своём стремлении – осудить, посадить, упрятать, изолировать, закатать, закрепить. Даже адвокаты – лишь часть этого хора, получающая свой кусок пирога за эту хорошо разученную всеми песенку: сколько будет двадцать разделить на три? Правильно, правильно – девять, семь, четыре… То есть девять – руководителю преступной группы, семь и четыре – подельникам. Магия раздаваемых цифр иногда необъяснима. То, как это связано со справедливостью, какой ниткой – не понятно, немыслимо. Нельзя всерьез воспринимать те лазейки и хитроумные козни, которые уложены в жесткие формулировки обвинительных заключений, потом слегка изменяемые кочующие уже в приговоры, под "вечерний звон" свидетелей и адвокатов: девять, семь, четыре, бомм! бомм! Любой человек подобен луне (в Китае императора даже называли Луноликим) – светит отраженным светом. Святые – Божьим, негодяи – светом демоническим, "который есть тьма". Вообще отражение власти – в её сподвижнике, наместнике – это отражение высшего авторитета, который уже вполне самостоятелен в силу переданной в свою очередь ему силы, или взятой им. Сил, источников сил – всего две. И князья света и тьмы сходятся в мире, сталкиваются, расходятся, хранят свои территории от нападений, используя свою власть во зло нападающим – во благо, охранительное суровое благо – тем, кто свой на этой территории. Кто-то правит своими, приближая одних, послушных, и подавляя любое другое движение – страхом, словом, связанным с применением силы, имеющей свой цвет. Кто-то окриком, другой обрезает гордящегося или поднимает ленивого, либо пускающего пыль в глаза мнимой деятельностью (такие громко, удвоенным эхом повторяют, что нужны нитки на нового коня, пораспускают пару минут носок или мочалку, и вновь на шконарь – чесать пузо или тянуть дармовую "Приму", сетуя на плохое качество сегодняшней баланды…) В новой для меня хате всё делается почти молча, разумно, с расчетом на будущее, с долей предвидения – никому ничего не надо говорить: плети коней, приберись, постели скатерть. После поселковой дурки, когда в хату вползает нечто фантастическое (то ли "чужой", то ли очередной бессмертный-"егорец"), чуть не царапающий наш паркет закрученными винтом ногтями на ногах, только избавившегося в баньке от привычных вшей, – существо, которое разорило "Колгейт" (чистить зубы раз в неделю надо заставлять!) и уничтожившее рынок моющих средств, не говоря уже о порожденном им перепроизводстве туалетной бумаге – прямо с www.пришельцы.ру, ну, или восставшие-из-ада-2007 – после вынужденного общения с такими поселоковыми пассажирами – порядок новой хаты, такой великолепный и оказывается вполне достижимый – не мог не радовать. Он свидетельствовал о многом, – и кто в хате хозяин, и что "строгачи" все же люди посолиднее, и что во главе угла: людское или иное, звероподобное, превращающее людей в животных (что наша пенитенциарная система называет исправлением в сочетании с применением рабского труда) с грубыми инстинктами и потребностями. Сейчас, когда вы читаете этот текст (в газете "Зырянская жизнь" довольно громко названный эссе), когда вы лениво, недоумённо взялись от нечего делать за это неудобоваримое для русского слуха (эссе, кофе-гляссе, юбка-плиссе, что ещё… – все какое-то неудобное для повседневного словоприменения) – хроники, записки – с них уже можно, скажем так, снять гриф секретности (с некоторых страниц) определенных сторон жизни тюрьмы. Хотя бы потому, что прошло несколько месяцев (а может уже и лет, прокурор запросил мне к "своей" полторашке ещё три с половиной, – я не знаю, вообще, когда и кем, с какой целью всё это будет издано?) – и ситуация в какой-то там далёкой бетонной коробочке на третьем этаже сыктывкарского централа – в х.67 вряд ли уже интересна в оперативном смысле. Но плавая по тюряжке, вряд ли стоит описывать даже своим близким, тем, кто ещё вчера был твоим "семейником", с кем ты ежедневно вкушал местную трапезу, с кем делил последнее – даже ему не стоит даже намёком описывать в мульке что нового-хренового в твоей новой х. Могут быть проблемы. Могут не понять – с какой целью задеваешь эту тему и с кем делишься (прошлое здесь опасно так же, как и неосторожное движение). Можно и масть словить "…здобола", если не что похуже. Уметь молчать, не молча, искренне общаясь, сложное искусство. В х. я попал на самую последнюю на централе. А можно сказать – в одну из самых лучших, из приближенных, из передовых. Таких на централе несколько: во-первых, где "батя" сидит, затем – разгонные хаты (собирающие и раздающие), и где сидят особо авторитетные люди, смотрящие за дорогами, за малолеткой... Конечно, везде по-разному, но суть, структура, иерархия – одна. Повод, по которому я оказался здесь, сложно раскрыть на этих страницах, потому что придётся внести много предположений, что уже само по себе будет не отражением, не хроникой, а дорисованной раскраской (с птичками вылетающих за границы карандашных штрихов), искусственной конструкцией – возможно, которой я владею слабо, ограничиваясь для себя и других слишком равновесными формулировками (как эта, секунду назад – для себя и для других), слишком общими мазками кистью, типа: ** мутанули: опер, мусор из общего чувства истерики перед чем-то неизвестным, побежал звонить налево и направо о том, чего не было и могло быть ("опера" тоже люди, тоже смотрят телевизор, их тоже можно понять, когда они говорят, что они тоже люди – хотя, конечно им, рождённым революцией, а не бабой – веры нет и быть не может) – "караул, киллеры, убийцы, националисты, комиссия по правам человека, выставили окно, жалобы на холод в хате, это всё нарушения режима серьезного характера" – и в общем-то путём такого моськиного лая между огней – попытался столкнуть нескольких медведей в этой берлоге. Река времени точит любую гору, любой утёс, каждого человека – до составляющих его, иногда добираясь до золота, иногда унося всё в виде мути, растворимой нетвёрдой взвеси. То, что казалось огромным и незыблемым перетиралось каплями мгновений в ничто, в пыль. Иногда эти процессы ускоряются, иногда секунда может стоить тебе жизни, если ты не готов, расслабился, растёкся, потерял гибкость, вязкость, структуру своей личности. Верующего манит будущее, и его предвестники рассыпанные в каждом мгновении настоящего. Неверующего – страшит. Собственно, неверующих нет, есть те, кто употребляет веру, перелагая её в скверну, пользуясь до того мига "пока", о котором, как о смерти, они тоже знают всё, не зная деталей этого "пока везения", которым они привыкли обладать, под покровом которого выходит из человека зверь полакомиться своими яствами. Увидеть этого зверя – годами развиваемое охотничье искусство. Зверь может быть повсюду, как в "Матрице" – секунду назад резавшая петрушку с киндзой домохозяйка может метнуть тебе этот ножичек в спину. Научиться избегать зверя нужно. Чтобы потом научиться не избегать его. Чтобы потом научиться, чтоб он не мог тебя избежать и укрыться… Денис смотрит на централе за (определенными вещами не входящими в рамки хроник). Из того, что мне известно о нём – чуть не год сидел в жёсткой одиночке, прошёл Крым и Рым, смотрел за зоной в Воркуте в непростые 90-е – шутка ли, и вкупе с его авторитетом, очень спокойным, уравновешенным человеческим характером, совсем не кровожадным, можно сказать, хата – отражение его отношения к жизни, от занавесок на вешалке до медленно фильтрующейся из бутылки в бутылку питьевой воды. Я уже убедился, что на местном празднике непослушания, стоит только отвернуться и ослабить хватку: разнесут всё вмиг. Нас заехало сразу двое. Один, Макс, странноватый уже на первый вид типок в каких-то остроносых ковбойских полусапожках – с ходу попытался сослаться на каких-то общих знакомых, а вот тот-то, К.-младший, да я с ним ещё неделю назад гужевал, да и с К.-старшим сидел вместе, чуть не в семейниках с ним ходил, у-у-у, и с тем-то лазил, и с тем-то ещё вчера были проблемы с мусорами, и отделались от них, авторитетно разрулили, отзвонились… А сюда почему? Не знаю почему. Совсем. Ну, малолетки что-то грузят, но я не при делах… Какие малолетки? Да-а, есть там, грузчики, полное дебло… В чем дело? Да там непонятная какая-то история, вроде как бабку они изнасиловали, а потом убили и ограбили… А? Меня почему грузят?.. Не знаю, не при делах я, а?.. Ну никаким образом. Вот, тапочек нет у меня, не найдётся? Чифирнуть бы… Чифирбак-то где у вас? – Макс этот зашёл в хату за четверть часа до меня, он с готовностью оборачивался на каждый вопрос, курил постоянно свою "Балканку". Я молчал. У каждого события, по какой бы линии оно ни развивалось, есть своё, подспудное, невидимое течение, часть общего. У прямолинейного тюремного бытия многое скрыто в той части, за которую отвечает подсознательное, бессознательное. Наши сны не говорят нам прямо о том, что будет, но напоминают нам, как о прошлом, так и о цели нашего путешествия, о будущем. Мне иногда снится жена, хотя у нас уже несколько лет, как полный расход – напоминание о том, что возможно всё, не временно, не на секунду, но так, как у наших Петра и Февронии Муромских – вдруг отыщется кто-то, вторая твоя половина, суженая тебе. Тут соединяется воедино то, что ты сотворён мужчиной, то, что сложно быть человеку одному, стихийное желание любви, той пищи, которой можно жить, без присущей баланде изжоги. Ребёнок, живущий в каждом. Сложный плод, вкусив который, всё остальное становится пресным. Отец, умерший от рака лёгких практически на твоих руках – очень часто опекает меня во сне, мою рыбалку, ведёт, ограждая от опасностей, как и в жизни, в сени своей защиты – всё это напоминает душе о жизни вечной, где все живы, где нет скорбей, где реки текут, принимая в себя чистую ключевую вечную влагу, не иссякающую и не загрязнённую. В этой воде водится рыба, которая практически сама даётся тебе в руки – не для еды, но в знак милостивого царствования, для которого сотворён человек. Я пытаюсь объяснить невыразимое, то, что выше меня, моего разума – возможно, зря, сам зная всю беспомощность тех, кто пытался и пытается это сделать – невидимое видимым, невидимое, которое является сутью, в отличие от громко кричащего пустого, коварно простенького внешнего. Макс суетится, называя всё новые погремухи – вдруг выстрелит, вдруг поможет, зацепит, сработает как рекомендация, которая сейчас ему ох как необходима – дело мутное, кто его там разберёт, что они там мутили да с малолетками к тому же. В принципе, Дениса предупредили, что я заеду к нему. И отдохнуть от поселкового безика и на диагностику, пообщаться: насколько "белая идея" соответствует своему названию, назначению, преданию, истории, газетной шумихе, надписям на стенах, осторожным или наоборот развязным, панибратским отзывам "красных", не знающих уже что сказать, мечущихся в замках спектра от "киллера" (смешно им?) до "националиста" (совсем, наверное, потешно?..) Непростой вопрос – как быть? – насколько все мы свои в  этом мире? – все-таки первый политзаключенный в этой тюрьме за десятки лет. Нормально ли это и с каким трудом удастся уложить в привычные местные рамки? в прокрустово ложе тюрьмы? Что к этому привело? То ли демоническая злоба, "замутка", то ли никем не организованное стечение обстоятельств, то ли определённые существа (в погонах или без них) постарались – внешне может выглядеть по-разному, но иногда просто напряжение настолько велико, что та искра, которая проскакивает, только кажется неожиданной, а её бело-голубая молнийка между двумя шариками физического опыта – произвольной изломанной формы – а на самом деле ещё удивительно, что до этого не шарахнуло, что людская материя способна выдержать какое-то напряжение без молний и разрядов… Предположения о действии сил распознаваемы по мере появления следующих симптомов. "Замутка" демонов – самое муторное и сложное. Когда мутят люди – проще. Люди, как правило, не супергроссмейстеры (им тут не место) – они, как правило, придерживаются некоторого простенького плана, обычной схемки, имеющей простую материальную цель: устранить, отобрать, избавиться от головняка, показать себя, свой нарциссизм, исполнить на местном театре ту роль, которая отведена, с максимальным блеском, шумом, вниманием. Когда они идут по следам своего планчика, если что не выходит – они волнуются, стремятся подобрать ключи, руки дрожат, ищут, мечутся, выходит всё топорно, грубовато, как в мультике, где рыжие собаки хрипят, плюются, лезут напрямик, с грязным скальпелем к горлу. Когда мутят демоны – тут сложнее – может наступить общее помрачение. Будто все повелись разом исполнять невыученные роли, говорить не своими словами, устраивать несвойственные истерики – и "путем частичного сложения" иногда получается невероятно странный результат. Следуя путем веры, я стараюсь, как могу, насколько могу, быть объективным, трезвым, не поддаваясь одной только видимости, не поддаваясь искушению включиться не в своё дело и пропустить всё – чтоб свершилось то, что должно свершиться – и чтоб приложить к тому, что Божье – всё, что могу, чтоб тот запас энергии и горючего, которое способен вместить – сгорело не зря, приложив свет к свету отражённому. Неправильно я до этого выразился. Отражённый, лишь отражённый свет – все-таки слаб и нетверд: луна всё-таки мёртвое дитя земли и солнца. Недаром князя Владимира называли все же "Красным солнышком". То есть сам он, изнутри, сутью своей, со всеми невидимыми реками, войнами, течениями – горел, сгорал дотла, сознательно, что труднее всего – был не препятствием на пути Божественной истины, но горячим костриком размером с Русь, согретую его огнём. Горящий, взрывающийся человек – сильней атомной бомбы. "И свет во тьме светит, и тьма его не объят" Война невидимая, духовная – особого сорта. Свет светит человекам, а они могут где-то внутри, отвернувшись, предав его, пытаться прелагать в скверну, воюя на чужой стороне. Тьма нападает, паразитирует на том, что есть. Ветер этой войны прокатывается по всему миру, где есть человек – по тюрьмам, семьям, удалённым пустыням, сердцам и душам – плоть, время, пространство трещат, как разрываемая ткань, когда своей волей человек впускает в свои действия демонические сущности. Итак, по порядку. 18 хату, тубиков, тусанули в соседнюю, в 19. Ну, подумаешь, вроде бы обычный плановый ремонт. Но 19 от нас – за углом и вниз. Сразу под нашей решкой – крыша больнички, и между нашей стеной и этой крышей – щель. 18-я то был чуть впереди, и конь шёл мимо, просто по крыше, по шиферу, проблемы были только с гвоздями. А тут, что ни попытка – попадаем, натягиваем дорогу в эту щель, из которой торчит борода развевающихся обрывков коней, контролек, ниток – как щупальца медузы, как жалящие отростки "португальского кораблика", угодившего в эту бочку. Этот пучок водорослей совсем не безобиден, он будет обвивать любую нашу нитку, цепляться, прикручиваться, не давать двигаться, ловить в свои змеиные объятия. К тому же всю эту "жизнь ниток" не видно просто так, невооружённым взглядом. Это видно в зеркало, в "обезь" – в маленький дрожащий треугольник, примотанный Совой к какой-то свёрнутой из газет непрочной удочке. Несколько попыток (сначала ещё надо колено сделать из половинки бутылки из-под кетчупа, согнув как надо, посыпав внутрь соли и нагрев) из новой пушки – обрыв, обрыв, обрыв… Шмон. Успеваем спрятать только "мартышку". С чем вызван залёт – не знаю. Устал уже предполагать. Пока не знаю. Сидим в боксике, из которого слышно, как на продол что-то вылетает из хаты, и шмякается, или звенит, или шелестит, раз – судя по звуку, бутылка из-под минералки, раз – ещё что-то пластиковое, шлёмки, пустые пачки из-под сигарет (за это спасибо, много мусора накопилось, действительно, не замечаешь, как обрастаешь сам ненужными мелочами, как дно корабля ракушками). Возвращаемся обратно. Оказывается – к осени поставили на место все форточки и заколотили раму. И пушки, и колена для стрельбы, и пули, и нитки, и контрольки, на которой висела ширма, и верёвочки под полотенца – всё оборвали, выкинули, всё отлетело. Юра Х…чик, указывая на раму, говорит – вот оставили вам одну форточку, внизу справа. Я же, говорит, понимаю, что надо ловиться, вот и оставили. Отвечаю прямо и открыто (будешь ворон ловить – останешься с носом) – говорю, нам-то надо бы форточку в центре. Юра что-то пробормотал, что зимой поставят раму, и форточка будет сбоку, как потом? И тихонько, тихонько, ретировался, ушёл от разговора. Сделал вид, что забыл, что нам, нужно, отверстие, в, центре, то есть, по-сре-ди-не. Для дорог. Ну, как ещё говорить – и так, и сяк, и в лоб, и по лбу? Дороги были, и будут. Еще когда мы сидели в боксике, Павлуха, дорожник из 19, начал на нервяках снизу барабанить: ауе, не забыли про нас? И пока мы стояли с Юрой и обсуждали тупо местонахождение форточки – он как заведенный, как "Энерджайзерный" заяц – долбил и долбил снизу: Спар-так – чемпи-он! та-та, та-та, та, та! – то есть, вот он я, Павлуха, на месте, пацаны, где вы? Ничего не вижу, вы ловиться-то с нами собираетесь, или положили? Павлуха колотится, как прокаженный – а ничего и нет – мы после шмона ещё и не плюнули ниткой в его сторону. Расстояние-то – тьфу, ерунда! – от нашей решки вниз по скату крыши метра три – щель – и до его решки – ещё метра два вниз наискосок, за угол – всего семь метров… То есть Павлухина решка – прямо под шконарём Колямбы "Толстого". От решки – четыре шага вбок, ещё пару шагов в сторону, и метра полтора вниз – делов-то, казалось бы, хрен да ни хрена… На самом деле – до хрена делов, особенно для дорожников. Такой слой возни, суеты, нервяков – именно дотуда, докуда пи…расу гольфы, как здесь говорится… Грубовато, но верно… И началась жара, клубок небольших по сути событий, которые, как комары, сбились в одну кровососущую тучку, слепо всё и вся разъедающий ком: стреляем… Паха долго-долго ловит (пускает по ветру пустой пакетик на нитке и ждёт, ждёт, пока он упадёт куда надо и зацепится), потом рвёт наши нитки (какие есть, связанные из старой тельняшки). В хату закидывают новенького, Жабика, на белом коне, на котором может его стебануть в любую минуту. Ночью кто-то из дорожников забывает точковщику донести с долины малявки для точковки, а это заморозка почты на несколько часов. Пока всё выясняется, в чью смену это произошло, пока шли отписки, пробивки, разговоры на нервяках по долине, мелочь – маленькие с полтора миллиметра рыжие муравьи облепили колбасу, сломали ручку у заточки, в долину уронили тряпку, опрокинули пару раз пепелки, не понимающий по-русски азербайджанец обиделся, что у него большая голова, а мыслей в ней (помочь сплести нитки, помочь скрутить пули) – мало, Пашка закривлялся и не даёт свитер на дорогу, шмон, Павлухины нервяки, прогулка с целью поглазеть в разных ракурсах на его решку, щель, борода ниток и коней, предложение сделать длинную удочку, сделать суперпулю, запустить дальше, выясняется причина шмона – Юра Х…чик обиделся, что мы аккуратно сняли два стекла, чтоб добраться до середины решки, из которой только и можно словиться с соседями, роняет "обезь" (зеркальце) Сова – и нашёл куда её примастырить, к какой-то еле скрученной газетке, ловим зеркальце часа полтора, без него наши попытки наладить дорогу в 19 – пустая трата времени, темнеет, крутим нитки на пули, смазываем мылом, утро, шмон, выясняется, что Юра Х…чик перепутал, и сказал стекольщику оставить нам другое стекло, а сам побежал тем временем жаловаться, что мы обнаглели, что может заявиться комиссия, что кто-нибудь может пожаловаться омбудсменше (бывшему председателю комитета Госсовета республики, матери моего одноклассника) – на холод, уронили за окно палку хромого Сергея "Директора" (у него одна нога наполовину железная), ловим больше часа гладкую, как гаишный жезл, палку, только выловили – шмон, Жабик полночи крутил нитки на пули из ластика, а кто-то намотал ластик так плохо, что он по заусенцам безнадёжно склеился и запутался, так что невозможно разъять, не рулон – а бесформенный комок, шмон, окно на месте, оставлена форточка в середине, но отлетели по новой два десятка супер-мега пуль, рулон нормального ластика, приходит контролем м-ка от того, кто отвечает на централе за дорогой, с тревогой – что за форточный кипеж и что это за комиссии, отвечаю, что окно с нужной нам посреди форточкой на месте, Юра Х…чик при мне выписывал стопари стекольщику, который перепутал – какую форточку нам оставить (нашел стрелочника), но уже поздно, уже как баба успел сбегать и наговорить всей этой дребедени по всей тюрьме, пишу, что никаких комиссий по холоду, по жаре, по другим причинам не приглашал, даю расклад этой очередной "красной" замутки, которые теперь выкручиваются, за счет стекольщика-стрелочника, я пока в своём уме, советуюсь по всем важным вопросам, без этого в большой тюремной семье ни шага, проходя по продолу одноглазый зам. хозяина страшно кривится, нехорошо улыбаясь и почему-то называет меня "киллером" и "националистом" (боится, что ли? плод всеобщей истерии?) – всё это воспринимается как закусь с "красными" серьезного характера… Вкратце – всё. Устал. Переезжаю в другую хату, к Денису Ш. На заслуженный отдых. От этого дурдома, в строгую подследственную, к нормальным, от этой форменной поселковой некондиции – то белочка, то алименты, то аварийщики, то поселковые заросшие аборигены, то безумные дорожники – не понос, так золотуха – случайные, нелепо загнанные в тюряжку люди. Сочувствую следующим за мной – Илье и Валере. Им тут обживаться по-новой, жить. Пусть у них будет так же – при всей нынешней ситуации – дай Бог, без серьезных происшествий, которых нам удавалось избегать девять месяцев… В новой хате. Тишина. Легко описывать потоки зла, струи грязного мутного селевого навала, и ох как тяжело назвать своим именем хорошее, даже отличное. Читаю Арсеньева – Дерсу Узала, уссурийская тайга, тигры, олени, ночёвки у реки. Нереально тихо. Спокойно. Другой мир. Каюта для ветеранов, залечивающих раны. На прогулке впервые за несколько месяцев – спорт. Подтягиваюсь, учусь бить по лапе, разрабатываю двоечку, удар "отвёртка". – Зачем тебе учиться, Юра? – улыбается Ванька, которого кличут по-местному, то Каньва, то Вакань. Захар на лапах. После моей неловкой серии краснеет, потирает руки. – Юра, точно. Тебе главное попасть, и всё. Не отклоняйся, бей пока можешь… – советует Денис, глядя на мои упражнения и оторопевшего Захара – И ещё, делай вот так, на турнике… И ещё, не знаю что там у тебя с "красными", с евреями, с пиковыми – здесь пока забудь об этом… Не принято. Присмотрись, пойми в чём суть… И всё же спрашивает – кто я, что я? В двух словах, как можно короче, говорю – о вере, "белой" Церкви и связанной с нею Белом движении. Никаких секретов – это мы ещё в школе проходили: начиная с князя Владимира и Иоанна Грозного, минуя Колчака и Маннергейма, и далее – Деникин, Ильин, патриарх Тихон, декларация Сергия о лояльности **-власти (ваши радости – наши радости), похищение в Париже генерала Кутепова, Цветаева, Эфрон и НКВД, Есенин и Блюмкин, расстрелы в подвалах, миллионы верующих, пошедших на смерть… – до нынешних времен, до А2 с его новой декларацией перед раввинами Нью-Йорка (Шалом, братья, ваши пророки – наши пророки), до Талькова и митрополита Виталия, старейшего православного иерарха, видевшего Царя и его семью… Закрыли тему. Пока что на первом плане спорт – достижения, приседания. Зачем мне это? Тем не менее сегодня, завтра, во все последующие дни – за полтора-два часа прогулки – только и делаю, что бьюсь с тенью, с лапой, расквашиваю мерзкую богоборческую харю невидимому злу, паразитирующему уже века, раздающему эти века, как срока, и – надеюсь, верю, жду, что через не так уж много лет и месяцев – исчезнущую, растворившуюся образину, как всё, что имело своё начало. Ленивый день. – Вакань, зацепи с решки аскобала? (то есть колбасы). Каньва, Вакань – Ваня-"Бина" отрывается от доминошек, из которых выложено слово "срок" (гадает, сколько дадут) – Зачем? Разве что кувачам… (Кувачи, я так понимаю – это чуваки…) Денис, услышав статистику по телику: "на одного мужчину детородного возраста в столице Республики Коми приходится столько-то женщин…" – восклицает: – Ого, сколько кувичех на одного кувача!.. –  язык, рождающийся прямо на ходу. О хорошем писать сложно, даже невозможно, как о тепле печки, об уюте старого стёганого одеяла, о том, что в темнице – не обязательно разбойники. И Христос сидел в темнице. Где-то в Перми есть целый отдел в музее деревянных икон-скульптур, целое собрание сидящих, задумчивых фигурок умеющего ждать Бога. Так что и здесь есть место вместить невместимый свет, который разбивает века, являясь их началом, и концом, с которым – ничего не страшно. # 24. Преступник в зале. Итак, долгие месяцы, уже почти год, с прошлой осени до этой, новой – я на централе. Только потому, что месяцами идут экспертизы: лингвистическая, социогуманитарная, комплексная (уже своими названиями призванные внушать трепет любому непосвященному – не трожь, наука, мир стоит на трёх китах, и если ты говоришь, что он круглый – то ты еретик, достойный с точки зрения господствующих тенденций – костра, спичку к которому поднесёт в нашем случае филолог или политолог: казнить, нельзя помиловать…). С их помощью (всё-таки XXI век), отложив винтажную шерлокхолмовскую лупу, мы и ищем преступника: кто и какой тут разжёг несанкционированный костёр инквизиции!.. Ни шатко, ни валко, подошли к прениям. То есть выслушали доводы и факты обеих сторон (вернее, ворох добытых прокуратурой бессмысленных фактов, и наши попытки хоть что-то прояснить в виде ходатайств – отказать, отказать, отказать…). После многомесячных унылых допросов свидетелей, которые то молчали, то приходили разряженные, как в театр, то забывали, что их в прокуратуре учили говорить, то потели (в основном, милиционеры), то ободряюще кивали (девушки) – можно наконец-то из этой несвязной кучи извлекать, анализировать, клеить, моделировать, отбрасывать лишнее – чтобы из кадриков вышел образ того монстра, которого мы всё это время ловили, подмечая из засады малейшие его движения. Ну, всё, чудовище в зале… Найдём? Как в закрытой комнате Агаты Кристи, посмотрим на тех, кто от начала до конца сидит в этой зарешеченной судебной коробочке, без исключения (у Агаты Кристи в "Десяти негритятах", напомню, монстром оказался старый судья, притутуливший остальных обитателей острова). С судьи и начнём. Уже немолодая, подтянутая женщина с недлинной стрижкой, рыжеватой прядкой. Татарка. Характер восточно-спокойный (интересно, в мусульманской традиции имеют ли право женщины судить?). Отклоняет все мои ходатайства и поддерживает все пожелания прокурора. Как все обыватели, запугана националистами, которых в силу особенностей нынешней пропаганды не отличает от нацистов, фашистов, скинхедов, арийцев, вскидывающих правую руку, борцов против нелегальной иммиграции, татарофобов ("Кое-кому в зале хотелось бы повторить Куликовское побоище…"), белогвардейцев, национал-патриотов. То есть, в духе современной единорастической толерантности считает их всех скопом – врагами государства, семьи, молодёжи. О чём и свидетельствует своими вопросами: "Вы, девушка, где работаете, на рынке? Ваша неприязнь к тем, кого называют, уж выражусь по-вашему, "чёрными" – она ведь явно вам кем-то внушена? Ах, это испытывают все ваши подруги? Ну и что, что вас трогали, шлёпали, щипали – это что, только им свойственно? Может, вас просто кто-то натолкнул на эту мысль?" Собственно, прокурор. Фамилия – русская, внешность – смешанная. Актёр средней руки. С нажимом, с чувством гонит жути, зачитывая обвинительное заключение. На слух всё это выглядит как небоскрёб, незыблемо. Пока не приглядишься – небоскрёб-то – один фасад. И тот из пеньков… В течение процесса кто-то поцарапал гвоздём его новую иномарку. Он хмурится, злится, иногда злобно поглядывает в зал. В кулуарах оправдывается: "Ну, зачем же машину-то?.. Не я такой, работа такая!.." На указания явного нарушения закона с их стороны только кивает, улыбаясь: да, это так, закон нарушен, тем не менее, мы – сила. А где сила – там и закон, и правда!.. Зрители. Мамка, на седьмом десятке, с палочкой, весь процесс в своей монашеской одежде. Ждёт чуда, которого пока не будет. Но таковы они, наши мамки, хоть в есенинские, хоть в шукшинские времена – будут верить и ждать. Будут плакать от обиды, что даже шоколадку не дают передать – ведь не кормят… И спокойно, с достоинством выслушивать приговоры – сознавая, что этот суд неправый, и соответственно, приговор-то за правду данный – не клеймо, а даже награда в чём-то для нашего человека. Корреспондент газеты, закрытой потому, что писали и пишут о нашем деле. Газета выходит пока только в И-нете. Тем не менее, пишут, продолжают. Давно, как остальные, могли продаться, а вот не продались. И такое ещё водится на нашей земле, северной, холодной, неласковой к тем, кто её не любит. "Зырянская жизнь" называется... Зыряне, по версии одного из создателей коми филологии, коми науки, переводчика Евангелия, Псалтыри, Г.С.Лыткина – это вытесненные. То есть, угрофинны с русской окраины. Северные украинцы, окраинцы, живущие на границе, но только не с Европой, а с Севером. Андрей, корреспондент "Зырянской жизни", неизменно внимателен. Обязательно с диктофоном. Кто интересуется – может найти аудиозаписи в интернете, сделанные им на процессе. Объективен. Самостоятелен. Демократичен в том смысле, в котором такой один из многих героев нашего времени – от одежды casual до суждений и меры в выпивке. Разумен, осторожен в высказываниях о наших митингах и проделках. И несмотря на всю осторожность – корреспондент не выходящей в реале, на бумаге, газеты – дух-то никуда не скроешь. Два иерарха Российской Православной Церкви: архиепископ Стефан (Бабаев) и епископ Афанасий (Жюгжда). Два иерарха Белой Церкви, к которой принадлежал (и принадлежит) святой Иоанн (Максимович), принадлежали и Игорь Тальков, и многочисленная эмиграция от рядовых Белого движения до генералов Деникина, Кутепова, русский философ Ильин, Лев Тихомиров, Иван Солоневич, и прочая, и прочая – от прихожан до иерархов – Митрополиты от Антония (Храновицкого) до Виталия (Устинова), передавшего бразды вовсе не нынешним, легшим под ридигеро-режимные голубые знамёна, лавринитам – а Митрополиту Антониию (Орлову). Два иерарха той Белой Церкви, которая всегда жила и в России – в катакомбах, в лагерях. Два моих друга, с которыми пройдено очень много. Без того, чтоб взять их добро и благословение я и не трепыхаюсь, даже зная на что иду. И владыки знают: "За правду и посидеть не страшно, не так ли? И за решёткой люди сидят…" Друзья-афганцы. Кто артиллерист, кто снайпер, кто наполовину русский, кто наполовину татарин. Пока сижу –  тоже пытаются посадить, надавить – обыски, подписки... Ещё мой друг, фотограф, огромный чистокровный воркутинский татарин. Со всеми мы читали, обсуждали "Древнюю Русь и Великую Степь", пророчества о будущем России, сидели в компаниях, смотрели одни и те же фильмы. Все мы – одна Церковь, из которой ещё многие приходили на процесс – священники, прихожане – неслучайные здесь люди. И парни со своими подругами. Осторожные, машущие украдкой, улыбающиеся своим ослепительными русскими улыбками (даже те, у кого на улице повыбиты, подрихтованы штакетники – Грем, Бапс, Птаха, Белка, Федя… – десятки простых, наших, по-соседски родных) – привет! Полуслучайные зрители, узнавшие, что сегодня процесс – тоже бывают раз от раза. Трое судебных охранников. Адвокат, нанятый знакомыми людьми, разводящий руками: ну что ты хочешь, политический? У нас ведь во все времена любят прилюдные казни… Ну, и я – основной подозреваемый, основной кандидат в монстры, в изгои человечества серьезного характера. Кому неинтересно, как это делается – можно пропустить эту главу. Конечно, здесь не говорится о красотках, о неземной любви, и так далее – о всём том, что интересует праздного читателя, даже не подозревающего, насколько здесь всё спрессованно говорит об этом – о любви, ненависти, кажущейся случайной и неуловимой ткани событий, облечённых в лёгкое покрывало лжи от свидетелей до участников. Кто считает, что может избежать этого – тюрьмы – глупец, витающий в облаках, поскольку, возможно, уже произошли события, которые приведут его именно сюда – на полированную доску, скамью подсудимых – а он об этом еще даже не догадывается. Возможно, ваш брат, младший, скажем, зашел в магазин, где его "случайно" толкнул какой-то наглый типок и как-то так выразился, что ваш братишка его запомнил, и даже проследил до дома, где он живет, и решил уже, что просто так этого не оставит, и уже звонит вам на мобильник, чтобы вы помогли ему, просто подкинули к подъезду, и подождали, объяснив, что там живет одна девушка, и вы легко согласились и не обратили внимания, что у братишки за поясом, и насколько быстро он выбежал из подъезда новой девушки, и почему-то попросил ехать побыстрее, и вы оказались не в то время и не в том месте, став в один миг – соучастником. Вы от этого застраховались? Скажите, где? "Там, где оскудевает любовь, там умножится беззаконие". Логика событий всегда проста – идет война, летят осколки, а не быть раненным, заговорённым – чудо, особенно для тех, кто на передовой. Так что здесь всё говорит о любви, или её отсутствии, какими бы ни были сухими отчёты, экспертизы, справки – просто другими словами. Что ж, суд идёт. Сначала судья оглашает, что поступила наконец-то ещё экспертиза по листовкам (прокуратура уверяет, что я главный злодей, действуя в соответствии со злым умыслом, публично распространил руками молодых людей 4 штуки, чем нанёс ущерб серьезного характера нашему обществу…) Эти листовки анализировали главные специалисты по разжиганию межнациональных костров инквизиции в нашей стране. А именно сотрудники всем известного со школы музея, Кунсткамеры. Да-да, той, где в спиртовой невесомости кружатся, как американские астронавты, редкие чучела в банках, двухголовые жабы, не родившиеся мутанты, сиамские человечки, голова любовника супруги императора Петра, положившего основание такому сборищу – и прочая жуть. Весёленькое место. Располагает. К чёрному юмору и сказкам про чёрную руку в чёрной-чёрной комнате. Вот эти-то специалисты установили (железно, мёртво, "иное толкование невозможно"), в отличие от многих других, что – да, в листовке говорится о войне. О войне с врагом. И этот враг очень хорошо описан в следующем абзаце: "50% богатств России принадлежит 1,5% населения". То есть, внимание! – кавказцам. Мёртво. Железно. Неоспоримо. Иных толкований быть не может. Абрамович, Березовский, Фридман, Коган, Дерипаска, Лужков и Батурина, Черномырдин – кавказцы… Далее. "В стране проживает 107,4 тысяч иностранцев". Наверно, Ромодановский, глава миграционной службы, который запустил всех этих китайцев, иранцев, вьетнамцев, французов, пьеров нарциссов, авраамов руссо, березовских с двойным гражданством, попрошайничающих таджиков – главный враг, скрывающий, что он … кавказец. Точно, Ромодановский – кавказец. Об этом говорит экспертиза. Значит, это так. Подписано, вроде, филологом и философом, мужчиной и женщиной, музейщиком и музейщицей. Но кто из двоих настолько гениален – не берусь судить. Хотя по закону, по УПК (ворочается слабое возражение, ссылка всего лишь на закон, на языке …) – каждый должен подписаться под своей частью выводов. Но я гениален не настолько – кто из них решил, что "кавказцы" в ответе за аварии на дорогах и заражение СПИДом, за коррупцию и продажность судей – я сказать не возьмусь. Для этого надо стать музейным экспонатом, а у меня не две головы… Всё же заявляю ходатайство, что закон нарушен, и что подобное нечто не может быть ни экспертизой, ни научным доказательством чего бы то ни было – ничем вообще, служащим для суда основанием для приговора. Плюс отсутствует добрая половина того, что вообще формально называется экспертизой. Это заформалиненная, препарированная двухголовая ненависть. Вердикт суда – выводы музейных сиамских близнецов к данному процессу присовокупить, экспертизу признать, мои доводы отклонить, закон не нарушен. Да, видно, Березовский точно кавказец... Вот и в Грузию летал по поддельному паспорту. И, говорят, Басаева финансировал, Ну, точно, разве еврей полезет туда, где стреляют? Абрамович тоже тот ещё еврей – "Челси" купил, зачем? Чтоб быть ближе к королевской семье? Нет, потому что везде буквы "ч" – Абрамович, Чукотка, Челси, Чечня … – а какая ещё может быть логика в столь абсурдной ситуации? Прения. Слово берёт один из сиамских близнецов – прокурор (весь процесс вторая голова, нынешний суд, кивала: поддерживаю, соглашаюсь с ходатайством, принимаю ваши аргументы…). Посмотрим, в чём суть дела по версии этой комедии "от Гоблина" в соединении с нагнетанием жути "от Менсона". Прокурор уверяет, что: Я, такой-то, препарируемый уже почти год монстр, совершил три эпизода преступления. Кого никогда еще не судили, тот пока не знает, что это такое – жизнь твоя, разбитая по кадрам, по эпизодам, подретушированным, подчищенным до неузнаваемости, из которых злой режиссер склеивает мрачный триллер. Режиссер этот по нашей Конституции обязан представить доказательства вины. Препарируемый не обязан ничего. Вот только когда эта машина включает все свои железы и органы: РУБОП, ОМОН, "контору", участковых и начальников управлений, следователей прокуратуры по особо важным делам, и прочее – а ты просто ждешь, получится ли у этого удава тебя проглотить? – то становишься жертвой. Не будешь сопротивляться – станешь кроликом, с ужасом ждущим, когда тебя проглотят, кроликом, который перед тем, как скрыться в утробе поглощающей тебя мачехи-тюряжки, еле трепыхается: а как же, как же презумпция невиновности? Дальше, не будешь сопротивляться – легко проскочишь через основное правило, облегчающее до невесомости принятие любого решения на твой счет – "по внутреннему убеждению судьи". И всё. Эпизоды, эпизоды – это легкая имитация дымка, который должен дать пищу для "внутреннего убеждения" другой головы близнеца-кривосудия, что нет его без огня. Эпизод первый. Словесная резня в сельской местности. Разговоры в сельской пирожковой. То есть, по версии наших неутомимых блюстителей по особо важным делам – я туда приехал, посидел от получаса до трех (сколько – не установлено, когда – не установлено, с кем – не установлено), показал на ноутбуке что-то страшное, призвал всех (два сдвинутых столика) создавать патрули и прочее – то есть разжёг инквизиционный костёр розни, и уехал. Свидетели этого эпизода серьезного характера говорят каждый одно и то же, только чуть по-разному, что разговор шёл от покраски машин до количества представителей разных молодежных субкультур, в том числе скинхедов, в нынешней России. Запомнили довольно плохо то, что хотел вложить в их уста прокурор. Кто-то говорил про патрули, а больше ничего не было. Кто-то про телепередачу, где показывали кавказских бородачей и русских солдат. Третий про страшные кадры, где молодежь марширует по московским улицам с фашистской символикой (имелся в виду, по-моему, ФК "Спартак" с его страшным флагом, государственным, державным, черно-золото-белым и буквами FKSM, то есть "футбольный клуб Спартак Москва" – жуть!..) Все выходили, курили, продавщица явилась наряженной в обтягивающую футболку, взбитой по-модному прической, безупречной, подчеркнуто-красивой юбочке, макияж в меру для двадцатилетней участницы столь важного процесса, показания: "Я ничего не слышала. Вроде как говорили о том, что надо начинать с машин – красть или красить…" Это состав, место, время, форма и мотив преступления. Эпизод второй. Бешеные листовки атакуют. Я, "имея преступный умысел" изготовил, а затем распространил на своем митинге около четырёх листовок серьезного характера (которые и анализировали музейные умники). Тех, кто распространял, троих молодых людей сразу взяли, с листовками (это еще и 150-я, малолетки). Листовки взяли, прочитали, вернули. Молодежь сначала отпиралась, а потом, когда перед ними поставили дилемму "или сливаете этого человека – или на нары", выбрали себя. То есть дело против них закрыто, в связи с деятельным раскаянием. А я, следовательно, как и положено Змею Горынычу, попался – и должен гореть за это в тюремном аду. Годика так три с половиной. Вот, собственно, суть. Ясность полная – я/п! Далее. После окончания триллеров, из тех же кадров я должен слепить совсем другое кино. Обычно пересказывать кино, особенно наш боевик, дело неблагодарное: он мне – дш! Я ему – дф! А он мне – вот так! А я его, и его мамашу – тынс!.. Делать нечего, по порядку, опущу долгую экспозицию почти что год длившихся бородинско-севастопольских заседаний. Менялись времена года, в зал то набивалось битком народа, как при Куликовской битве, где земля стонала и плакала кровью, и, выслушав кратенькое постановление, расходилась. То приходило несколько тех, кто не разъехался по делам, кто победил осеннюю хандру или летнюю олимпийскую жару – как триста спартанцев – и на слух пытались определить, будто в шуме пехоты персидских полчищ, а что же на самом деле так долго зачитывается: то ли филологическая дискуссия о добре и зле, о законе и благодати, то ли семинар для продвинутых по анализу военного дискурса, и что преступление моё расположено где-то между анафорой войны в тексте девятого абзаца и политическими маркерами, имеющими смысл только в определенном и одновременно туманном контексте общеизвестных, а потому и не упоминаемых нынешних реалий… Сон разума порождает чудовищ. А сон разума, совести, боли, сердец, всех пяти чувств, всех свойств души – чудовищные дела о листовочном безумии, обрастающих как ком, как лавина – бумажными потоками, управление которыми сродни финансовым – там и тут бумажка… Кто ими управляет, тот и папа. Первая экспертиза, на основании которой и возбуждено уголовное дело – проведена здесь. Человеком, обслуживающим местную власть (с которой мне довелось закуситься), и его тремя помощниками. Как думаете, ходатайства о том, что нарушено то-то, игнорируется то-то, все это не соответствует тому-то, будут услышаны? Вы наивны и верите в то, что родина Деда Мороза в Устюге, а не в Лапландии? Тогда они когда-нибудь придут к вам. И скажут, что вы преступник. Змей-эксперт, изрыгнувший из своих чресл эту бумажку под названием "экспертиза №3" (почему №3, так и не понятно, видимо, у него свой счет, как у Одиссеева Циклопа в его ловушке) – явился в суд, поизвивался, как ужаленный, и, пригвожденный другой, следующей бумажкой – упал на первом ряду сидений, побледнел, взмок, как и милиционеры до него. (Интересно, им не хотелось воспользоваться бумажными мешками? Говорят, предавать и убивать невинных тяжело. Тошнит… Мутит…). Жаль, что "Властелина колец" уже сняли. Спилберг, или кто там еще – жестоко просчитался: настоящих гоблинов и орков надо было набирать среди музейщиков и экспертов. Они страшнее и реальнее, даже без грима. Доктора Гоблина, имеющего докторского звание, сразила бумага из нашей Госдумы, из комитета по законодательству, где, с одной стороны, путем научного анализа говорилось, что я не виновен, а, с другой стороны, подчеркивалось, что те, кто выдал свои писульки за экспертизу – "совершили не просто научный подлог, но являются полностью аморальными людьми". И верно, – какая мораль у того, кого Пидерсия использует в качестве сливного бачка? Научность куска водопроводной трубы, используемой в качестве "дерьма" в драке? Новая экспертиза. Проводится там, где настаивает говорящая голова прокурора, которое под занавес своего появления рекомендует аморально-антинаучное светило… Мои предложения, мои права? – стоит ли говорить о том, что они отклонены … На удивление, через несколько месяцев приходит ответ, оформленный, как следует, под каждым выводом – своя подпись. И вывод: ничего не нарушено и, если быть объективным – все это неоднозначно: толкование текстов, установление авторства, да и листовочка-то слишком маленькая, коротенький простенький текст об общеизвестных событиях. Казалось бы – я/п. Но это не устраивает близнецов – суд с прокуратурой и ту руку, на которую надета эта двухголовая кукла. В дело вступают музейщики, выделив философа и филолога, которые за несколько месяцев, пока я ждал их действий в СИЗО, как настоящие виртуозы словесного скальпеля, в микельанджеловском духе отсекли лишнее, и из огромного Давида (1,5% населения, владеющее 50% богатств России) сделали чернявенького … кавказца. Мы уже об этом говорили. Вот только мотив, непонятный мотив… Может, их Сталин обидел? Или Берия изнасиловал? И им чудится кругом: если в кране нет воды, значит Сосо и Коба ее выпили – пусть не в рифму, корявенько, но зато то, что надо близнецам. Заказ готов. Заслушав эту монументальную сагу, переходим к прениям. И после прокурора выпадает говорить сразу, не готовясь, не плавя понапрасну мозги над безумием и абсурдом – как получится. В груди, в голове – и так уже все отшлифовано: невинность, как кислота, разъедает страхи, тоже отсекает лишнее. И по всему выходило – преступник здесь, перед нами. Вернее, исполнитель, надетый на его палец, палец заказчика, который сам надет на палец своего заказчика… На минутку отвлекусь. Болтали накануне с Денисом о снах, их значении. Мне опять приснилась рыбалка: таежная река, закинутые снасти… Я рассказываю, а Денис с Каньвой переглядываются: оказывается, рыба, пойманная рыба – это срок… Только усмехаюсь в ответ – я-то этому не придаю такого значения. Денис сел раскладывать доминошки, что они сулят: раскладываешь из них слово "срок", и как в детской игре с фишками, что выпадает на следующем ходу, на столько и продвигаешься. Выпадает "пусто-пусто" – к освобождению, значит, нагонят. Если же на чем-то зациклишься, встаешь на уже открытую – скажем на 3:5, то тут есть варианты. Либо 3 плюс 5 – это 8. Либо 3 и 5 – 3 года и 5 месяцев, либо уже наоборот – 5 и3 – это по самочухе, по внутренней чуйке. Или же другой способ, практикуемый Денисом почти каждый вечер: выстраиваешь суд: 6:6 – это судья, 5:5 – прокурор, справа, 2:2 и 1:1, сложенные вместе слева – это и полированное дерево, скамья подсудимых, одновременно – это и ты с адвокатом. Все остальные доминошки делятся на четыре равных кучки, по шесть – тебе, адвокату, прокурору и судье. И выходит, когда их складываешь одну к одной, что остается вне цепочки – то и запрашивают судья и прокурор, или на что ты с адвокатом согласен… Денис доволен – опять "пусто-пусто", смешивает доминошки, уступая место Жеке, валится с сигаретой на шконарь – в настроении: мультики посмотреть или же фильм хороший, а по телику – сплошные сериалы. Наконец, мелькает что-то про войну – "Максим Перепелица" – о, хороший, но уж больно старый – зато актер хороший. Жека тем временем раскладывает "часики" – по циферблату по две доминошки на каждый час. И идешь уже, что выпадет, по кругу, по часам, выкладывая в середку вместо стрелок дубли: 0:0 – свобода, 1:1 – ты, 2:2 – менты, 3:3 – документы, 4:4 – дом, 5:5 – тюрьма, 6:6 – дорога. Жека, раскладывая после Дениса, слегка язвит. У него выпадает: свобода – ты – дом – менты… А он-то, по крайней мере, внешне, относится к этому не так серьезно. – И чо? – восклицает Жека, – где тут доминошка под названьем "и чо"? – Ну, в рифму все, смотри: свобода – ты, дом – менты, – вмешивается с доморощенными комментариями Паха "Шерхан". – И чо? – осаждает его Жека. – Ну, чо… Это ты в который раз раскладываешь? – Ну, во второй, и чо? – юродствует Жека. – Ну, может это настоящее… – осторожно размышляет Шерхан, в какую сторону выгоднее повернуть, беря на себя роль Пифии из "Матрицы". – Надо три раза, на прошлое, настоящее и будущее… – Паха все же тормозит, пытаясь по лицу Жеки угадать, что он хочет услышать. – Так. Свобода, я, дом… И менты. Настоящее. Дом – это централ получается, дом наш общий. Я и дом – это в настоящем. А при чем тут менты, свобода… Что этот все вместе-то значит, а? Я свободен, словно птица в небесах? В доме нашем, где тупят со мной менты? Втыкая, как отсюда выбраться – ведь это мой дом, и я тут свободен, а они – за решеткой, всю жизнь?.. – Можно и так, – осторожно соглашается с этим импровизированным Жекиным тюремным репом Паха. – Но это бред, Шерхан. Как ты не втыкаешь, что все это бред!.. И чо? – вскипает Жека. – А это не имеет смысла такого прямого. Это так, намек для тебя. А если не понимаешь – нужен человек, который все это умеет растолковать по сути… – Да ну! Еще скажи, как в "Криминальном чтиве": может, это я пастырь, а моя плетка, "татарин" мой – это мой жезл!.. А может, это он пастырь, а я жезл… – Брось, это дело темное, – советует, наконец, Паха. – То-то… Не знаешь "и чо" – лучше молчи!.. Итак, мои прения и последнее слово. На суд едем вместе с Денисом – у него тоже рассмотрение. Он садится в дальний боксик воронка – поближе к девушкам, которых вроде тоже должны были сегодня везти. Я в ближнем, откуда девушки видны плохо, зато, как в старом кино – ползет полоска с видами на часть улицы, осеннего города, маленького отрезка бабьего лета… Денису не везет сегодня – входит пожилая цыганка в черной хрустящей кожанке, грубо прошитой по турецкой моде белыми нитками, в белом пуховом платке, вся уже от возраста не розовая, а коричневая – короче, Дене не подфартило! Мне везет больше. Передо мной, вернее чуть сбоку, за мелкой клеткой автобусной решки – два мусора, которые решительно стараются не смотреть в глаза. Позади меня, в темной глубине воронка – спешная напряженная беседа двух подельников, словившихся вместе – если ты вот так скажешь, а я во так, то получится нормальный расклад, еще и терпила, господи гребаный, вспотеет – придется ему, скотине, признать, наконец – что должен был нам, и что побежал в РУБОП, хотел денег не отдавать, и что микрофон нацепил, и неделю бегал, посылал всех нах, провоцировал, чтоб ему морду кинулись чистить, как и было, братан, как и было, вот только бы эту ОРМ отмести, и полегче будет, скоты, как неделю он бычил – не включают в запись, вырезали все, подчистили, ну, держись, братан, правда она и есть правда, вот только почему-то в суде правда – это то, что мент говорит, а не ты… В клеточках, будто на электронном рекламном щите, мелькают картинки пригорода. Золотая осень, золотая, самый разгар, солнечная игра на желто-зеленых, раскиданных как в японской головоломке по квадрату поля, листьях берез. Проезжаем мою улицу (недавно приснилось, что вместо нее течет река, а я на перекрестке, где обычно бьются машины, закинул свои продольники. Но рыба, по версии Дениса, – срок – не снилась. Только видел наживку: червячков-зебр, миног. Да еще те, кто собирался со мной на эту рыбалку – сунули в банку с наживкой весь продуктив – сырокопченую колбасу, сыр. Короче, ничего это не значит, кроме одного – спал плохо…). Дальше поворачиваем к центру. Десять долгих месяцев на централе, в доме нашем общем, и я уже отвык от того, что можно идти вот так, никуда, из обувного в продуктовый, с работы домой, из общаги в уличную пивнушку, которые уже позакрывались – осень, или все же в галантерею – присмотреть чехол для ключей, детям подарок, бегом на вторую работу, подработать на хорошие кроссовки, в "Тропик" (впрочем, с утра он закрыт, с утра другое настроение, не до баров, ресторанов нашему люду, из настоящего – в настоящее… Из прошлого – в прошлое, которое не имеет смысла без будущего. Утро располагает к деятельной борьбе за существование, или к вечной жизни в кругу друзей – время Литургии верных… Время начала битв, наступлений, решающих прорывов… Время человеческих слабостей от изменившегося за ночь атмосферного давления, смены непогоды, перевода часов, смены осеннего равноденствия, неустойчивого, клонящегося по направлению к зиме, которая будет холодной… Время узнавать плохие и очень плохие вчерашние новости, входить в курс мировых перемен, планировать неуправляемый взрыв будущего… Время быть судимым и невиновным… Лучшая пора, чтобы ходить по тайге – еще тепло, а комаров и мошкары уже практически нет – повыбило заморозками, висит переспелая малина, осыпающаяся – только тронь, по открытым полянам поспела ежевика, брусника после заморозков наконец-то налилась, стала прозрачной, тонкошкурой, не просто вкусной, а ароматной по-настоящему; в реках вся хищная рыба вышла на осенний жор, на последнюю долгую охоту перед зимой – щука, хариус, окунь кое-где жируют, плавятся по заводям; заветная, счастливая мушка, падающая в черную струю похолодевшей воды с желтыми холодными искрами проплывающих березовых листьев – если есть у травы хариус – найдет его обязательно. Хорошее время. Жаль его тратить на что иное, кроме того, что ты можешь. Но иного пока не дано – больше года государственная машина, которой по фиг осень и любовь, работала против тебя, рыскала по следам, подслушивала, подглядывала, обыскивала, давила слабых, пыталась поймать на слове, словить за руку, обличить, заманить в ловушку, очернить, купить, раздавить, избавиться, и вот впереди у тебя есть несколько десятков минут, чтобы на это ответить… Прокуратура с присными свою часть похлебки оправдали (жалуясь в кулуарах и оправдываясь – кушать-то хочется, ведь работа такая… Так меняй работу!). Пришло мое время, мои несколько минут, к которым как ни готовься – не подготовишься. Ночью дорожники забыли задернуть одеяло на решке, использовавшееся вместо портьеры – и с решки на шконари всю ночь тянуло осенней ночной прохладой, самой простудной, опасной, пронизывающей, понемногу, миг за мигом, – глаза, тело, днем еще ощущающие обманное последнее тепло – не готовые к резкому ночному нападению, добирающихся до костей, до сердца, со всех сторон сквознячков (даже матрас с испода мокрый). Состояние неважное, сумбур вместо музыки в голове, усиливается тем, что судья, прокурор – появляются в задании суда из дома, из теплых постелей, плотно позавтракав, или же по рекомендации какой-нибудь певички, наоборот, заточив в одно горло йогурта или дыни, чтоб в обеденный перерыв продолжить – кефир для похудения, смесь авокадо с бананами для омоложения, для вечной земной жизни на зарплату, которая выше чужих судеб. А мы, весь воронок, кто в суд, кто в психушку, на пятиминутку, кто на экспертизу или ознакомку – кто бы ни был – сначала проходим несколько часов холодного сырого прокуренного и пахнущего чем-то неживым, нежилым, подвала, – воронок, боксик в суде, шмон, другой боксик, практически без вентиляции, пара рандоликов – это весь обед, какой уж тут освежающий, по рекомендации "кремлевской диеты", кусок нежирной телятины… У нас своя диета: война, борьба с обвинениями, практически всегда и везде сегодня сляпанными наскоро, – и скорый суд. Борьба настолько неравна, что одно это придает сразу второе, третье, десятое дыхание – ах так! – Да, Ваша честь, преступление человека – это его говорящая совесть. Моя совесть чиста. И никакого снисхождения я просить не намерен. Но я согласен – преступник здесь, среди нас, в зале. Только это не я. А кто? Мы сейчас установим. Согласно нынешнего законодательства, а именно 73-ей статьи УПК РФ, гласящей о том, что же подлежит доказыванию и что такое преступление. Что такое преступление? И что необходимо при установлении события, именуемого так? Необходимо установить – время, место, форму вины, мотив, а также иные обстоятельства, всесторонне изысканные и расследованные. Давайте начнем по порядку с тех эпизодов, которые мне вменяются. Первое. Разговоры в сельской "Пирожковой" (увы, читатель, именно так, вот за что сегодня судят и раздают срока… Даже во время пресловутой 70-ой статьи "антисоветская пропаганда" – за такое не судили). Якобы я приехал и разжег костер инквизиционной резни в этой маленькой сельской забегаловке. Мы выслушали свидетелей обвинения, молодых парней, которые единственно, что указывают, совпадающее друг с другом, это то, что пригласили их просто познакомиться. Остальное настолько приблизительно, насколько вообще может быть с разговором на несколько минут, несколько месяцев назад. (Сделаю отступление: все наши пути – это мелочи, из которых составлено то, что мы никогда не замечаем. Шишки, ветки, песок – если мы будем пристально всматриваться в них, то никогда не дойдем к цели. Но есть иные мелочи, предательские, маскирующиеся под обыденные. Иногда маленькое предательство изменяет жизнь огромной цепи людей, целого рода – предательство может прервать и отдельную жизнь, маленький огонек с сухой ветки может опалить все дерево, может выгореть страна – как наше дворянство, отошедшее от Царя, с горечью воскликнувшего: "Кругом трусость, предательство, и обман!". Здесь, надеюсь, этого не будет – по протоколам видно, как искренне, с неохотой сельские молодые парни, ленивые и вольные, беседовали с прокурором. В каждом слове чувствовалось, как они с опаской относились к жути, которую на них нагоняли, и как искренне не понимали – к чему все это? В чем тут особо страшное преступление, в их обыденной неспешной деревенской движухе, между своими путями – от девчонок к деревенским недорогим радостям… Моя бабушка, мамина мама – из этого села, была здесь учителем истории, директором школы. Все детство я шастал по здешним местам – речкам, лесам, собирал полные карманы чертовых пальцев по тенистым ручьям, таскал посреди села, около свай старого моста, рыбешек из реки, несерьезного характера – пескариков, гольянов, красноглазок; бегал на дни рождения к двоюродным братьям и сестрам, коих чуть не полсела, объедаясь там жирной деревенской пищей и играя потом в прятки по малинникам с девчонками; хмурился по чужим сельским похоронам, не понимая, кто кому какой родней приходится, и при чем тут я; лазал по пыльным сумеречным заброшенным домам, где все было окутано таинственной дымкой. Это был и мой мир, спокойный, неагрессивный, не суливший никаких опасностей. И вот, спасибо, вмешались, разъяснили, – что я на своей земле должен ходить по-другому, и разговаривать не о том, о чем я там разговаривал, а лучше – молчать...) Вот мы приехали в "Пирожковую", сели за два сдвинутых стола, я представился, начал что-то показывать на ноутбуке, потом пару слов сказал… Но что из этого установлено с достоверностью, и в какой момент совершилось преступление-то? По разным сведениям был то конец августа, то начало сентября, а официантка говорит, вроде был октябрь… Мы приехали – одни говорят, вчетвером, другие – впятером. На машине, цвет которой варьируется от темно-серого до зеленого, через вишневый и темно-синий. Одни говорят, что сели, выпили чаю, был с собой ноутбук, и я показывал просто фотки "людей в простых одеждах", другой – что телепередачи про молодежные шествия, составленные из новостных программ, третий – какие-то митинги молодежи (принимая при этом государственный российский черно-желто-белый флаг – за фашистский, кто-то брякнул, что это был флаг ФРГ…). Еще один увидел, как расстреливают русских солдат страшные бородачи. Еще одному, что переворачивали лотки с помидорами на рынках. По версии официантки, говорили о машинах – то ли красть их, то ли красить… Выходили, входили, курили, разговаривали по телефону, было кому-то интересно, кому-то не очень… Узнав, что на сходке есть кто-то из "блаткомитета" этого села, в панике примчалась милиция, боялась, что из-под их "крыши" уводят "Пирожковую" и всех дальнобойщиков. Всех переписали и умчались, примчались обратно с предложением поговорить с районным начальником, снова упылили… Кто-то говорит, что разговор был о молодежных субкультурах в России, в частности, скинхедах – что это такое… Кто-то ляпнул, где надо строиться в патрули и бегать шеренгами по району, наводить порядок… И все это уместилось в промежуток от семи до десяти минут. Так говорит половина из тех, кого напрягла прокуратура. До двух-трех часов – вот во что растянулось все у продавщицы (Она пришла в суд красивая-красивая… Полностью ничего не сведущая, но восхитительно ладно скроенная молодая татарочка, которой такой звездный час – как шанс в телелотерее… После ее допроса еще долго витал запах какой-то косметики с пачулями и ванилью…). Вот только потом в суде выяснилось, что в районе вообще-то нет ни иммигрантов, ни кавказцев, ни даже рынка… Есть в селе за двадцать километров несколько корейцев, а в самом селе – один ассимилировавшийся грузин, Отари, сосед моего брата по общаге, гоняющий на стареньком белом "мерине", который подходил ко мне – Юра, давай замутим что-нибудь, ну давай воду чистую по бутылкам будем разливать, а? Я что, этого Отари предлагал обхаживать патрулями или что? Тем не менее, прокуратура талдычит, совершено преступление, совершено преступление – по нескольку раз всех переспрашивает… Видимо, задавая все вопросы в черных красках… Не надо долго думать – зачем это нужно было? – чтоб свидетелей зомбировать, ввести в определенное настроение – посадить на измену, а еще, чтоб не забыли, что говорить (и чтоб пропустили своей волей этот моментик внутрь своей души – осудить человека, если так нуждается в этом государство...). И вот в суде началось самое интересное – начали в суде осознавать, что все, что они говорили – записано не с их слов, а со слов пацанов, которые говорят, что так было по утверждению следователей. Или что им прокуратура разъяснила, что и как там происходило (не будучи в "Пирожковой" ни ухом, ни рыльцем). Мама одного из парней (тоже пришла в суд, яркая, красная, красивая, спелая, уверенная) возмутилась, что это не ее сын давал показания – он и выговорить-то такого никогда не мог – ассимиляция, оккупация – а так красиво, складно, хитро выражается только прокурор, и рынка у нас нет в селе! и кавказцев! и врете вы все! (и села довольная, что хоть слово удалось завернуть за правду – за что поклон… Русская красивая женщина в борьбе за правду, неистовая, неудержимая – тебе памятник надо ставить, как на Мамаевом кургане. Весь зал – обдало твоим жаром, ох!). Что из этого правда? Да, я показал на ноутбуке только то, что мы видим в новостях, или все же в том, что предлагал маршировать вокруг Отари, мы не видим абсурда? Хоть обвинение абсурдно только на первый взгляд. Далее мы выясним, в чем тут преступление, а в чем мотив. Перейдем ко второму эпизоду. Раз или два в месяц я проводил митинги от своего имени, санкционированные с долгим препирательством с администрацией города – то место не то, то тема… И на этот раз – после долгой нудной бумажной войны – вышел, провел, и в конце митинга узнал, что задержали каких-то двоих парней. Мы, уже по традиции не оставлять никого на поле боя, сразу половиной митинга заявились в УВД – выяснить в чем дело. Оказалось, что трое ребят распространили штук пять-шесть листовок – оп! – и оказались в лапах бдительной милиции. (В тот день, через пару месяцев после Кондопоги, на наш митинг в несколько десятков человек, по подворотням, по затонированным автобусикам – проклиная все за испорченное воскресенье, парилось все УВД с иными службами – около тысячи человек… Бдительные стражи дули не только на воду, обжегшись в Кондопоге – они от малейшего признака парового облачка – угрозы ливня, впадали в кроличью истерику, и начинали месить все кругом. Не знаю, как у вас было тем сентябрем…Вообще, кто вы, читающие эти строки? Курящий в подъезде парень? Красивая девушка с утра за чашкой кофе передается такому эксклюзивному наслаждению, отложив "Vogue" и "Cosmo", а также страсти по Боне и Степе? Хотелось бы, но едва ли. Но хотелось бы. Особенно, учитывая мое нынешнее положение – год на централе и прочие прелести. Кто-то в очереди, в метро, на пятничном дачном диване? Скорее, уже ближе к теме. Кто бы вы ни были – спешу вас огорчить: Вы не тот, за кого себя принимаете… Вы пока не военный – потому что родина в руинах, а беспризорных больше, чем на войне… Вы не патриот, потому что сейчас патриот должен драться, вы не казак – потому что у власти ваши враги… Гораздо больше плод собственных иллюзий и собственных проблем, порожденных своим сознанием. Как разговаривать с вами, если вы сами не определились по отношению к настоящему и будущему – да с точки зрения успешного человека, то, о чем я говорю – безумие, как и для меня – этот самый успех под крылом Пидерсии… Или я ошибаюсь? Ладно, не буду напрягать – я записываю свою историю, кому не нравится – кто не испытывал жизни на краю смерти – кто больше мертв, чем жив – пусть попытается найти покой в Матрице. А кому интересно, вернее, близко – прошу прощения за косноязычие, прошу учесть условия, в которых это написано, сильно не судите, вообще не судите… Вернее, "духовный все судит, его же никто не судит" – то есть судите все судом святости, и – до встречи! – этот путь, как бы он ни был для вас лично оформлен в повседневности: от митингов до уединенных молитв и разговоров в ваших "закусочных" – этот путь уже, чем Фермопильский проход. Мы еще встретимся, это точно, кем бы вы ни были… Словимся, известно где – там, где горячо… Возвращаемся к УВД…) Я поговорил с начальником милиции – все уладилось в пару минут. Ребят вернули. Листовки кому-то отдали, их кто-то раскидал… И тут, по мнению прокуратуры, совершилось страшное! Листовки оказались не того, слишком резкие!... Взяли этих ребят, запугали. Они сначала лепетали, что кто-то взял из Интернета, распечатал, они и раздали штук пять-шесть. С третьего раза до них дошло, что если они не скажут, что все это сотворили не они, а я – то им светит, то им светит…Что-то им светит, короче… Пуганули и сломали. Получилось. Сразу после этого – обыски, допросы, запугивание всех, кого зацепило очередной облавой на ведьм: от моей мамы- монахини до всех банков в городе, финансирующих террористов… – опять работа РУБОПу, ОМОНу, конторе, всему отделу прокуратуры по особо важным делам – и все это не дало ни пылинки, ни одной буковки, отпечатанной хоть в одной из типографий… Что же произошло? Ну, давайте, схватим, наконец, преступника, он вот здесь, перед нами… Я готов… Уф. Отдохнем. Не по себе. Вас не судили? Это хорошо. Многие поддержат – когда дело касается обвинений против них – человека буквально воротит физически, подташнивает, мутит, когда читаешь документы о себе, с отвращением вынуждая себя перелистывать и просматривать через строку всю эту чушь, кафкианскую прокурорско-судейскую дурь. И я не исключение. Очень тяжело, буквально рука виснет, мысль начинает противно кипеть, в груди тяжелеет, когда пишешь об этом, касающемся тебя в третьем лице, причем лицо это – твое – преступного характера… Что, орать, что невиновен? Или лучше помечтать о мести? Давайте, лучше отвлечемся, приколемся на чем-то менее мрачном, чем вести с фронта… В тот же день, напомню, мы ехали с Денисом. У него наконец-то, с третьей попытки, явился в суд свидетель, оказавшийся более-менее адекватным, о чем речь ниже. Прокурор (все это происходит на допросе у Дениса, по 105-й (убийство), и вот один из основных свидетелей приведен прокурором перед очи правосудия): – Вы способны, свидетель, давать показания? Свидетель, икнув. – Да. Прокурор. – Как было дело? Свидетель, обращаясь к Денису. – Ну… Их было двое… Или трое? Вас ведь трое было? Ну, подошли они вдвоем-втроем, поговорили. И все. Ничего не помню. Прокурор – Так двое было, или трое? Свидетель. – Да я же уже говорил. Раньше. Мне следователь сказал – все будет "индиго"! И вот – я здесь?! Какое же это "индиго"?!.. До Дениса и его адвоката доходит, что "индиго" – это инкогнито! – они начинают тихонько ржать. Судья, сурово, так и не вкурив, что это за "индиго" такое обещал ему следователь. – Но-но… Вы что, не подтверждаете тех показаний, что давали первоначально? Свидетель – Ну, я же их бухой давал! Прокурор, хватаясь за голову. – "Ну" – это значит "да"! Согласитесь, что сейчас вы адекватны! Свидетель. – Я? Ну… То есть да! Адвокат. – Извините, не могли бы вы пояснить, как себя чувствуете? Свидетель. – Уже нормально. Ну? Адвокат. – Что значит "уже"? Вы давно пьете-то? Свидетель, опять икнув. – Дней пять. И еще несколько месяцев (тихо, шатаясь, закатывая глаза и уходя в себя, куда-то ввысь, в память, в Алебастру, где живут воспоминания алкоголиков…) Адвокат. – А сегодня? Голова не болит? Свидетель. – Уже нет. Я с утра две полторашки портвейна взял, каждая по 75 рублей, каждая, подчеркиваю! Ну и освежился. Нормально так чустую ся… Судья, в гневе, прокурору. – Две полторашки, 75 рублей, каждая! Да вы что?! Свидетель, чтоб явились через неделю, трезвый! Прокурор. – Да он нормальный! Судья – Да!. Свидетель. – Это моя норма. Я и тогда бухой был, когда показания сначала давал. И тогда, когда мы встретились, тоже был бухой. Я всегда бухой – формально вы правы, это моя норма. Моя, личная норма! Две по 75 – и все, я же норму знаю… Адвокат. – Ходатайствую о вызове следователя, бравшего показания, которое прошу считать недопустимыми… Его реплика тонет в онтологическом споре судьи и прокурора: адекватен – не адекватен, а я говорю – да!, а я говорю – нет! Судья. – Всем стоять! (Свидетель уже развернулся и куда-то полетел…). Заседание отложено. Ввиду, ввиду… В-общем, на неделю. Свидетель виновато останавливается перед Денисом. Карман рубашки оторван, рубашка торчит наполовину. Вздыхает. – Это, братан… Я хотел, это, индиго… Ну что ж… – Бьет себя в грудь. – Ну, прости… Денис только махнул, сквозь смех, рукой – иди, некондиция, полечись… Ну, вернемся из параллельного зала в наш. Я говорю, что обвинение абсурдно только на первый взгляд, на самом деле – это продукт злой воли, в которой преступник виден, как отпечаток грязной лапы на всех приложенных доказательствах, приобретенных путем тотального обыска, как крысиные укусы с характерным прикусом на душах спрашиваемых, как лица американских президентов на их "средствах", на которые приобретены и Mazd’ы и Hond’ы (не только за мой счет, за счет тех многих, кто сейчас рядом со мной). Преступник – это прокуратура. У нее есть мотив – власть надавила (а мы всего лишь служим…), у нее есть время – сейчас (пока идут выборы…), место действия – вот этот зал, форма действия – ложь и наглое преследование, и главное – заказчик. Давайте, говорю, проследим путь листовок, которые мурыжили музейщики-ботаники (листовок, от слова лист, наколи ее как бабочку булавкой, и исследуй, строчи потом, как Жак Паганель, свои выдумки…) Они изготовлены неизвестно где. Может, на домашнем компе, между игрой в "Контру" и "Sim’s"-ов. Ребята принесли их под своими бомберами, пока собрались вместе, втроем, остановку нашли, где люди есть, пока раздали четыре листовки – их приметили некоторые из выгнанных на улицы милиционеров. Отвезли их в дежурку, не изъяли ничего, вернее взяли, прочитали и отдали. Получается, если это орудие преступления, скажем, "Калашников" или нож – возьми, изыми, сделай опись. Нет. Забрали несколько сотен и вернули. Если это средство преступления, а преступник должен осознавать, что он совершает преступление – почему вернули? И где тогда рядом со мной доблестные менты, которые, получается, совершили в сотни раз более тяжкое преступление, если исходить из количества листовок: с одной стороны – четыре, с другой – сотни.… Или закон написан ради того, чтоб загнать в ловушку единицы, в данном случае – одного меня? Или прокуратуру вовсе не интересовало преступление и преступники? – ей нужно было удержать, засадить одного конкретного человека, любым способом – меня? Вкратце так. По "Пирожковой" – все еще смешней и абсурдней. Два сдвинутых вместе стола – это уже признак публичности? (статья-то – за публичное разжигание…). Опять явилась милиция, посмотрела, как мы пьем чай, смотрим по ноуту новости, то есть, совершаем преступление… Что она сделала? Переписала всех и уехала. То есть у нее на глазах, по уверению прокуратуры, происходило нечто, предусматривающее, как минимум, "двушку лишения", а она, эта наша голуборубашечная самооборона, как-то пропустила это дело… Или ничего не было? Конечно, они приехали не чай пить. "Пирожковая" – это их вотчина (как у лос-анджелесских копов их закусочные, где они едят бесплатные пончики. Насмотрелись, а чем мы хуже? – переняли…) Ткнулись проверить, не течет ли их крыша, не посягает ли кто на их "законную" собственность? Те же вопросы, по избирательности закона – что, времена изменились-таки (и первыми это почувствовали не в Кремле, а у нас – впору гордиться…), и теперь ждать надо процессов – кто, что ляпнул про батюшку-тупина на свадьбе, на похоронах, на застольях, где собрались больше трех?... Ждать, что ли опять их репрессий и террора? Или они не прекращались с семнадцатого? Тот же самый почерк (тот же самый крысиный прикус и змеиный яд между строк): свидетели в один голос утверждают в суде, что ничего не было, а один на один с прокурором, что да, дымком пахло… Каким-то не таким, не нашим… Итак, тот же действующий на нашей сцене типок, старающийся "тихими стопами-с", легкой тенью остаться незамеченным: прокурор и его команда… Зачем он это делает? Ведь главное в преступлении – мотив. Уф, отвлечемся еще раз. Спустимся вниз, в судейский боксик, у судьи – обед. Денис сидит у стенки: – Сейчас бы бутик с аскобалом… (с колбасой). – Есть семечки. – Давай. Достаем, аккуратно расстилаем одноразовые носовые платки. Он как раз рассказывает о своем свидетеле – мне же обещали "индиго", и вот я здесь?... Смеемся. Я вспоминаю еще что-то. Мелькает, как искра, разрывная пуля памяти, и взрывается, разворачивается другой мир, не просто параллельный, а основной, настоящий, единственный… Я уже писал о стерляжьей ухе. Гораздо меньше о том, как ловится эта рыба. Чаще всего помнится не самая крупная, а та, что упустил (она и кажется-то всегда внушительней, и запоминается ярче). Но в этом случае у меня – не так. Самая здоровая, которая мне попалась – около четырех килограммов (для стерляди – редкость, у нее стандарт – килограмм, полтора). Хорошо помню то утро, когда она попалась. У меня есть свой дом в деревне. Река от дома недалеко, по единственной улице метров двести-триста, и через сто метров – и тайга, и река, северная, быстрая, шириной метров сто пятьдесят (что я все о метрах? Расстояние в памяти ведь все равно условно…). На реке – излучина, мое место на реке, где закинуты продольники на крупную рыбу. Я ловлю обычно на миног, которые добывю из прибрежных кочек, из сине-серой глинистой грязи, скрепленной старым корнями упавшей в воду, подмытой по весне луговой пластины. Место, где я их добывал – выше по течению, возле заросших, когда-то колхозных, а еще ранее – монастырских, лугов... Подниматься туда на веслах – отдельная история, приключение, обыденно-тяжелое, совершаемое раз в три-четыре дня в зависимости от клева. Если углубляться дальше по ассоциациям, от тех лугов – можно уйти далеко, в детство, к отцовской молодости, к собиравшимся на покос в автомашину бодрым, полнотелым, громко хохочущим сдобным деревенским молодухам – пышкам… Короче, можем увязнуть… И так уже увязли… Читатель(ница), не хотите следовать за мной – пейте утренний кофе, не опаздывайте в фитнес или на шопинг, или корову подоить… Или все же, лучше не бывает – к друзьям, к любимым… Я – о миногах. Я плавал за ними вверх по течению, пару километров, иногда, когда было тепло – залезал в воду, выкидывал кочки на берег, возился в грязи, собирая миног, а по холоду – приходилось тащить с собой загнутые вилы, чтоб таскать кочки… Плыть вниз по течению – отдых. Курить я бросил уже лет шестнадцать назад, просто отдаешь лодку течению, а сам – сидишь, смотришь: кулики-сороки проскочили по руслу туда вниз, потом полетели обратно, что-то у них, наоборот там, внизу… Ястреб кружит… Мир Божий и покоится, и стоит, и движется, и идет к неведомому, оставляя от твоей жизни только то, что не перемелется, не сотрется, не исчезнет – немую любовь, к чему, к кому?. Свой запас миног, пока меня несло течением, я освобождал от мутной воды, грязи – дня два-три им мыкаться в старом бидоне, пробитом для их сохранности дырками от гвоздей. На миног – мелочь не клюет, только хищник – щука, язь, налим, стерлядь, судак, окунь – или все, или ничего, тем и хорошо. То утро было молочно-белым, пасмурным. Я встал, как всегда, очень рано, с падающей росой и поднимающимися ночными туманами. В доме все еще спали – не то, чтоб я это помню, просто так было почти всегда: утро, излучина реки, сотни раз пройденные, прожитые, присвоенные до некоторого предела, до вечности, в которой есть место тому, с чем ты сроднился в жизни – нехитрая деревенская жизнь, еженедельная и праздничная служба в церкви, друзья. До реки добрался тоже по привычке – на машине, не успевшей прогреться, с запотевшими стеклами, обляпанными серыми отпечатками давленых, присохших комаров (будто отпечатки с египетских эрмитажных покрывал) – тоже привычка, городская, в городе доходящая до абсурда – несколько сот метров до магазина и обратно: обязательно на машине… Солнце было за легким слоем ровных, не дождевых, покойных облаков. Закаты тоже бывают, как вечные костры – обжигающе, обваривающе красны. А то утро и день, и многие такие же другие – белы и прозрачны, обнимающе-молочны, будто укрытые легким уютным одеялом, в отличие от вездесущего красно-огненного вечернего разлива, иногда вызывающего противоположное – не отеческую объемлющую ласку мира, а прожигающую изнутри тревогу, неустойчивость, потребность, что-то сделать, чтоб притушить этот нечеловеческий пожар. То утро, предчувствие, что что-то попалось на снасти – в меру волновали, будили, конечно, кровь, одновременно сливаясь с постоянством: так было и будет до Страшного суда, когда уже конец всему, что имеет начало, и что преобразится в последнем огне. Река будет по утрам спокойна почти всегда в такие утра, всегда одинаковая и новая, давая каждый день – свое, сужденное этому дню, щедро разговаривая на своем языке. В то утро, я только подошел к берегу, – и еще издали, сверху, с крутого обрыва, на котором наладилось древнее городище, помнящее еще скандинавские легенды, войну викингов за Железные ворота, которые они приплыли сюда штурмовать аж в 11 веке – увидел, что что-то не так: попалась рыба, серьезная. Городище было по квадратикам раскопано до древних очагов-каменок 12 века, пару лет назад. И на расчищенной округлой полянке, окруженной еще угадывающимися ровом и валом – росла теперь земляника, которую я обычно пробовал каждое утро, или приносил домой. Но сегодня было не до того – надо было быстро спускаться, цепляясь за мягкие по-детски лапы пихты, вниз, к лодке, отвязывать ее, сталкивать в воду – ведь что-то крупное попалось возле одной из донок (ее мне в том месте, почти посреди реки, посоветовал поставить еще несколько лет назад отец, когда он вышел на пенсию и мы вместе осваивали здешнюю ловлю) – выпрыгнула раз, другой, третий вверх, дала свечку и снова ушла в воду какая-то крупная рыбина… Лишь бы не сорвалась, пока я успею подплыть, встать удобно, настроить подсак и взять в руки леску – лишь бы не ушла!.. – и я рывками, не обращая внимания на брызги, погреб на плоскодонке туда, делая гребки все осторожнее по мере приближения… Рыба, видно, тоже уловила мое приближение – свечка! – огромная стерлядь, я такой не видел за всю свою рыбацкую, от Севера до Астрахани, сорокалетнюю жизнь… Но на самом деле я хотел бы рассказать не об этой, а другой, менее великолепной по размерам, но более важной и памятной для меня, рыбине. Эту я вываживал очень долго – то осторожно подтаскивая, то отдавая лесу по опыту, сколько нужно, перебирая леску между пальцев так, чтоб рыба не могла засадить рывком никуда, ни в руку, ни в рукав, ни в лодку, мои острейшие, подточенные оселком, крючки. Эта была необычайно сильной (обычно они ходят парами, я потом ловил вторую, но в конце концов в районной газете поместили заметку об уникально большой рыбине, пойманной в то же время, что и моя, на несколько километров ниже, в другом поселке. Там ее фотографировали, взвешивали с хвастовством, охали – а моя-то была больше! Правда, мы тоже разок сфоткались – в тот день заглянули в гости двое монахов, и мы с батюшками растянули эту стерлядину на весь стол, а сами сели позади… – но это мы для себя, в архив, мы-то и так знаем, что все наше – лучшее). С этой, здоровущей, я намучился, конечно, долго. Но, в конце концов, поддел большим подсачком, который, еще папка сотворил из картофельной сетки, черенка от грабель и толстой, с мизинец, сталистой проволоки – больше метра в диаметре: серьезного характера снасти на серьезную рыбу. И все-таки я хотел рассказать о другой, о которой никто другой не знал. Под осень рыба клюет уже редко, выборочно. Бывает то пусто, то густо. В основном, из-за того, что ту, которая зашла и стояла по своим местам – я уже выловил, и теперь ловилась проходная: спускавшаяся сверху, или наоборот, стремившаяся вверх с других мест. Короче, надо было уже сматывать донки – пустые дни были все чаще, и молочно-белая осень сменилась сначала дождливо-унылой, а потом уже и вовсе пошли заморозки. И вот в эту пору я однажды загадал почему-то – если попадется рыба, то у нашей движухи будет все хорошо, если нет – то… Конечно, это некорректно, суеверия и прочее, так нельзя. Но иногда слабым, колеблющимся нужны подтверждения тому, как ты живешь – не всем же ходить по воде, некоторым нужно что-то твердое, чтоб следующий шаг ступить. Что тут еще объяснять – монархия для нас естественна, и написано, что она будет – и все же по-детски иногда хочется, чтоб внимание к тому, чем ты живешь – было каким-то осязаемым, воплощенным что ли… Короче, плывем за ответом – когда уж, Господи, избавимся от богоборческого ига, когда уж порядок, сила, мир, покой… Обычно на "моем" участке реки я ставлю двенадцать продольников, и рыбы хватает, и время остается на другие занятия. Проверять плаваю, начиная снизу, с самого низкого – верх. В то утро все было тихо, прошел заморозок. За это лето от реки к дереву, к которому пристегивал замком лодку – я уже протоптал в траве целую тропу: вся трава стерлась, глина от моих вечерних и утренних выходов на реку превратилась в кашицу, а по желобку, оставленному лодкой, сочился ржаво-радужный ручеек. В это утро – все замерзло, и глупо вдвойне было что-то загадывать. Пока весло было сухим, было еще не так холодно. Я вышел на реку, поднял со дна реки бидон с миногами, которые шуршали тихо о бока – дней пять я уже не пополнял свой запас, а они все не кончались – это значит не клюет, и как с этим бороться. Поплавки – из связки трех-четырех пластиковых бутылок – лежали на воде ровно, не култыхаясь. Миноги были на месте, резво извиваясь на крючках, изображая живой отрезок пойманной на что-то волны осциллографа – все буднично и уныло. Я проверил уже десять продольников. Осталось два. Пока ноль, ничего, кроме дурацкой затеи с проверкой своих загаданных желаний. Обычно, если внизу не клюет, то возьмет где-то посередине. А если уж в середине не тронуто – то везде мертво не клюет, и не может – глубокая осень кругом, какая рыба… Надо готовиться к зиме, дожигать картофельную ботву, дособирать последние грибы, и в город, на движуху. Предпоследний продольник. На самом глубоком месте. Обычно, если не клюет, то здесь – и подавно. Что там, на несколько метров внизу, может быть, кроме оставшихся поздних листьев, черных, вирусоподобных мелких личинок ручейника, облегающих лески, да злых вредителей – раков – аккуратно, зряче, обкусывающих миног вокруг крючков, издевательски оставляющих от них маленький окурок… При моем приближении бутылки не шелохнулись. Я взял их на борт, взялся за леску, которая оказалась натянута, но это еще ничего не означало, могло набиться мусору, бобер, проплывая реку, мог отпустить свою ветку, и она могла сесть на донку. Сколько раз уже это бывало… И туристы, сплавляющиеся на своих дурацких плотах, тоже могли нашерудить… Леска пошла в сторону, будто при ловле хариуса корабликом на течении, и тут я понял – это рыба. Никогда я еще так сильно не молился на рыбалке, и так горячо не проклинал себя за всякие дурацкие приметы и небылицы: только бы не упустить… Никогда еще пальцы так не дрожали – на их кончике, как это ни было по-идиотски, по-детски нелепо – было нечто важное, чем ты жил, и что теперь поставил, как игрок на ставку в игре с судьбой, на что никогда нельзя играть. Так со страхом, за гранью дозволенного – я ее вытаскивал, и когда все же выводил, все же долго не верил своим глазам: опять стерлядь, царская рыбка, не такая, конечно, здоровущая и рекордная, зато желанная… Мы победим, без комментариев. Хотел я еще дорассказать про свой суд, но что-то лень не лень, а не поймешь – неохота об этом даже говорить: заказчик и так ясен: как-то в газете "Коммерсантъ" проговорились, что Илья Клебанов дал "второй срок" нашему Главе республики, чтоб с нами разобрались… Республиканский Госсовет выдернул прокурора республики, навтыкал ему, что я все еще на свободе… Полтора года назад приезжал к нам в деревню этот глава, побеседовали мы с ним пару часиков – о моем народе, о том, что объехал я все села, поселки вокруг – знаю, где вчера было двести детей, а сегодня еле десяток… Ну, наговорил он тогда в интервью (вечером телевизионщики расстарались – уже был сюжет в новостях), что, дескать, Юра, сколько тебе нужно на восстановление этого всего – двадцать, тридцать, сто миллионов? – бери, на десять, на пятнадцать лет!.. – прямо так в телевизор и говорил. И в результате, что? Я здесь, миллионы – у других. Почему? Наверно, потому, что путь к этим миллионам чрез баню… А я в баню хожу – мыться, а не за должностями… В баню-то мы так и не зашли, а вот в церковь нашу заходили – поговорили о сущности власти. Что не вся она от Бога, вернее, если не от Бога, то и не власть – это так надо понимать довольно расхожее ныне место из апостольских посланий. Только так: не от Бога – значит, не власть. А какое тут от Бога? – если говорят: давай, займись детским отдыхом, подойдут деньги – четверть "откати" нам, и себе оставь сколько нужно… Вот она, вся вертикаль заказчиков. Дальше – весь отдел "по особо важным", десятки попыток завести уголовные дела… Следаки уже наизусть выучили – что я буду говорить – сами "прикалываются"; что, то же самое будем писать? Копируем? Блин, опять забыл, как это делается… (приходится подсказывать – выделяем, копируем, заходим в мои показания, жмем две клавиши Shift и Ins… Вот и вставлено то, что обычно – что "прокуратура занимается не своим делом, и вместо того, чтобы заниматься ответственными за разрушение потенциала республики, уничтожением предприятий, – предпринимает политические гонения неугодных") Да, говорю, так и будем, опять слово в слово. Можем список утраченных предприятий составить: механических, судостроительных заводов, фабрик, предприятий… Хотите? В каждом городе, селе, поселке моей республики – на глазах развалины того, что уничтожено. Нет? Молчат. Отнекиваются, что, дескать, не их дело. Их дело – меня посадить, надо понимать. И поехать на Лазурный берег, или в Сочи, на новой Mazd'е, как мой последний из "важняков"… Хотел бы я все это расписать, но боюсь, мало кому это будет сегодня интересно – время не то, люди не выдерживают долгих разговоров, долгих дел, долгой и нудной гражданской войны, которая все не кончится. За последнее время мой народ, коми, потеряли 1/8, или 12,5% – 40 тысяч из 320. В-основном зрелыми работоспособными детородного возраста мужиками… Если это не война, то что такое война? Конечно, я преступник – не сижу тихо под шконарем. Что-то суечусь по движухе… Что-то, что могу – делаю, стремлюсь, как говорится, вперед и вверх. Вот однажды я заехал в маленький поселочек. Лесной, необустроенный, почти брошенный. Рядом с сельсоветом, как пенек от коренного зуба – остатки недавно достроенного под ключ детского садика. Скрысили сельсоветские под шумок лихих 90-х, на досочки для своих домиков. Биржа еле шевелится – леспромхоз, одиннадцать поселков вместе с верхними, нижними складами – купила одна дамочка (а считай, взяла в рабство) – по цене подержанной иномарки… В стороне – цех столярный, брошенный. Директор школы взял под крыло, чтоб окончательно не исчез, но что ему с ним делать? – не знает, жалуется, что на детей-то не хватает его… Иду в детсад, старый, покосившийся. Падаю в кресло. Присесть, осмотреться. И тут чувствую – с разных сторон, неторопливо, как в фильме про австралийских ленивцев, какие-то неброские тени в скромных, выцветших нарядах… Дети. И тут они на меня начинают наползать, как на муравейник, как на сладкое – и вцепляются в уши, начинают что-то рассказывать о своих проблемах… Они, видно, никогда не видели мужчины, никогда не видели, чтоб их жизнью кто-то интересовался. У меня что-то было с собой съестное – так они стали спрашивать, с какой стороны котлету есть? Привыкли к монодиете последних лет. Чай с хлебом. Вот эти-то дети и будут нас судить: что мы делали, когда это творилось с нашей страной? Вот эти, выжившие, худые и опрятно-бедные существа – и есть наши настоящие судьи. Вот этот суд – самый страшный. Что еще сказать про мой нынешний суд? Моя совесть чиста, и никакой приговор – не страшен. Я ничего не совершал – это прекрасно знали и прокурор, и судья. Они осмелились судить по безику, только заручившись поддержкой, приказом, шепотком в телефонной трубке, оттуда – для них сверху, для меня – снизу, из сердцевины смердящей пидерсии, плюющейся своей истерией: убей, распни, осуди!.. – для которой я зло. Что еще добавить? Беззаконие пожирает своих детей. И они на самом деле судили самих себя. Их преступления, прокуратуры и нынешнего беззаконного суда – будут разбираться не в этом суде. Будет суд истории, народа, вот этих выживших наших детей, и дай Бог, они будут судить так же кротко, как шептали мне в уши – за растерзанную страну. Я готов. А вы? Вечером, когда после суда нас с Денисом поднимали в хату, чрез шмон, милиционеры, дежурная бригада, как обычно, спокойно шутили, лениво интересовались, ну что, все ездим? Все никак не осудят? Что это они, охренели там совсем? – с сочувствием и равнодушием – таков мир: сегодня одних судят, другие – сторожат… Завтра, глядишь, наоборот… Говорю, боятся, и осудить, и оправдать – всего боятся. – А чего? Окрестили бы по бырику, – удивляется конвойный, – хотя ты, конечно, политический, персона… – Судить невиновного всегда, во все времена – сложно. К тому же, все-таки, как ни крути, лидер белой движухи… А вдруг я злой, мстительный тип, как начну тут бойню… – Во как сошлось! – радуется старшой. – А это один из лидеров черного движения, – подмигивает Денису. – А я один из красных… – Да, из красных… Главное, чтоб не из голубых! – вздыхаю после долгого тяжелого дня. Денис тоже устал: пьяный, свидетель "индиго"… Прислонился к стенке боксика, глаза закрыл, смеется опять. – Что, еще что-то вспомнил? – Да его спрашивают – вы с Шишкиным-то, как, знакомы? На короткой ноге? Не, говорит, не заметил, нога вроде нормальная у него, хотя, может быть. Точно, хромал он. Правда, пьяный я был, пьяный… Да, точно, ваша честь, у него одна нога короче была – железно, это ведь для следствия важно? Река, одинокая, течет. Церковь стоит на берегу. Раз в неделю собираются на службу наши. Поминают нас. И мы тут их, всех, и живых, и многих уже – за упокой. Дни лукавы, несут с собой иногда незаметные изменения, которые потом становятся все больше, все видней от глубинного, внутреннего, белого света, согревавшего здесь наши сердца, такого красивого, когда снится тебе халцедоново-изумрудная трава, мелкая речушка, выезжающий навстречу скрывающийся до времени Русский Белый Царь, чей суд – будет коротким и строгим: каждому – свое: барыгам – смерть, которой они торговали, разрушителям садиков и заводов, леспромхозов и армейских баз – свое, большинство же накажет, по Библии, – милостью. А тех, кто карал, судил, уничтожал ради "красного", а потом и "голубого" дела – видно, ждет огонь. "Мужеложцев же жечь непременно" – патриарх Никон. Добавим, за четыре века, к физической, приложилась духовная пидерсия. Каяться в том, что принадлежали, прикасались к неприемлемому – придется многим. Ничего, после, на пепле и золе – лучше будет расти. Нам еще десятки лет восстанавливаться. Смотреть камеди-клабы с квн-ами с их пассивными шуточками будет некогда, да и их самих не будет. Будет другое, родное, русское… # 25. Не гнездо ли кукушки мелькнуло под крылом? Они везде. Мы – тоже. Только по-разному. Они боятся за своё. Мы за своё болеем. И своё у нас разное. У них – приживальское, оттяпанное, у нас – наследное. Они считают собственностью эту страну, её богатства, и нас, и боятся названия – Россия, оформляя "по закону" недра впридачу, получая рабов –жителей "освоенных" ими территорий, которая для них – и символ власти, и источник прибыли, источник рыночно-рабовладельческого хозяйствования. Религиозный экстаз в поклонении Тельцу связывает их, оформляясь зачастую в виде эксклюзивного статусного потребления – от девочек и мальчиков, до дорогих машин, от резиденций в тайге до квартир в столицах. Они везде, потому что они кочуют за нефтью и золотом. Мы – тоже везде, оседаем на наших землях, каждый комок которой мы по праву называем своим, пьём воду из наших рек, каждую каплю которых провожаем своим сердцем – они века омывали подножия наших святынь, служили дорогами нашим предкам, кормили детей нашего народа; наша земля, как семенами нетленными, усеяна могилами наших предков, и вот уже – наших друзей… Мир России – мир, пронизанный святостью, и чистотой. Пролитая кровь, вера и святость – вот что скрепляет нашу страну в единое целое. Истоптанная и раскуроченная их вмешательством, исполненная убийствами – Царя, дворянства, народа – она лежит в кроваво-безжизненной единорастической агонии. Всё, имеющее начало, неизбежно подлежит и исчезновению, и тем не менее – оправдаем ли мы убийство нашей страны? Согласимся ли превратить её в очередной израильский полигон и курорт? Только крепкая русская (именно русская, а не то еще подсунут под идейку кого) монархическая власть способна удержать Россию, охранить, повернуть от агонии к реализации созидательной силы, заложенной в нас, частичек тела России, а не паразитов на её огромных пространствах. Такой поворот неизбежен. Не буду вдаваться в преимущества (неизмеримые для России) монархии и имперского устройства – они познаваемы только на практике. Мы побывали в красном чекистском застенке, в клетке омерзительной жидократии, и чтобы вернуться от самого низменного за всю историю России оккупационного инородческого режима – к нормальной, достойной жизни – одного умозрения мало. Скажу одно, что только при русской монархии русский человек способен раскрыть свои лучшие качества. Он раскрывается в своём стремлении только в отеческих лучах заботы и грандиозных задач и целей. Только в русской монархии легитимность и устойчивость власти сочетаются с жаждой правильности, правды. Историй империй в жизни человечества – немного. Из них Русская империя – уникальна. Кроме того, что я указал, как скрепляющее и удерживающее – что улавливает практически каждый в империи, была ещё основа – Русская правда, сложная система наследства и преемственности власти, тем не менее понятная в своей здравой разумности любому. Со времён Бориса и Глеба русское сознание знает, что сила власти не в страхе, и оружии, а в её Божественной сущности, стоящей выше смерти. Борис и Глеб, законные наследники, как и Царь Николай II со своей святой семьёй – сознательно идут на смерть, утверждая тем самым то, что сущность их власти – не в их владении, и уж тем более не в руках их убийц. Элементы, только элементы – мы найдём в Римской империи. Император Марк Аврелий написал целый трактат о власти – "К самому себе". Вряд ли он был настолько слаб, чтоб периодически возобновлять в своей повести то, что составляет основу его мировоззрения. Скорее, таким способом он пытался по наследству передать некую "римскую правду" о властителях и их суде, и суде над ними: "Пусть божество в тебе будет руководителем существа мужественного, зрелого, преданного нтересам государства, римлянина, облечённого властью, чувствующего себя на посту, подобно человеку, который не нуждаясь ни в клятвах, ни в поручителях, с лёгким сердцем ждёт зова оставить жизнь". Как всё это не похоже на нынешнюю продажную блудливость?! Фокусники, телевизионные иллюзионисты, мастера создавать видимость "государственной озабоченности", погрязшие в виртуальном решении тех проблем, которые сами и породили в силу своей неспособности управлять – вот нынешняя россиянская "элита". Какое уж тут "с лёгким сердцем ждать зова оставить жизнь"… Шелест стабилизационно-пенсионных откатов, звон оседающих в Швейцарии нефтедолларов… Выпестованный в красном гнезде революции, кукушонок Пидерсии, вылез наружу, явив миру свою сущность – гадить кругом, извращая и подавляя. Он силён настолько, насколько сильно сочетание страха и денег, насколько велика продажность и страсть к удовольствиям. Кукушонок в интересном наряде. Формально двухголовый – демократичный и официально-МП-шный, в галстучке, со свечкой в храмике. На самом деле это маска, надетая им на свою злую жестокую главу с её синагогой. МП – только "шкурка", которая сама рада, что её напяливают в виде государственной "церкви", в экстазе раскидывая ноги перед всей чередой вылуплявшихся один из другого ехидноподобных существ, влезших на русский трон. Не проповедуя и отстаивая веру, а наоборот, торгуя ею – в храмиках ценнички… Сколько стоит тяга русских к вере? Крещение – столько-то, отпевание – столько… Проповедь жертвочки среди и так обобранного добросердечного народа, нытьё в высоких кабинетах о религиозных льготочках на ввоз алмазов, табачка… Благостенькое "духовное попечение" о золотых куполах, под которыми, как и предсказывал Серафим Саровский, молиться-то будет нельзя… Заученные поклончики "о власти и воинстве ея" (о Вове или Диме (а настоящие имена?), и конторе их) на жидовском пальчике – это ли мы назовём молитвой? Череда кукушат. Череда прогрызающих внутренности матрёшек-преемников. Всё это прервётся единственной законной в России легитимностью – венчанием с Белой непорочной Русской Церковью, сохранившей целомудрие и святость. То, что вы не слышали ещё о ней – не значит, что её нет. Вы не там искали. Она не торговала кровью своего народа, не строчила доносики, не совокуплялась за деньги с извращенцами. Её не одолели врата адовы, как ни старались: купить, убить, подменить… Крови, праведной крови пролито столько, что если сказать много – значит, ничего не сказать. Кровь эта, скрепляющая нашу страну со времён Бориса, Глеба, Андрея Боголюбского – давала, и даёт плоды, посеянная в тлении, возрастает в нетлении. Белое движение начала ХХ века, времён Колчака и Деникина, Врангеля и Маннергейма, Бунина и Кутепова, было изначально ослаблено именно тем, что не ставило задачи обретения Царственной России. Люди дрались скорее против красных, чем за единый идеал (кукушонок в итоге, на сегодняшний день, обвёл вокруг пальца и "красных", которые слетели с его когтя, как ненужная дряблая кожура, и теперь носятся с воспоминаниями о прекрасном прошлом, никому не нужные, никем не охраняемые, безопасные, позабывшие даже про прибавочную стоимость, и про то, что Сталин воплощал в жизнь скорее идеи Дюринга, чем Энгельса… Но кого сегодня заинтересует "Анти-Дюринг" какой-то там… Всё в прошлом – борьба и кровь, Петров работал шесть часов, а Иванов восемь, и как Петров возместит Иванову эти два часа? – за это сегодня не идут на каторгу, с этим знаменем не грабят банки, не взрывают губернаторов… Остались только "красные" в виде брошенных войск – милиции и ей подобных…). Тем не менее, всякий человечек из "Русской книги жизни", то есть отдавший свою жизнь, кровь, боль, пошедший на страдания ради жизни России в свойственном ей мире и спокойствии, от опухшего от голода крестьянского младенца, до утопленного среди десятков тысяч других в Крыму русского офицера (не будем укладывать их жизни, их судьбы в прокрустово ложе только лишь политических энергий, все они – Божьи) – все они, безвинно пострадавшие, в каком-то смысле по-царски распорядившиеся божественным даром живой души – самой сутью своей безвестно прожитой жизни, одной только ниточки огромного русского полотна, вплетённой своей личностью и в тех, кого они любили, кто любил их, с Тем, Кто и есть сама Любовь – ниточки, окроплённые своей кровью – дали нам в целом картину прекрасную, царственную, жертвенную и решительную, не раздробленную на мозаики партийных целей – но картину, и скорее даже – икону русской, простой, сокрушённой перед Богом духом, доброй, неброской, наполненной милосердием, милостью, непритязательной и сильной – жизни! Отечество, за которое столько отдано, должно быть преобразовано наиболее рациональным (и соответствующим русскому духу) способом. Мы сотни лет со времён Иоанна Грозного простояли на царской милости и царском же наказании, а русские цари – в свою очередь – на вере. Неужто не надоело блуждать в потёмках чуждых американо-израильских театральных политических гнусностей? Не пора ли домой, к простому, к своему, свойственному нам? Ещё в римские времена, времена становления одной из величайших цивилизаций в истории человечества, во времена раздумий и выбора между республикой и единовластием, небезызвестный Меценат советовал Октавиану Августу: "… Свобода черни является самым горьким видом рабства для людей достойных и одинаково несёт гибель всем. Напротив, свобода, везде ставящая на первый план благоразумие и уделяющая всем справедливое по достоинству, делает всех счастливыми…" Август выбрал единовластие – и империя устояла. Сегодня, находясь в ином измерении, пройдя гораздо более сложный путь, к словам Мецената добавим: свобода – ставящая на первый план благоразумие и решительность нашей веры. Путь России – особый, и благоразумная свобода, венчанная на царство, высшее из высших достижений человечества, не может быть достоянием какой-то части русского общества – мы везде – это общая идея Белого движения, на сегодняшний день способного как объединить благоразумных, достойных и сильных, так и приступить к вопросу о власти. Завершая свои записки, всё-таки с известной долей сомнения задаюсь вопросом: насколько это всё реально? – ощущение тяжкой гробовой плиты жидократии, прихлопнувшей ещё живую Россию. Можно ли сдвинуть её, можно ли преодолеть мертвящее охлаждение, проникшее во все суставы и клеточки нашего организма? Где реальность? Здесь, в склепе? На шконках, занавешенных простынями и чисовскими одеялами, не только от сквозняков, но и друг от друга, чтобы не было излишнего раздражения, напряжения у русских, привыкших к раздольной вольности? Парадокс – свобода в максимальном ограждении в пространстве, в уединении? Может, это здесь реальность, а не там, в разгуле и раздолье "золотой" свободы, растрачиваемой понапрасну, на заплетение афрокисичек и плотские утехи? Обычные оппозиции,  составляемые по правилу чёрное – белое, кислое – сладкое – как правило, ошибочны. Любви противостоит не ненависть, а извращение любви, то бездетный секс, то холодное кошачье похотливое мартовское действо, лишенное тайны и таинства. Так и реальности противостоит не что иное как иная, извращенная реальность, и каждый выбирает своей волей – находиться в ней или нет. Ненависть и любовь – одно и тоже, только с разных сторон. Кто не умеет ненавидеть врагов – тот не любит свой народ. Здешняя реальность спрессована до одной сути, до коньячной крепкой квинтэссенции – её не стоит никому пробовать, и надо попробовать каждому, чтобы избежать Матрицы… В хату закинули новичка. Выглядит, как и его погоняла – Мао-цзе-дун – вполне по-китайски: раздутая неестественно шарообразно голова, узкие прорези глаз, палочек… Короче, Интернет кишит сценами избиения бомжеподобных ему сородичей! Речь соответствующая, с характерным для вечно пьющего человека заплетанием языка вокруг слов, состоящих из более чем двух слогов: – Мао ме-ня-зо-вут… Пью с июня, с двадцать вто-ро-го… Ну что-что… Что придёт-ся… Вод-ку-пил, пи-во-пил… Вод-ку лег-че все-го у-красть… Начал Мао с того, что развернул матрас на полу, и уснул. Вкололи ему, бедолаге, противосудорожное, от белочки, чтобы конь не стебанул. Всё, что было из нижнего белья – заставили сложить в пакет – и в мусорку, на продол по проверке… Собрали ему лантухов – трусселей, носков, майку. Омылся. Снова уснул. На третий день рискнули, положили на пальму, на верхний шконарь. Но Мао учудил – через несколько часов вскочил, и, короче, до долины добежать не успел – пока шарил, искал выданные ему шлёпанцы – успел кое-что оросить. Короче, отжал тапки, которые пришлось ему подарить.  – Я не на-роч-но… У-ко-лы дей-ству-ют… Тапочки долго и-и-искал… По-по-подумаешь пару ка-пель упало… Короче, влез в тапки – уже не вернёшь. Опять отправился вести "половую жизнь", от греха подальше – а вдруг ночью напрудит на соседа снизу? Что тогда? Ещё через пару дней Мао совсем пришёл в себя – стоит посреди хаты, весь в джинсе, волосы аккуратно сбриты, вспоминает: – Меня в восемь лет током ударило… Я малину ел, а там провод упал в ма-ма-малинник… Коридор чёрный, а потом – я на небе лечу над деревней, вижу, как кругом ангелы летают, как рождаются люди, и умирают, а я всё это время сверху наблюдаю… А потом снова чёрный коридор, и я очнулся. Месяц в коме. Врач так обрадовался!.. Не желаете в шахматы? Попытка номер два – Мао снова на пальме, после бани, лежит красный, распаренный, распухшие раны на голове и ногах от побоев в приемнике – ноют, ощупывает рубашку, что-то мешает лежать, достаёт – пуля резиновая, охранник из магазина:  – Да, точно, он ещё стрелял в меня, вспомнил теперь… Взяли из боль-ни-цы, и сюда.  – Тебе, наверно, на зиму, на зимовку, определили, так Мао? – Не-е. Я штраф 3200 рублей не заплатил. И с охран-ником по-драл-ся… В шахматы не желаете? Я, когда на Воркуте сидел, Макса учил, он под-твер-дит… Делать нечего. Играем в шахматы. И тут Мао начинает сыпать терминами: дебют Рети, защита Грюнфельда… Самонадеянно играю слишком авантюрно, ориентируясь на внешность, и еле умудряюсь выиграть одну из двух партий – вот так Мао! Я, правда, не разрядник – так, поигрываю на досуге, да и шахматы очень неудобные – сувенирные, очень высокие, слона еле от пешки можно отличить. Тем не менее 1:1, но в его пользу.  – Мао, ты что, серьёзно? Сицилианская защита, и так далее… Ты что, не шутишь? Откуда ты это знаешь? – Я-я-я… книги чи-тал в школе ещё, – Мао волнуется, радуется, что всё это удалось подтвердить, и что это правда, и что это было и есть в его жизни – Алёхин, Чигорин, шахматный клуб, первый разряд… Захар щёлкает, переключая каналы, по кнопкам телика. Мао, запомнив анонс, позавчерашний: – Та-та-там в две-двенадцать пятнадцать фи-фильм эротический… – Ого, Мао? Так ты любил кого-то? Было? – Была подруга, конечно. Но за милиционера вышла… На десятый день его отмели от  нас – отвезли на суд, и заменили штраф в 3200 рублей на 2 месяца строгого… – Мао, было у тебя что-то в жизни, смысл? Чем занимался-то? – Я-то газо-сварщик по профессии. Мне тогда провод живот-то прожёг насквозь… Потом после ПТУ разрезал на металл трактора, вагоны… Искрой попало – видишь мне кадык вырезали, еле выжил… Не знаю – что еще хорошего сделал… Батареи людям варил, тепло проводил всем соседям, в деревню ездил, зла не делал никому… Не устану удивляться русскому человеку. Его беззлобию и его способностям, раскрытие которых ещё впереди. Герои ХХ века – святые, воины, мученики – донёсшие до нас через потоки крови – непогрешимую веру. Герои века нынешнего – это те, кто на основании этой веры, выкристаллизованной, алмазно-прозрачной, чистой – восстановит империю, Белую империю, царственную, на которой – вновь встанет народ. Имперский флаг, сверху вниз – чёрное (народ) над золотом (символ царственности), которое стоит на белом – на вере. Вообще, история человечества – это история тайн Божественной Крови, и крови человеческой, история Христа, Его Церкви и предчувствия вочеловечения, и врастания человечества, целых стран – в Царство Небесное. Не буду вдаваться в частности и подробности: эти записки вовсе не политический манифест. Скажу одно, в противовес расхожим банальным, даже насаждаемым, ложным представлениям: грязной политику делают только люди. С другой стороны, выбираясь из лужи, вы будете вынуждены эту самую налипшую грязь – скоблить, счищать, стирать… В принципе, каждый должен сам на себе попробовать, исходя из глубины нашего падения – подняться, скинуть ветхую одежду, кишащую паразитами, омыться, стряхнуть и с души, и с тела, всё что отяготило язвами и ранами – всю гниль пидерсии, её петушиного образа жизни – сверху донизу всего государства. Реальность осознания нашего падения, гумозно-кладбищенского состояния, учёт сохранившегося достояния – исходя из этого только можно строить реальные планы на будущее и пути реализации "благоразумной свободы". В общих чертах можно сказать на что ещё можно опереться и на что разумно было бы ориентироваться. Единовластие предполагает минимум карательных инстанций – только легитимные ("в законе", так сказать) представители единовластия, опирающиеся не на "конституцию для одурачивания черни", но исключительно на волю носителя Божественного права, постоянно соотносящегося в своих действиях в первую очередь с подлинной Церковью – вот эффективное административное, управленческое, и одновременно имперское (имперское в смысле предводительства воинством) – не больное бумажной, очковтирательской болезнью – местное самоуправление. Княжеское, если хотите, но не пользующееся двойными стандартами, не прячущее своей сущности (как прячут нынешние наместники по областям). В римской империи преемство власти было довольно хаотичным – воины могли провозгласить своего вождя, императора (первоначально – выдающегося из полководцев), впрочем, он мог и не согласиться. Цезарем, правителем определённой области, мог как родственник, так и усыновлённый преемник, которого мог наметить в будущем в августы властелин империи, или же её части, если таких было несколько. Резня и хаос, сопровождавшие нечёткие критерии наследования фактически приводили к власти наряду с образованными людей иных, решительно безнравственных. Нынешний "демократический хаос" воцарившийся в России ведёт к власти – наихудших. Единовластие – и чёткие законы русского наследования – по сути только таким может быть окончание гражданской войны, когда русский народ выйдет из тюрем, и расстанется с клеймом "красных охранников" чужого добра. Средства, направляемые сейчас на "правоохранительную" (а по сути – междоусобную, когда брат сторожит брата) войну, пойдут на гораздо более достойные цели, найдут применение в виде создаваемых производств, центров обучения, благоустройства населённых пунктов, продовольственной и военной безопасности, да и многие другие. Римская империя запрещала нищенство, во многом не потому, что таким образом боролась с нищими, но таким образом властителям областей указывалось на их постоянную обязанность заботиться о подданных, постоянно активно им предлагая по возможности участие в разных сферах деятельности единого общества. По сути дела империи избежать нищенства, убогой безвыходной трущобной психологии, – вполне реально. Поскольку при единой общественной цели, единой территории, самозащищённости и интенсификации в использовании внутренних ресурсов – возникает колоссальный, превосходящий ядерный, общественный взрыв и взлёт, при котором произведённый продукт многократно с избытком перекрывает огромные потребности (единовластно, разумно устроенное, вовсе не требует огромной избыточной, разрастающейся как опухоль, администрации). Вспомним Ивана Бунина, который писал в мемуарах, как в русской деревне перед революцией не было и не могло быть голодных – а хлеба в зародах (хранилищах) стояли с запасом на лет сорок вперёд. Эти избытки реализуемые как в естественной для России культуре, искусстве, так и в укреплении разумной, самодостаточной, самодержавной идеологии – вот один из признаков настоящего расцвета. Идти к России Белой и Великой обязывает нас как прошлое, наши жертвы, наша кровь, так и наше и наших детей будущее. Естественные границы России, в рамках которой она управляется таким естественным и эффективным единовластным способом (когда власть по областям делегируется, как во времена Иоана Грозного – "лутшим людям") – эти границы способны оградить тот белый сад на земле, в котором расцветают и спасаются души, восполняющие число отпавших от Бога ангелов. Путь этот труден. Жидократия должна быть изжита с нашей земли до последнего микроба, чтоб даже не осталось семени этого алчного кровососущего "голубого сорняка". Русские всегда будут строить этот сад, инстинктивно, где бы они ни оказались – так в них заложено. Третье, самое кровавое иго, добравшееся почти до нашей сердцевины, коснувшееся души души – духа, попытавшееся похоронить его и подсунуть нам вместо наших птенцов своих выкормышей-извращенцев, кукушат, не имеющих исторической памяти и родины – будет скинуто. Осталось организоваться – и в бой, последний, он как известно – трудный самый… # # # Я ушёл на эту войну. Если кому-то показалось, что здесь – курорт, извиняюсь, значит, не удалось полностью донести атмосферу. Здесь есть всё – и дружба, и физический, телесный страх, и свобода, и страдание. Я ушёл на войну, и не жалею о том – это сегодня лучший удел, чем омертвление души. Кроме друзей и матери меня пока что никто не ждёт – тем не менее, проснувшись рано утром, ещё в темноте – вспоминается детство, ожидание зимой первого выпуска новостей по радио – а вдруг сегодня очень холодно, и актированный день? И тогда можно будет бежать на улицу, схватив клюшку, сунув в карман запасной мяч – к таким же как я, заполняющим улицы в отчаянные морозы. Наверное, этой новости я жду постоянно – что есть кто-то ещё, кто ждёт крепчайшего мороза, чтоб выйти на улицу. И тогда – что не досказал, при встрече… Ноябрь 2006 – ноябрь 2007, централ. Приложение. # 1. Голос крови. Русский человек устроен так, что даже в помрачении, в состоянии упадка духа и веры, хоть краешком своей души – но не терпит малейшей неправды, осознает ничтожнейшие примеси лукавства и мути в окружающем мире. Однажды испив из чистейшего источника, однажды побывав свободным в свободной стране, он был спасенным и хранимым дитем в окружении исключительно гармоничного и красивейшего мира. Мир России особен. Он для русского не просто место хозяйствования. Эта шестая часть суши отведена ему, наиболее любимому ребенку, Богом, и от Мурманска до Владивостока, ощущаема как никакое другое место в мире – Родиной, которую он никогда не согласится променять на кусочек сытого и комфортного прозябания в демократическом хлеву, и даже оказавшись за границей, в эмиграции, будет ощущать Францию, Италию, Америку как тюрьму, как свободу в золотой клетке. Русская душа раскинулась на весь мир – с центром все же в России. Она чувствует и заложенную в его устроение гармонию, и его безнадежное, медленное погружение во зло – и не смирится с этим, зная, по своему опыту, что можно жить иначе, не то, что в утраченном раю, но в первом приближении, рядом со святыми, каждый из которых, как ручеек и русло дельты, пролагал путь всей полноводной народной жизни к морю, к океану "к бесконечному" чистейшему круговороту жизни человеческой в Боге. В напастях русский либо будет устанавливать справедливый порядок, либо игнорировать нехорошо складывающееся положение вещей, голос иных пастырей, как сейчас он получит в ответ на непрерывные "акции" нынешних правящих карликов и их микроскопических и по размеру и по делам партий. Народ русский красноречиво безмолвствует в отношении магических заклинаний про "баррели нефти" и "соотношение курсов доллара и евро", до времени безмолвствует – это не голос его пастырей, это голос и интересы хищников и чужаков. Для кого он стал своим – тот сам стал хищником, вернее полухищником, опаснейшим тем, что для своих он свой, но рвет их как чужой, втрое стараясь доказать, что он уже переродился. Голос крови, голос скрытой души – ни с чем не перепутаешь, не обманешься. Подделка, перекованная волчья хрипотца – срабатывает только на время и действует только на неокрепших, на шестерых из семерых козлят, и то в отсутствие матери, в отсутствие здравости разума и опыта. Но такого "голоска" очередному шакалу (не будем позорить волков) хватает ненадолго – пока не кончатся батарейки, пока не рассыпится очередная иллюзия, очередной "политтехнологический миф", которым он способен соблазнить слабейших, которых этот "добрый пастырь" присмотрел себе на ужин. В ожидании чистого голоса, незамутненного, доброго не искусственно, но из глубины души доброго по-мировому, справедливого по своей сути, а не с помощью пиар-технологий – бьется на улицах наших городов наша молодежь не слушая сладеньких причитаний шакалов, воплощая в действия тот идеал, ту белоснежную и чистейшую картину Белой России, которая влечет их на подвиги, на борьбу, на непонятные, для подверженных шакальей вере в успех, страдания. Русский народ жив, пока предпочитает чистоту и белизну (не порошки, не "Тайд", как нам прививают низменные манипуляторы), поскольку это говорит о жизни его души и духа. Вкусив ключевой воды и имея выбор, имея ее под рукой – не будешь стремиться к луже. Хотя нынешние "пастыри" увещают нас, сочувственно и лицемерно вздыхая, что мы – грязные, безнадежно отсталые от "чистого" прогресса, пропитые ничтожества, способные только гробить великие экономические теории и планы, бежать, спотыкаясь и падая, за ускользающим хвостом поезда "западной культуры, экономики и прогресса", и питаясь остатками с их барского стола, а потому – вполне "справедливо" предназначенные на слом, на временное прозябание в трущобах, на задворках "цивилизаций" – до окончательного решения русского вопроса (теми, кто мнит себя хозяевами мира). Ум шаток, жалок, будучи не на своем месте. Вера, основанная на заключениях ума – карточный дом, готовый рухнуть от неожиданного знания, которое либо заставляют отрезать уши и выколоть глаза, чтоб оставаться в прежнем состоянии, либо обратиться к иному источнику, иному основанию. Так шатаются по России "слепые вожди слепых", пользующихся до времени, что не всплыли еще их похождения, их псевдонимы (как у А002 – "Дроздов"), их диета из фетальных медпрепаратов (поедание младенцев, кто не знает), их бизнес на алмазах, табаке, водке, их подмена веры "социальным служением", небесного – земным, русского – россиянским… Власть Тартюфов и приживал держится только на шуме и гаме, криках : "я – папа, я, я, выбери меня…". Стоит на недельку – другую остановить выпуск газет, работу радио и телевидения, ввести мораторий на выслушивание мыльных "политических лидеров" и извращенцев "красной патриархии" – возврата к их власти уже не будет. По крайней мере для тех, кто не ослеп, и не оглох. Настоящих лидеров не выбирают. Их ищут и находят. Да и сейчас, по все возрастающей русской активности – ясно: голос крови не заглушить, не подменить… Этот голос заставляет нас физиологически, во многом не разумно, ненавидеть своих врагов, только для спокойствия разумной части души изыскивая в них элементы "чуждости" – не тот блеск глаз, не тот цвет, не та масть, общение с которой неприемлемо. Где гарантия у разума, что он, приняв какой-то аргумент, какую-то теорию не ослепнет, не пропустит под мархой "своего" прикинувшегося овечьей шкурой шакала. Именно поэтому у нас есть гарантия – чутье крови – "ярость благородная, вскипающая как волна…". Нам не надо даже рассказывать – кто убил Царскую семью, кто застрелил Талькова, кто причастен к гибели Есенина. Мы и так знаем. Не так ли? Суть Белой идеи – уже в самом названии, в чистоте которую каждый русский сохранил, как эталон, которым он меряет все: от семейных отношений до действий правителей, от телепередач до реальной картины, видимой и ощущаемой кожей, кровью, боковым зрением: пепелища деревень и руины предприятий, растерянная армия, праздник шакалов… Мы все восстановим, но не благодаря стремлению к наживе, не благодаря вере в успех. Мы сможем все восстановить когда кровью почувствуем – мы дома, мы в России, рядом – свои. И власть – родная, наша, русская. Добились. 2 мая 2007 г., централ. # 2. Не наша милиция. Моя милиция, как мы слышали, меня бережет… Как она сначала сажает, потом стережет – знаю не понаслышке, и хочу с читателями немного поразмышлять – зачем мы ее кормим? А также все расплодившиеся в последнее время и почкованием, и копированием – УБЭПЫ, УБОПы, ОМОНы, СОБРы, УФСКНы, МЧСы, уже не считая прокуратур и следственных управлений? И почему при таком росте "красных" рядов нам все в один голос кричат о росте преступности? Кого защищают эти люди в голубых рубашках и мышиного цвета мундирах? И с кем борются? Милиция, моя милиция, о которой говорится в известной пословице – это отряды самообороны, вот первоначальный смысл самовооруженных стихийных образований. Все это давно переродилось в наемную оборону совсем не наших с вами интересов. Разве мы послали бы защищать наши интересы самых неудачливых, обиженных одноклассников, не нашедших другого места в жизни? Разве стали бы перевооружать их техникой для разгона демонстраций и массовых беспорядков? Разве позволили бы вы укомплектовывать ряды "стражей порядка" на каком-нибудь отдаленном лагере или в поселении теми, кто укрылся от войны в Азербайджане, или трудностей в Киргизии? И вручили бы судьбу своих "провинившихся" детей" им для "перевоспитания"? Где вообще оправдание тому, что чуть ли не половина оказавшихся со мной волею судьбы на централе людей при "приемке" была избита – и несколько часов, а то и несколько суток (!) летала на их кулаках? Сегодня в Росси сидит, вернее, отбывает срок – больше людей, чем в памятном 1937 году. И нет, как и в те времена, никакой гарантии, что ваш сын, брат, отец не попадет под пресс "рожденных революцией". И в те времена, и сейчас – очень многое решает экономическая составляющая: тогда рыли каналы, валили лес… и сегодня, на поселках нужны "рабы и кубы" – по тихим таежным командировкам звенят пилы, ревут трактора – это арестанты с допотопными "Уралами" на отживших свое ДТ-шках по старой русской традиции, отдают свое "хозяину"… Попав в поле зрения системы, они теперь и объекты для повторных раскруток, и единицы, на которые получаются положенные обществом от рек нефтедолларов ручейки "денежных потоков" и на кормежку, и на одежку, из которых до них дойдет если синенькая сечка на воде – это уже хорошо… Закрадывается знакомое подозрение – а не нужны ли мы милиции для получения служебных льгот, привилегий, зарплаты, поощрений? Для получения положенных на каждую единицу (вашего брата, друга, жениха…) – сухого пайка, продуктов и т.д. и т.п.? Не нужны ли мы им для своего "самообеспечения"? И не пора ли принимать разумные меры, чтобы быть готовыми к такой "самообороне"? Например, сушить сухари, покупать теплые вещи… А то вдруг не хватит "единиц". Одни вопросы. Ответы, которые порождают другие вопросы связанные с тем – кого позволено им трогать, а кого нет? Огромное количество преступлений – кража мобильников. И вот, вместо того, чтобы возместить украденное, штраф и издержки и надавать по заднице незадачливому "пацану" – на него тратят миллионы: милицию, дежурки, ИВС, СИЗО, судьи, прокуроры, адвокаты, и – наконец, зоны. Все это напрягается, получает "зарплату", чтобы произвести на свет недоученное, недовоспитанное, пошедшее по "кривой" молодое существо. Украл "мобильник" – ты преступник, украл миллиарды – политик. Так получается. Весь наш правоохранительный бюджет" тратят на ничего не производящее положение таких "единиц". И все. Это сфера действий наших пинкертонов и холмсов. Но слышали ли вы, чтобы они посягнули на то, что в тысячи раз превышает все утраченные в стране мобильники? Может, вы слышали какие-то громкие дела о разрушенных предприятиях? Может какого разбойника посадили за разорение деревни? За пропавшие у всей страны сбережения? Если так – поделитесь, вместе подивимся. Я вижу в своем городе десятки исчезнувших предприятий, крупных, в целом градообразующих – Сыктывкарский механический завод, две мебельные фабрики "Север", опытный судо-механический завод, фабрики "Комсомолка", "Олень", предприятия транспорта, народно – художественных промыслов, и так далее: помельче пилорамы, лесопункты, цеха… Попрано не просто что-то ненужное, экономически невыгодное, напротив, экономика всегда стоит на произведенном продукте. Никто не может меня убедить, что выгодней отвезти лес в Испанию, там сделать кухонную плиту, привезти ее обратно и тут по месту вырезать. Никто не сможет объяснить вразумительно почему еще недавно в деревне стоял маслозавод, потом он неожиданно закрылся (нам сказали – разорился), и на прилавках вдруг появилось масло из Новой Зеландии (около 20 000 км от нас) с русским названием "Доярушка"… Наше производство разрушено нынешними властителями в угоду их хозяевам, которые пекутся о своих, иноземных производителях. При этом, под громкие декларации о независимой единой демократической России, попрано и основное право человека – право на труд, а с ним и право на жизнь. Без возможности работы и достойного вознаграждения, право на жизнь – фикция. Казалось бы – попрано "основное" достижение нынешних демократических верхов – Конституция… И должны включиться все силовые структуры, ведь это основной закон, а не какой-то подпункт какой-то части статьи УК или КоАП, Конституция – не шутки!, основа всех законов и кодексов. Все должно встать на ее защиту! Следователи должны землю носом рыть – что может быть еще важней? Оказывается. Есть, дорогой читатель, дела поважней у "важняков". Я не имею в виду обычную для них игру на рабочем месте. Не трогаю любимую "людьми в погонах" "контру" и выставление цветных шариков в ряд… Я о другом. Я о том, что как только мы стали говорить о назревших проблемах своего народа на своей земле – опа! – все эти учреждения как по команде, вдруг навострили ушки и стали в стойку – мы на фоксе, начеку! И бросились грудью защищать тех, кого они на самом деле защищают, тех кто дал им теплые кабинеты и возможность кое-что втихаря "крышевать", от нелегальной торговли валютой до автобусных маршрутов. Все, как один, пинкертоны с холмсами кинулись рьяно защищать тех, кто уничтожал и распиливал наши предприятия, кто спокойно бросил умирать деревни и лесные поселки, тех, кто их использует живым "красным" щитом между собой и ограбленным и возмущенным народом… 22 июня 2006 года. Сыктывкар, рынок, гул нелегалов… Дата символическая. Мне позвонили, и с возмущением, с горечью, и со всей возможной сдержанностью рассказали простую историю: дочь православного священника с двумя подружками пошла на рынок (одной из подружек нужны были кроссовки). Пока подруги ее отвлеклись, незнакомый азербайджанец завлек ее силой в подсобку кинул на коробки, стал приставать… Девочка 15 лет (которую я знаю с садика, воспитанную в строгости) – чудом вырвалась, и побежала к отцу… Идем с друзьями на рынок – поговорить, выяснить; кто, что? Все-таки нападение на дочь православного священника посреди бела дня – случай исключительный. Если бы где то в мусульманском городе такое произошло с отпрысками какого-то муфтия – уверен, разнесли бы все… А мы слишком терпимые, приветливые – хотим сначала поговорить, выяснить что да как… Может в этом наша беда? На ступеньках рынка – зам. начальника города УВД. Стоит, наблюдает погоду. Делает вид, что не замечает меня, хотя уже несколько раз мы общались на митингах – и задерживал, и отпускал меня, и получал при мне нагоняй от своего начальника – всякое было. Нет, смотрит по сторонам, курит… По пути – подтягиваются переодетые сотрудники РУБОП. Тоже встречались не раз – то одного парня задержат, то другого доставят в прокуратуру… Лица несвежие – видать подняли по тревоге. Пробираются к самому центру встречи. Торговцы с железными палками для одежды, колгоча по своему, и по-своему трактуя гостеприимство, тоже подтягиваются со всех сторон – по некоторым подсчетам – несколько сот, все возбуждены, некоторые угрожающе держат руки с чем-то в карманах ("на дерьме"?). Что их бояться? Мы на своей земле. Затронуто святое. Сколько уже наших девчонок, не жалуясь никому, пострадало от нелегалов, нахлынувших с гор, голодных похотливых самцов? Спроси в нашем городе – каждая вторая. И все боятся сказать даже своим, не то что уж бегать к "красным", писать завления – все равно бесполезно, откупятся… Разговариваем. Рядом со мной два священника. Толпа торговцев виновника "встречи" всячески выгораживает, хотя отцу девочки обещают, что найдут, приведут. Получается – прячут, и наглеют – хотят все перевести в крик, в истерику. Испуганные лица молчащих РУБОПовцев, которые уже сами теряют терпение, и вдруг сами начинают требовать доставить сюда насильника. Тон повышается. Когда торговцы узнают – чья дочь пострадала – и, видимо, сообразив, что дело серьезно – вместо того, чтоб принести должные извинения, за то, что натворили в гостях, впали в истерику – заорали матом, подняли свой гвалт. Видно сработал стадный инстинкт. Вдруг цепкие руки сзади. Хватают, валят на землю, по пути сносят палатку… Как любой нормальный человек – встаю. Не привык лежать. Снова наваливаются какие-то люди в сферах, в наколенниках, экипировка по полной. Впятером. Опять роняют. Вновь встаю. Наконец, понимаю – ОМОН. Полковник, который якобы ковырялся в носу и глядел на погоду – дал команду. Остервенелые маски безумных исполнителей ждали простого крика: фас!.. Ну, началось, думаю, в колхозе утро… Вяжут руки, а я выглядываю своих – достаю из кармана сотовый, отдаю. Опять роняют, опять встаю – отдаю очки, другой телефон, ценные вещи. Не обращая особого внимания на их старание снести мной весь рыночный ряд. Валят, встаю! – с какой статьи я буду посреди родного города валяться в рыночной пыли! Тем более я не сделал ничего и ничего не услышал, потому что ничего и не было: пройдемте, представьтесь. Просто накинулись и решили изолировать. С шестой или седьмой попытки – чувствую, как кто-то прыгает мне на голову, душит коленями, пока четверо сидят на руках и ногах, и еще один лихорадочно накидывает наручники… В итоге в дежурной части оказывается восемь человек. Все русские. На сутки, отсиживать административный срок, ведут семерых. На нарах, кроме меня – священник, строитель, афганец, мастер – холодильщик и трое молодых парней. Мне дали десять суток, но после восьми освобождают: суд оправдал. Остальные, в том числе иеромонах (сейчас – архиерей, владыка) Афанасий – просидели от суток до пяти. Кто пострадал? Дочь священника. Кто был оскорблен? Отец дочери, и наша вера: давно ли вы слышали матерные крики в адрес священников? Кого защищали милиция, РУБОП, ОМОН? Тех, кто сначала напал на девочку, а потом и на нашу веру. Кто в итоге отсидел? Одни русские. Ни одного из азербайджанцев, из трех сотен (а то и больше) сорвавшихся с тормозов крикунов. А под шумок и судебные объяснения виновник всего этого со всей семьей спокойно убрался восвояси. Так кого они защитили наши доблестные служаки в голубых рубашках? Читая в суде рапорты ОМОНовцев – не мог удержаться от смеха, что и суд заметил: все написано слово в слово, под копирку. Все врут одно и тоже. "Одним ударом свалил десятки сотрудников и торговые павильоны…" Подобное вранье уже обычное дело даже не для рядовых – все это в порядке вещей и для высшего их командования, которое стоит в стороне и якобы поковыривает в носу. Зачем врут? Чтобы и себя успокоить, наверно, и остатки совести, и чтобы приказ исполнить – "сажать неугодных любым способом"… Сотрудник – лучший свидетель для такого суда, ведь он якобы "не заинтересован" и "служит закону" – а значит, по извращенной логике, врать не может. Вспоминаю другой эпизод из множества по этому случаю (из массы наших "встреч без взаимной любви"). Идет митинг у Вечного огня. Опять говорили о проблемах нашего народа на своей земле. Опять, уже в который раз подлетает ОМОН и молча тащит в свой автобус. Опять дежурка. Потупленные глаза милиционеров, которым нечего ответить на наши слова – на кого они работают, и чему и кому на самом деле служат, и кого защищают, каких извращенцев и проституток, захвативших наши предприятия и наши ресурсы… Вновь суд. И вновь смех от их показаний. Судья вызвала подполковника, заместителя начальника городского УВД, который руководил блестящей операцией по задержанию смутьянов. – Поясните суду, как происходило задержание… – Шел пикет. Он стал перерастать в митинг. Мной было принято решение – прекратить. Я дал команду ОМОНу выдвинуться и изолировать лиц, проводивших незаконный митинг… – Вы или ваши сотрудники представились? Побеседовали? – Нет. Сотрудники просто подошли, молча. Было скользко, напомню. Сначала поскользнулся один митингующий на него упал его друг… Никто никого не трогал, никто никого не трогал! – поправлял душный воротник форменной рубашки подполковник. – А сотрудники? – Ваша честь! Сотрудники ОМОН никого не трогали. После того, как митингующие оба разом вдруг поскользнулись, их просто аккуратно подняли на руки, и отнесли в автобус, молча. Да признаю, не представились, молча отнесли… Смеюсь я. Во всю ширь улыбается адвокат. В сторону прыскает судья. Полковник волнуется, форма душит, нервно теребит проклятый воротничок – не понимает причин всеобщего смеха – ведь все так гладко! Такая прекрасная непротиворечивая версия! А что? И не такое случается… Все это было бы, может, и весело когда бы не было так грустно: все эти "красные" силы брошены на борьбу с теми, кто хоть пару слов пытается сказать о беззаконии. На своей земле. По праву хозяина, (я про Конституцию уже не говорю – про нее забыли…). 4 ноября 2006 года. По всей стране – Русский марш. В Нижнем – шествие. В Москве – огромное, на несколько десятков тысяч человек море митинга. Марш – всероссийский. Собираемся на шествие возле Ж\Д вокзала. Все документы с собой. Все разрешено. Готовимся. Сквозь готовящуюся к шествию колону продирается РУБОП. Рядом, в стороне – все руководство УВД города, прокуратуры, РУБОП и так далее. Опять "курят", "считают птиц"… За РУБОПом – опять ОМОН в стрекозином одеянии, вклинивается в толпу зарешеченный "козлик". И чувствую, опять те же руки, те же те же приемчики тех же исполнителей – тащат по лужам в "воронок", всей когортой заталкивают внутрь, снаружи – за ручку машины держится мать. Её отдирают, роняют в лужу. 4 ноября – день Казанской Божьей Матери. Моя мама – монахиня. В честь праздника в полном монашеском одеянии, инвалид с палочкой (1942 года рождения) – теми же руками, что тащили и меня – брошена в слякоть, в лужу – не сметь мешать выполнять команды хозяев! Это руки тех, кто считает себя и православным и крещеным – вот вам и праздник! Сына в "воронок". Мать лежит, распростершись по слякоти, и плачет. Потом и ее, и священника с иконой (опять!) – тащат в автобус попросторней (наверняка, они "сами" поскользнулись и "сами" прошли туда…). Задерживают всех, кто попал под руку, берут объяснения. Священник уже другой, не тот, что был на рынке – только за то, что вышел в праздник с иконой – получает пять суток. Я – те же восемь. Вместе паримся, на соседних нарах. Я еще не знаю о маме. Когда потащили в воронок, потерял ее из виду. Потом мне дают посмотреть фотографии, видеозапись… Смотреть не могу. Это – небольшая толика всего, чего и не перескажешь – то как нас "охраняют" и "берегут наш сон". Как вы думаете после этого я буду смотреть на эту "красную масть"? Кто там нормальный, не продажный, не сломленный? Ни одного. Лично неплохие, как везде в России, есть конечно. Но в целом по результатам "служения", по выстроенной системе – нет. Те, кто служит фашистам, уничтожившим наши деревни и производства, кто топчет русских монахинь в грязи, кто кидает на нары русских священников, кто защищает насильников и слепо кидается на кого угодно – нормальными быть не могут. Если кто мне возразит, с любопытством послушаю ахинею, но знаю – такой милиции, "красных" защитников обезумевшей властной "голубой" масти – в нормальном государстве быть не должно. Быть с ними заодно для нормального человека – неприемлемо. Обязательно запачкаешься. Потому что поступит такой приказ – и будешь хватать священников, топтать монахинь, врать, ради "чести мундира" и себе и всему миру, бить беззащитных, обыскивать невинных, пользуясь защитой "закона". Когда я был уже на централе, к маме явились с обыском. Те же, что были на митинге. Те же, что были на рынке, и на вокзале, на Русском марше. Перевернули все. Соседка в ужасе стояла и вздыхала: "Если бы жив был Анатолий Васильевич (мой отец)… Если бы жив был Анатолий Васильевич… Этого бы не было!" Да, не было бы. Одинокую женщину, потерявшую мужа, сын которой посажен за "неудобные" высказывания против властей – обыскать легко… Легко оскорбить, унизить… Объяснить себе и другим – зачем? – гораздо сложнее. Невозможно, если только это люди русские, не сломленные. Потому что нормальный человек, увидев все беззакония, гнев и ярость боли не посмеет забыть. 16 мая 2007 г., централ. notes Примечания 1 "контролька" - нитка для установки дороги, а здесь – висюлька слюны. 2 изолятор временного содержания 3 бульонных кубиков 4 два один – камера номер 21, шесть ноль – 60, и т.д. 5 КАМАЗ – емкость для больших грузов, отправляемых по дороге, обычно по размеру решки – не больше пачки сигарет. 6 по бане – много, достаточно… 7 нагнать – освободить подчистую.